[Форум "Пикник на опушке"]  [Книги на опушке]  [Фантазия на опушке]  [Проект "Эссе на опушке"]


Стефан Цвейг

Бальзак

Аннотация

    Стефан Цвейг рассказывает о жизненном пути писателя Бальзака – трудном детстве, голодной юности, о молодых годах, прошедших в полной безвестности, и, наконец, о великой славе.

Александр Големба

Содержание

Бальзак
  • Аннотация
  • Бальзак
  • Комментарии

  • Бальзак

    Предисловие

        Быстро скользит по бумаге остро очинённое воронье перо. Уже до середины сгорели две свечи в высоких канделябрах. Бегут минуты, часы, приближается рассвет, и все растет на рабочем столе Бальзака стопа исписанных листов. Скорей, скорей! Без устали, без передышек. Из ночи в ночь, изо дня в день сверхчеловеческое напряжение, безмерный, неустанный труд...
        Что давало ему силы, что толкало и вдохновляло его на этот подвиг? Как сумел он под непрестанным градом невзгод, под бременем долгов, в вечной спешке возвести колоссальное здание «Человеческой комедии»? Когда и где он смог изучить, поднять тот необъятный жизненный материал, из которого строилось его творение?
        Такие вопросы вот уж второе столетие встают перед читателями Бальзака во всем мире.
        И читатели обращаются к книгам.
        Книг о Бальзаке написано огромное количество, особенно на его родине, – очерки и воспоминания, исследования и романы, биографии и комментарии – из них может составиться целая библиотека.
        Многие крупные писатели и мыслители оставили высказывания о Бальзаке.
        Более ста лет назад, 21 августа 1850 года, в день похорон Бальзака на кладбище Пер-Лашез Виктор Гюго в своем вдохновенном надгробном слове говорил:
        «Все его книги образуют одну книгу, живую, блистательную, глубокую, где живет и движется страшная, жуткая и вместе с тем реальная наша современность».
        Эпоха буржуазных революций была той почвой, на которой вырос этот литературный гений. Ветры современности, жестокие и властные, были той движущей силой, которая тревожила, звала, толкала его идти все дальше по непроторенным дорогам, к новым творческим горизонтам.
        Пафос познания, пафос больших открытий, столь свойственный его эпохе, воодушевлял автора «Человеческой комедии» в его поисках и свершениях.
        Всю свою жизнь Бальзак искал, открывал, завоевывал и в то же время созидал, преображал. Гигантская сила воображения и волшебство памяти соединялись у него с могуществом интеллекта, с изумительным знанием жизни современного ему общества. «Доктором социальных наук» называл он себя
        Конечно, Бальзак-мыслитель не был последователен в своих теориях, взглядах на мир и общество. Но даже противоречия его и слабые стороны свидетельствуют о нерасторжимой связи писателя с эпохой, отражают своеобразие общественной и идейной борьбы его времени, своеобразие позиций, занятых им в этой борьбе.
        Советским читателям хорошо известна глубокая характеристика творческого метода и мировоззрения Бальзака, которую дал Ф. Энгельс в своем письме к М. Гаркнес. Эта оценка послужила основой для многих работ советских литературоведов и некоторых передовых литераторов на Западе.
        Наш читатель располагает немалым числом статей, очерков, книг о великом французском реалисте; среди них можно назвать статьи и высказывания М. Горького, К. Федина, А. Фадеева; исследования Б. Грифцова и В. Гриба, Д. Обломиевского и Б. Реизова; работы А. Иващенко, М. Елизаровой, А. Пузикова, И. Анисимова и других литераторов, ученых, критиков.
        Появилось в Советском Союзе и несколько работ о Бальзаке биографического жанра: книга П. Сухотина «Оноре де Бальзак» (1934), роман Натана Рыбака «Ошибка Оноре де Бальзака», посвященный пребыванию Бальзака на Украине и последним годам его жизни, биографический очерк К. Локса, открывающий 15-томное издание собрания сочинений Бальзака (1933-1947).
        Но советские читатели и почитатели Бальзака ждут и требуют все новых исследований, изысканий, биографий – книг, которые углубят их понимание творчества и личности великого писателя, дадут новые сведения о нем, сделают облик Бальзака еще понятнее и ближе. Нашим читателям интересно познакомиться и с некоторыми работами о Бальзаке, принадлежащими перу зарубежных писателей и исследователей, а их до сих пор переведено еще очень мало.
        Среди множества книг о Бальзаке, созданных за рубежом, есть, конечно, интересные и талантливые, но все же трудно найти такую, где своеобразный облик этого замечательного человека представал бы перед читателем не замутненным всевозможными домыслами, не искаженным в угоду сенсации или предвзятой схеме.
        Еще при жизни Бальзака его дела и дни были одним из постоянных предметов нападок, травли, издевательств со стороны буржуазной прессы, нравы которой он с такой беспощадной правдой описал в романе «Утраченные иллюзии».
        «Бальзак, подобно почти всем талантливым писателям, имел много завистников и врагов, был предметом ожесточенной клеветы, – писал H. Г. Чернышевский. – Люди, имеющие свой расчет в том, чтобы чернить характеры людей, таланта которых не могут помрачить в глазах публики, кричали о Бальзаке как о легкомысленном и холодном эгоисте; читатели пасквилей, не знавшие личности, против которой была направлена злоба, и не отгадавшие низких причин, направлявших ее, часто верили этим пустым выдумкам».
        Публикуя в журнале «Современник» одну из первых биографий Бальзака, написанную его сестрой Лаурой Сюрвилль, Чернышевский заявлял, что «Бальзак-человек заслуживал такого же уважения, как Бальзак-писатель».
        Вслед за очерком Лауры Сюрвилль во Франции одна за другой стали появляться биографические работы: очерки, воспоминания современников – Филарета Шаля, Жорж Санд, Теофиля Готье... Затем последовали книги о творчестве, объемистые монографии.
        Большинство французских литературоведов, к каким бы школам и направлениям они ни принадлежали, сходились в одном – они пытались изобразить Бальзака либо как стихийного гения, творящего по наитию, либо как некоего регистратора жизненных фактов. И нередко обе эти точки зрения сочетались.
        Глава школы французских позитивистов Ипполит Тэн признавал «Человеческую комедию» великим хранилищем документов и в ее авторе видел выдающегося наблюдателя-систематика, но отказывал ему в сознательном творческом начале.
        Эмиль Золя, судивший глубже и видевший зорче многих своих современников, относил Бальзака к числу писателей революционных, но рассматривал его дарование как слепую, нерассуждающую силу и утверждал, что «Человеческая комедия» – хаотическое творение, лишенное единого организующего замысла.
        Многие критики и исследователи Бальзака на Западе склонны объяснять и творчество и психологию писателя не столько живыми связями его с действительностью, с борьбой и задачами его времени, сколько особенностями его «темперамента», под которым они разумеют некую сумму психофизиологических особенностей.
        Вульгарность и сила, мощь темперамента, могущество воображения – таковы определяющие черты личности Бальзака, по мнению А. Лебретона, автора известной книги «Balzac. L'homme et l'oeuvre» («Бальзак. Человек и творчество», 1905). «Вся жизнь Бальзака непрерывный пароксизм и галлюцинация», – заявлял Лебретон.
        Современные западные бальзаковеды в большинстве своем движутся в русле, этих традиций, дополняя их разработкой частных сторон, подробностей жизни или анализом формы произведений Бальзака. В худшем же случае они вовсе теряют реальную почву и, безудержно «переосмысляя» личность и деятельность Бальзака, превращают его в некоего «визионера», сомнамбулу, ясновидца, творившего «мифы».
        Выдавая слабые стороны, частные моменты, противоречия за суть и первооснову личности и творчества писателя, не мудрено из великого реалиста вылепить этакого мистика, устремленного в потустороннее, а беспощадного обличителя мира корыстного эгоизма перекроить в грандиозного «имморалиста», любующегося «героями-правонарушителями» или мстящего обществу своим творчеством за неудачи в личной жизни. Именно такими приемами пользуются некоторые современные французские «исследователи» Бальзака. Их с полным основанием можно было бы отнести к «школе» мистификаторов.
        В большом ходу у современных буржуазных литературоведов фрейдистская методология. Ею сдабривают свои труды и рассказчики забавных анекдотов и творцы субъективно-импрессионистических эссе
        Есть на Западе и передовой отряд критиков-марксистов, которые во взглядах на творчество Бальзака близки советским литературоведам. В дни юбилеев – стопятидесятилетия со дня рождения писателя (1949) и столетия со дня его смерти (1950) во французской прессе появились статьи и высказывания Марселя Кашена, Клода Моргана, Андре Вюрмсера и других прогрессивных критиков и публицистов. Но развернутых исследований жизни и творчества Бальзака они пока еще не создали.
        Немногие из иностранных работ о Бальзаке переведены на русский язык. Упомянутый уже очерк Лауры Сюрвилль – в прошлом столетии и несколько книг – в нашем веке. Среди ни можно назвать очерк Пьера Абрахама «Бальзак» (1929), роман Рене Бенжамена «Необычайная жизнь Оноре де Бальзака», небольшой этюд С. Цвейга (1919).
        И вот перед советским читателем новая книга о Бальзаке, созданная Стефаном Цвейгом.
        Стефан Цвейг широко известен в нашей стране и как автор блестящих психологических новелл и как автор многочисленных романизированных биографий, психологических этюдов, посвященных замечательным людям различных эпох и национальностей. В 1935 году он объединил свои очерки в цикл, который назвал «Строители мира». Сюда вошли этюды о Бальзаке, Диккенсе, Достоевском, Толстом, Стендале, Казанове, Гёльдерлине, Клейсте, Ницше. Уже один этот перечень имен говорит о широте литературных и психологических интересов автора. Но в то же время можно заметить, что для такого многозначительного названия круг этих имен все же узок и далеко не все герои цикла Цвейга заслуживают громкого названия «строителей мира». Рядом с великаном Толстым стоит авантюрист Казанова. К плеяде «строителей мира» отнесен и реакционный мыслитель Ницше.
        В биографических очерках-этюдах С. Цвейг выступает как крупный и оригинальный мастер психологического портрета. Но портреты эти порой неполны, во многом субъективны. Причины и следствия у Цвейга нередко меняются местами. Возвеличивая своих героев, писатель вместе с тем ограничивает их Как правило, он стремится поставить их над общественно-политической борьбой современности и ее законами, выявить некие «абсолютные» основы их психики. Действительная роль выдающихся людей в «строительстве мира» интересовала С. Цвейга меньше, чем особенности душевного строя каждого из них.
        Это связано с теми позициями, которые автор цикла занимал в борьбе своего времени.
        Стефан Цвейг принадлежал к тому поколению западной интеллигенции, которое вступало в жизнь в сложную пору идейных блужданий – на рубеже двух столетий или в первые годы XX века. Первая империалистическая война и Великая Октябрьская социалистическая революция в России были решающими вехами на пути этого поколения. Лучшие его представители, такие, как Анри Барбюс и Ромен Роллан, Теодор Драйзер, Генрих Манн, и другие истинно прогрессивные писатели и мыслители, иные прямо и смело, иные через мучительные заблуждения и поиски, вырвались из силков обветшалых буржуазных иллюзий и вступили в решительную борьбу со страшным миром кровавого безумия, хищнических вожделений, безнадежных тупиков, трагической разобщенности.
        Они приняли великую революцию, приветствовали зарю нового общества и в 30-е годы нашего века влились в широкий народный фронт борьбы за мир, борьбы с фашизмом. Самые прозорливые из них, окончательно порвав с иллюзиями прошлого, безоговорочно вступили в ряды подлинных строителей мира.
        Этим людям противостояло другое крыло буржуазной интеллигенции – легион идеологических поденщиков дряхлеющего империализма, добровольных и вынужденных охранителей прошлого, апологетов реакции. Одни из них пытались прикрыться усохшим фиговым листком идей буржуазной демократии, другие же, откровенно и нагло сбросив этот скомпрометированный историей листок, встали под флаги со свастикой, по существу потеряв право называться интеллигентами.
        Существовала среди западной интеллигенции этого времени и третья обширная группа. Ее представители пытались и после решающих событий мировой истории занять некую позицию над схваткой, в стороне от передовой линии боев; они не смогли до конца порвать с верованиями прошлого, но не в силах были примириться и со страшной реальностью послевоенного буржуазного мира, принять и разделить его человеконенавистническое кредо.
        В числе этих писателей и мыслителей был и Стефан Цвейг. Некоторое время он шел рука об руку с Барбюсом, присоединившись к основанной им группе «Клартэ» (1919), которая ставила своей целью борьбу против войн и защиту принципов интернационализма. Но, не порвав с либеральными иллюзиями, Стефан Цвейг не мог быть последователен в борьбе за высокие принципы гуманизма. Как и другие его единомышленники, лучшие из либеральных интеллигентов этого толка, он продолжал по-своему бороться с черными силами, но бороться в одиночку, предпочитая порой пассивные формы сопротивления.
        В образах выдающихся писателей различных эпох и народов Стефан Цвейг пытался найти оплот и поддержку своим взглядам на современность. Осмысливая эти образы, он как бы занялся постройкой цитадели, стены которой должны были служить защитой от беспощадных ветров «страшного мира» современности. Над входом в эту цитадель развевалось знамя гуманности, веры во всепобеждающую силу человека, его гения, ума, воли. Но корни этой благородной веры были оторваны от реальной почвы, от целеустремленной и активной политической борьбы – борьбы авангарда человечества за будущее мира.
        Завершив к середине 30-х годов свой цикл биографических этюдов, Цвейг не оставлял работы над новыми произведениями биографического жанра. Советскому читателю знакомы его книги о шотландской королеве Марии Стюарт, об отважных мореплавателях Магеллане и Америго. В этих книгах общественная атмосфера передана значительно полнее и ярче, чем в этюдах Цвейга 20-х годов. Образы героев более объективны и социально наполнены. Но все же и в этих романизированных биографиях автора больше привлекала индивидуальная психология, внутренние закономерности личных судеб, чем социальные причины, формирующие эти судьбы.
        Образ Бальзака интересовал С. Цвейга издавна. В первом посвященном ему этюде, вошедшем в упомянутый цикл «Строители мира», автор еще не ставил своей целью дать обстоятельное, научно документированное жизнеописание великого французского писателя. Крупными мазками, в импрессионистической манере С. Цвейг набросал психологический портрет мощного гения, творца «второй действительности».
        Этот очерк послужил как бы первоначальным эскизом к следующей его работе о жизни Бальзака, монументальной биографии, которую Цвейг готовил много лет. Заканчивал он ее в последние годы своей жизни, в Бразилии. Книга вышла в свет после смерти автора. Изверившись в своих иллюзиях, оторванный от родины, трагически ощущавший свое одиночество, Стефан Цвейг покончил жизнь самоубийством в 1942 году.
        Книга С. Цвейга о жизни Бальзака отличается установкой на строгую достоверность. Факты и только факты, никаких вымышленных ситуаций, персонажей, ни одной выдуманной сцены или монолога. Документальность, И в то же время это не тяжеловесная научная работа, не академически засушливая монография для специалистов – это живое, увлекательное, полное драматизма повествование.
        Богатство и достоверность материала, мастерство повествователя – это серьезные достоинства книги. Но в ней привлекает и другое. Прежде всего глубокое уважение и любовь автора к своему герою. Цвейг любуется Бальзаком, даже когда пишет о его слабостях и ошибках, глубоко сочувствует ему, задыхающемуся в вечной спешке, подстегиваемому неумолимыми обстоятельствами, увлекающемуся невыполнимыми прожектами
        Но, любуясь своим героем, биограф вместе с тем стремится трезво оценить, в чем подлинная сила Бальзака, где его слабости и заблуждения.
        «Насколько гениален Бальзак-творец, настолько же бездарен он в роли светского льва» (гл. VIII).
        «Он велик, когда стоит на почве действительности», если же он отходит от реализма, как, например, в «Лилии в долине», в «Серафите», то всегда соскальзывает в неискреннюю экзальтацию, – справедливо утверждает С. Цвейг.
        Книга выгодно отличается от многих трудов буржуазных исследователей и общей оценкой творческой эволюции «писателя. В противоположность тем, кто ополчается на поздние романы Бальзака, пытаясь доказать, что в них, мол, талант писателя пошел на снижение, „фельетонист нанес ущерб романисту“ Цвейг полагает, что в 40-е годы Бальзак создал свои шедевры. Правда, говоря об этих шедеврах, он подчеркивает, как нам кажется, не самое основное.
        Главную ценность «Кузена Понса» и «Кузины Бетты» С. Цвейг усматривает в некоем «абсолютном» их значении в том, что Бальзак становится здесь «над временем».
        Между тем подлинная сила этих романов как раз заключается в том, что автор дал в них квинтэссенцию современности – широкую картину жизни буржуазной Франции 30-х го дов XIX века.
        Все исторически конкретно в этих романах – обстоятельства, характеры, мельчайшие детали обстановки и быта: и фасоны дамских шляпок, и ход коммерческих махинаций, и мебель в гостиной буржуазной цирцеи г-жи Марнеф, и внутренний мир ветерана наполеоновских войн барона Юло, утратившего совесть и честь в погоне за наслаждениями.
        Но, рисуя повседневную жизнь людей своего времени, Бальзак раскрывает некоторые общие закономерности буржуазного общества. Бешеная борьба эгоистических страстей продолжается и разрастается и столетие спустя после падения монархии Луи Филиппа, «короля лавочников». Продажность и лицемерие, ханжество и разврат, коррупция государственного аппарата и разрушение семейных устоев, обесценивание и утрата моральных норм, разложение высоких человеческих чувств под воздействием торжествующего чистогана – все это принимает еще более чудовищные очертания в буржуазной Европе XX века.
        До таких широких типических обобщений, выходящих за пределы его эпохи, Бальзак поднимается именно потому, что постигает сущность современности.
        С. Цвейг нередко опускает важнейший вопрос о связях писателя с его эпохой.
        Роль общественной жизни, социальной борьбы в развитии личности и творчества писателя стушевывается. На первый план выдвигаются иные закономерности.
        Главными движущими силами развития личности для Цвейга являются внутренние потенции, психофизиологические особенности, среди которых выделяется господствующая черта, «доминанта», главенствующая сила, заложенная самой природой и своеобразно раскрывающаяся в борьбе человека с судьбой. Игра этих стихий – внутренней доминирующей силы и пестрого хаоса большого мира, причудливый рисунок, образующийся в результате их взаимодействия, и определяют, по Цвейгу, жизненную стезю личности.
        Ведущая черта Бальзака – его несокрушимая воля. Эта внутренняя стихия, как постоянно подчеркивает С. Цвейг, и оказывается основной движущей силой на жизненном пути писателя.
        Естественно, что эта предначертанная схема сковывает возможности биографа и ограничивает его горизонт.
        Однако живой материал то и дело вырывается из ее рамок, не подчиняясь ей. И Цвейг-повествователь порой вступает в противоречие с Цвейгом-психоаналитиком.
        Год за годом прослеживает биограф необычайную жизнь Оноре де Бальзака. Размышления по поводу маленькой, но многозначительной частицы «де», которую, не имея на то никаких прав и оснований, присоединил к своей фамилии Бальзак, жаждавший приобщиться к аристократии, служат зачином книги.
        Самочинный фантазер победил. Он остался для следующих поколений де Бальзаком. «Поэзия, назло всем последующим уточнениям, всегда торжествует над исторической достоверностью». Эта мысль – один из лейтмотивов книги.
        Лаконично и ярко рисует Цвейг родителей Бальзака, особо подчеркивая те качества, которые унаследовал сын или которые они привили ему в детстве. Безотрадно детство Оноре Бальзака. Ни материнской любви, ни заботы и ласки. Розги. Карцер. Пансионская муштра. Но здесь, в пансионе, начинается двойное существование подростка. «Умственные оргии», безудержное чтение и первые попытки писать. Трактат о воле.
        Родители готовят сына к буржуазной карьере. Коллеж. Школа прав. Практика в конторе нотариуса. Вот Оноре уже бакалавр и должен вступить на самостоятельную стезю. Но юный Бальзак идет против воли родителей, отказывается от буржуазной карьеры. Он решил стать писателем, «поставил задачу и швырнул в игру свою непреодолимую волю». Обозначилась главная черта Бальзака, та внутренняя движущая сила, которую Цвейг считает решающей стихией, – воля, сокрушающая все препятствия.
        Благодаря ей он стойко переносит и бедность, и голод, и первый провал на избранном им литературном поприще. Не отступать от намеченной цели! И Оноре ставит паруса под романтические ветры, В соавторстве с сомнительными литературными дельцами он фабрикует «черные романы».
        «Годы позора» – так характеризует этот период в жизни молодого Бальзака его биограф. Бальзак привык к «цинической беззаботности». «Рыхлость, беглость, поспешность сделались роковыми для его стиля». С той же безапелляционной суровостью, что и фабрикацию «черных романов», осуждает С. Цвейг первые опыты Бальзака – очеркиста и журналиста.
        Можно ли целиком принять такую точку зрения? И как было на самом деле?
        Неискушенный провинциал, еще далекий от борьбы современности, не постигший тайн и тонкостей литературного мастерства, юный Бальзак задумал покорить своим пером Париж.
        Два главных вопроса встали перед ним. Первый – о требованиях читателя. Чего ждут, что ищут в книге эти жадные до впечатлений, любопытные, насмешливые, вечно торопящиеся куда-то парижане? Второй вопрос – о самом себе, о начинающем литераторе Бальзаке: какие образцы избрать, чему и у кого учиться, как жить, как писать, как действовать, чтоб выиграть начатое сражение?
        К решению этих вопросов он пришел не сразу.
        Парижская публика 20-х годов прошлого века увлекалась «черными романами», перекочевавшими из Англии. И юный Бальзак с головой ринулся в мутную стихию «тайн и ужасов». Конечно, он не избежал порчи вкуса бульварщиной, порчи стиля изготовлением дешевых беллетристических блюд, далеких от какой бы то ни было тонкости. И он сам с горечью сознавал это, называл свои опыты «литературным свинством», не подписывал их своим настоящим именем.
        Но молодой писатель и в эти столь опасные и трудные для него годы думает не только о том, как бы заработать на жизнь, – он не только теряет, он крепнет, учится, растет, внутренне обогащается. Вопреки «литературному свинству» в его ранних романах начинают появляться первые ростки литературного мастерства. В персонажах-схемах брезжат проблески жизни. Сквозь неподвижную маску демонического героя – чудовищного пирата Аргоу уже просвечивают черты будущего Вотрена. В образе бледноликой Джен – героини-жертвы – проступает отдаленное сходство с будущей Евгенией Гранде.
        Молодой Бальзак пытается постигнуть секреты мастерства, изучая Мольера и Дидро, Стерна, Байрона и Скотта – этого «шотландского чародея».
        Он начинает также писать для газет. И это, может быть, играет особенно важную роль в его дальнейшем развитии.
        Вот он, низенький, ширококостый, в куртке с потертыми локтями, фланирует по пестрым шумным улицам и глухим переулкам города контрастов. Зоркие глаза блестят из-под широкополой мягкой шляпы, надвинутой на лоб. Эти глаза все видят, все замечают. Он чувствует себя исследователем неведомых земель, пампасов, джунглей, диких зарослей современного Парижа, первооткрывателем и ученым-систематиком. Он изучает физиономии людей и зданий, разгадывает тайные помыслы рантье и набожных дам, родословные великолепных дворцов и угрюмых покосившихся домишек бедноты. Он исследует «теорию походки», «искусство завязывать галстук», настороженно прислушивается к речи улицы и к парадоксальному, разноголосому хору парижских вывесок: «Земной рай», «Самоеды», «Две кузины», «Хромой бес». А что за ними? Что за экземпляры человеческой породы эти краснорожие бакалейщики и бледные нотариусы? Одну за другой пишет Бальзак шутливые зарисовки, «физиологии», очерки о вещах и людях, о привычках и вкусах парижан своего времени.
        Газетные фельетоны, короткие очерки послужат ему впоследствии заготовками для «Человеческой комедии». Формируется богатейшая сокровищница жизненных наблюдений писателя, о« учится схватывать и запечатлевать живые черты и краски современности. Он еще не сознает всего значения своих наблюдений для будущего труда своей жизни. Но именно этим путем пойдет зрелый писатель Бальзак – открытие современности, разоблачение ее потаенных сторон, скрытых за внешним фасадом.
        В эти годы Бальзак приобретает те энциклопедические сведения во многих сферах жизни, которые так изумляют читателей в его зрелых романах.
        Не прослеживая внутреннего роста молодого писателя в этот трудный и опасный для него период, Цвейг подчеркивает здесь главным образом то, что ему кажется особенно важным: «Стихийная сила, стиснутая, скованная, задыхающаяся от собственного избытка, жаждет освобождения». Бальзак рад бы применить ее, но сила не может пробиться, мешает робость, привитая родительскими стараниями. Общее освещение этого периода жизни молодого Бальзака при всей живописности все же односторонне.
        Следующий жизненный этап. «Коммерческая интермедия», как называет его Цвейг. Оставив «черные романы», Бальзак с головой бросается в омут предпринимательства. «Эти три года научили его видеть реальный мир. К воображению юного идеалиста прибавилась ясность реалиста», – справедливо заключает Цвейг, рассказав о злоключениях незадачливого типографа, изобретателя, коммерсанта.
        Но дальше в ткани жизнеописания ощущается значительный пробел. Только ли горький личный опыт в сфере буржуазного предпринимательства был причиной дальнейшего движения писателя? Откуда пришел к Бальзаку замысел романов из истории Франции? Где почерпнул он взгляд на современность как на живую историю? На эти вопросы биограф не дает убедительного и полного ответа.
        А ведь конец 20-х – начало 30-х годов – решающая пора для созревания Бальзака, как и многих его сверстников и современников – писателей, художников, ученых, общественных деятелей
        Канун июльской революции. Кругом все кипит. Режим феодальной реставрации сковывает силы прогресса, тормозит движение общества. Протест нарастает со всех сторон. Пахнет порохом в рабочих предместьях. Оживают призраки первой революции. На тайных сходках звучат речи о республике. Все острее интерес к социальным вопросам. Мечты и проповеди Сен-Симона и Фурье воспламеняют умы и сердца. И в тайных обществах, и в литературных салонах, и в кабачках предместий, и в мастерских художников – всюду споры, поиски, битвы идей. И в искусстве назревает переворот. Уже появилось предисловие Гюго к «Кромвелю» – «скрижали романтизма». На всех перекрестках звучат песни Беранже.
        В такой атмосфере делает Бальзак решающие шаги на литературном поприще. Из безыменного литературного поденщика он превращается в великого писателя. Уже накануне революции 1830 года он приближается к передовой линии литературных боев и сам участвует в них.
        В 1829 году вышло два его произведения: роман «Шуаны» и «Физиология брака». Второе имело в Париже успех скандала. Бальзак приобрел известность в литературных кругах и уже не молчит, не робеет в салонах перед знаменитостями Нет, он яростно бросается в сложные споры о судьбах искусства. У него складываются свои эстетические принципы, и первый из них – верность действительности. Бальзак сам близок к романтизму, но всевидящим глазом он подмечает слабые и смешные стороны литературных бдений неистовых романтиков и через некоторое время остро и едко пародирует в газетном фельетоне эти «романтические обедни», где прославленные «мэтры» с придыханиями скандируют выспренние и туманные стихи, а поклонницы их закатывают глаза и подвывают в экстазе.
        В день премьеры романтической пьесы Гюго «Эрнани» в театре бой, и Бальзак в армии защитников, в армии новаторов, атакующих замшелые устои искусства классицизма. Но как остро и метко критикует потом тот же Бальзак эту пьесу Гюго за ее погрешности против жизненной правды!
        Внимательно следит молодой писатель за научным спором двух знаменитых физиологов – Кювье и Сент-Илера. Он на стороне Сент-Илера, отстаивающего идею единства организмов, связи между различными видами. Эти принципы близки Бальзаку, будущему исследователю тайн социального организма.
        Обнаружить общие законы, управляющие обществом, потайные пружины его движения, понять, осмыслить живую историю, творящуюся на его глазах! Страсть первооткрывателя возрастает. На следующем жизненном и творческом этапе пафос познания в творчестве Бальзака перерастает в пафос обличения.
        Революция 1830 года совершилась. По трупам бойцов июльских баррикад к власти подымается буржуазия; финансисты, денежные тузы становятся опорой трона короля-буржуа Луи Филиппа. Но та ли это революция, которой ждали? Нет, революция не завершена. Впереди еще баррикады Сен-Мери, восстания в Париже, в Лионе. Сотни памфлетов носятся во Франции, не прекращается брожение в массах.
        Бальзак примыкает в это время к широкому народному фронту оппозиции против монархии Луи Филиппа. Он не республиканец, не революционер, но он патриот. Может ли он примириться с циничным хозяйничаньем финансовых воротил, власть которых опасна и враждебна интересам нации, развитию культуры? Блудный сын буржуазии отвергает торгашескую практику в сфере государственной жизни, он видит ее тлетворное влияние и в сфере частной жизни. Но Бальзаку внушает опасения и революционная самодеятельность масс. Способны ли они, далекие от высот культуры, к самостоятельному управлению страной? Мечущийся в противоречиях, Бальзак обращается к иллюзии, устремляет свои взоры к аристократии, к традициям и устоям прошлого и объявляет себя роялистом – сторонником низвергнутой династии Бурбонов.
        Однако система его взглядов, по существу, далека от роялизма. Писатель мечтает о «новой аристократии» ума и таланта, о некоем соединении лучших сторон капитализма и феодализма, с добавлением к этой смеси чего-то нового, элементов будущего. Он создает утопию, в которой реакционные политические формы, устои монархии и католицизма, причудливо сочетаются со стремлением к прогрессу в областях материальной и духовной, с защитой и утверждением принципов высокой человечности. За роялистскими декларациями Бальзака кроется страстный протест против цинического царства торгашей с его волчьими законами борьбы всех против всех, с его убийственным, всепожирающим эгоизмом – первоосновой разрушительных страстей буржуазного человека.
        И этот протест писателя, по существу, отражает все возрастающее недовольство широких народных масс. В нем слышатся отзвуки эпохи революционных потрясений. Этот протест становится все глубже и острее в годы появления на исторической арене новой социальной силы – пролетариата.
        Бальзак так и не понял исторического значения этого класса – будущего могильщика капитализма. Для него пролетарии сливались с массой голодных и обездоленных бедняков, униженных и оскорбленных, страданиям которых он глубоко сочувствовал. И все же писатель сумел увидеть в современности лучших людей будущего – борющихся республиканцев. В этой прозорливости художника, в этой победе правды жизни над противоречиями мировоззрения Ф. Энгельс видел одну из величайших побед реализма Бальзака.
        Но революции, политическая борьба, идейные поиски, вопросы мировоззрения – все это в книге С. Цвейга заглушено, прикрыто плотным, густым занавесом. Звуки уличных боев, призыв «К оружию!» не вторгаются в его повествование о жизни Бальзака. Внимание биографа приковано к событиям частной жизни писателя, к внутренним «движущим стихиям». «Воля разразилась», «его истинным гением была воля, и можно, если угодно, назвать случайностью или предназначением, что она разразилась в области литературы».
        Спору нет. Воля Бальзака изумительна. Но едва ли это случайность, что «разразилась» она именно на том поприще, которое он избрал с юности. И разве одна его воля, одни «внутренние стихии» вели и вдохновляли его на литературный подвиг? Формирование воли, цели, замысла, лица художника не может быть понято вне общения его с «большим миром» – с жизнью общества.
        Цвейг рассказывает о двух решающих открытиях, совершенных Бальзаком в первой половине 30-х годов, – гигантская работоспособность писателя и цель, на которую надо направить волю; биограф справедливо утверждает, что отныне Бальзак осознанно движется к намеченной цели, но тут же он перечит себе, говоря о настойчивом стремлении, «интимнейшем желании» писателя освободиться от своего предназначения.
        В качестве аргумента приводится фраза из письма Бальзака к Зюльме Карро: «Я был бы рад ограничиться счастьем в домашнем кругу». Желанием «освободиться» от литературной миссии объясняет Цвейг и попытки Бальзака вступить на политическое поприще. Попытки неудачны, «судьба настигает его и загоняет в кабалу творчества».
        Можно ли в жалобах изнемогающего, отягощенного долгами писателя видеть его «интимнейшее желание» уйти от литературы? Не вернее ли было бы рассматривать и его предпринимательские эскапады и его разговоры о «богатой вдове», как метания в поисках материального оплота, как стремление вырваться не из кабалы литературного творчества, а из тисков долговых обязательств, из лап кредиторов, издателей, чтоб свободно отдаться главному делу своей жизни? Но, вырываясь, Бальзак запутывается еще больше.
        Сильны и выразительны главы второй части, в которых биограф рисует внешний облик Бальзака в 30-е годы и рассказывает о его манере работы.
        Цвейг сравнивает Бальзака с мощным деревом, напоенным соками своей земли. И выглядит он как человек из народа, жизнерадостный, коренастый. Ему пристала бы блуза и кепка рабочего. «Ряженым он кажется только тогда, когда тщится быть элегантным и ломается на аристократический манер».
        С презрением говорит Цвейг о мелких писаках, сочинявших анекдоты из жизни Бальзака и дававших карикатуры под видом портретов. Но Бальзак «слишком велик для мелкой вражды», на булавочные уколы он отвечает гигантской фреской «Утраченных иллюзий».
        Общая оценка отношения гиганта Бальзака к пигмеям, мечущим ядовитые стрелы, верна. Но, к сожалению, биограф лишь мимоходом касается здесь борьбы, развертывавшейся вокруг Бальзака. Крайне скупо охарактеризованы литературные связи, симпатии и антипатии писателя, его отношение к романтикам, к битвам идей и теорий его времени. Вопрос о мировоззрении Бальзака остается в тени.
        Зато щедро, подробно и, спору нет, увлекательно изложены все перипетии романов его жизни. Г-жа де Берни, герцогиня д'Абрантес, герцогиня де Кастри, маркиза Гвидобони-Висконти – портреты этих женщин, каждая из которых сыграла немалую роль в жизни Бальзака, получились выразительными и запоминающимися.
        Проницательно и с большим тактом передает биограф главный роман жизни Бальзака – историю его взаимоотношений с Эвелиной Ганской.
        Драматичны страницы, повествующие о злоключениях Бальзака-должника, новых его неудачных попытках стать предпринимателем – затея с постройкой дома в Жарди, прожекты разработки серебряных копей в Сардинии.
        Бальзак в сфере частной жизни охарактеризован в книге значительно полнее, ярче, подробнее, чем Бальзак в сфере жизни общественной. Поиски и заблуждения писателя, его отношение к Франции, к своему времени, к будущему, образ Бальзака мыслящего, великого художника, летописца и обличителя буржуазного общества, не встает со страниц книги во всей его полноте и неповторимом своеобразии.
        Читатель неизбежно обнаружит слабые стороны книги. Он заметит недоговоренность и односторонность в изображении некоторых важных моментов в жизни Бальзака.
        И все же он примет и с интересом прочтет эту во многом спорную, но талантливую и интересную книгу. И почерпнет в ней немало волнующего и ценного. В его памяти останется пусть недорисованный, незаконченный, но изображенный с искренней теплотой, с живой симпатией и незаурядным мастерством образ Оноре Бальзака – с его размахом, широтой, великодушием, с его детски наивными увлечениями, ошибками и промахами, изнемогающего и неутомимого, загнанного, задыхающегося и торжествующего над всеми невзгодами. Образ исполина воли и труда, человека великой цели, совершившего подвиг на избранном им поприще.

        Н. Муравьева

    Книга первая
    ЮНОСТЬ. ПЕРВЫЕ ШАГИ

    I. Трагедия одного детства

        Человек, обладающий гением Бальзака, способный могуществом безудержной фантазии создать новую вселенную, не всегда в силах, изображая незначительные эпизоды собственной жизни, придерживаться одной только строгой истины. Все подчиняется у него власти самодержавного произвола. Он самовластно распоряжается событиями из своей биографии, и это сказалось весьма характерным образом даже в том, что обычно остается неизменным – в начертании фамилии. В один прекрасный день – ему пошел уже тридцатый год – Бальзак поведал свету, что его зовут вовсе не Оноре Бальзак, а Оноре де Бальзак, и, более того, что, по твердому его убеждению, он имеет полное и к тому же весьма древнее право на эту дворянскую приставку.
        Отец его просто в шутку, да и то в самом тесном домашнем кругу, похвалялся весьма сомнительным и весьма отдаленным родством с древнегалльской рыцарской фамилией Бальзак д'Антрэг. Однако неудержимая фантазия сына превращает это случайное предположение в неоспоримый факт. «Де Бальзак». Так он подписывает письма и книги, а гербом д'Антрэгов он украшает свой экипаж, собираясь отправиться в Вену. Завистливые собратья по перу высмеивают тщеславие самозванного дворянина, но Бальзак, ничтоже сумняшеся, объявляет журналистам, что еще задолго до его появления на свет факт дворянского происхождения был засвидетельствован в официальных документах, а посему дворянская приставка в его свидетельстве о рождении ничуть не менее законна, чем, скажем, в метриках Монтеня или Монтескье1.
        Однако, к великому сожалению, сухие документы придирчиво и злобно разрушают в нашем неприютном мире самые роскошные легенды, созданные поэтами. Как ни грустно, но столь торжественно процитированное Бальзаком свидетельство о рождении действительно сохранилось в архивах города Тура; однако перед фамилией будущего писателя не обнаруживается и одной буковки из этого пресловутого аристократического «де».
        Писец местного нотариуса 21 мая 1799 года коротко и ясно записал:
        «Сегодня, второго прериаля седьмого года Французской Республики, ко мне, регистратору Пьеру Жаку Дювивье, явился гражданин Бернар Франсуа Бальзак, проживающий в здешнем городе, по улице Арме д'Итали, в квартале Шардонне, в доме № 25, дабы заявить о рождении у него сына. Упомянутый Бальзак пояснил, что ребенок получит имя Оноре Бальзак и что рожден он вчера, в одиннадцать часов утра, в доме заявителя».
        Да и все другие дошедшие до нас документы – свидетельство о смерти отца, объявление о бракосочетании старшей сестры – не содержат дворянской приставки.
        Следовательно, вопреки всем генеалогическим изысканиям Бальзака она является плодом чистейшей фантазии великого романиста.
        Но если буквальный смысл документов и опровергает Бальзака, то воля его, исполненная творческого вдохновения, одерживает верх над бездушными бумагами. Ибо поэзия, назло всем последующим уточнениям, всегда торжествует над исторической достоверностью. И хотя ни один французский монарх не подписывал дворянских грамот ни Бальзаку, ни кому-либо из его предков, потомство на вопрос, как звали величайшего эпика Франции, отвечает, повинуясь его воле: «Оноре де Бальзак», а не Оноре Бальзак, и, уж конечно, не Бальса. Ибо «Бальса», а не «Бальзак» и уж, разумеется, не «де Бальзак» звали его предков крестьян.
        Они не обладали замками и не имели герба, который их поэтический потомок изображает на дверце своего экипажа, они не гарцевали в сверкающих доспехах и не бились на романтических турнирах, нет – они ежедневно гнали коров на водопой и ковыряли в поте лица скудную лангедокскую землю.
        В жалком каменном домишке в деревушке Ла Нугериэ, близ Каньзака, 22 июня 1746 года родился Бернар Франсуа, один из многих обитавших там Бальса, будущий отец писателя.
        Из этих Бальса только один приобрел известность, да и то весьма предосудительного свойства: в том самом 1819 году, когда Оноре окончил Школу права, пятидесятичетырехлетний брат его отца был арестован по подозрению в убийстве молодой беременной крестьянки и после сенсационного процесса гильотинирован.
        Должно быть, именно стремление возможно больше увеличить дистанцию между собой и этим непристойным дядюшкой побудило Бальзака возвести себя в дворянство и присвоить себе благородное происхождение.
        Бернар Франсуа, старший из одиннадцати детей, был предназначен отцом своим, простым крестьянином, к духовному званию. Сельский священник обучил его грамоте и даже немного латыни. Но крепкий, жизнерадостный и честолюбивый юнец вовсе не собирается выбрить себе тонзуру и дать обет безбрачия. Некоторое время он еще остается в родной деревушке, то помогая нотариусу переписывать бумаги, то трудясь на родительском винограднике и на пашне; но вот, достигнув двадцати лет, он уезжает из родных краев, чтобы не возвратиться более. С упрямой напористостью провинциала, великолепнейшие образцы которой опишет в своих романах его сын, он обосновывается в Париже, поначалу действуя неприметно и втихомолку, – один из бесчисленных молодых людей, которые жаждут сделать карьеру в столице, но не знают еще, каким образом и на каком поприще.
        Позднее Бальзак-отец, покинув Париж, уверял провинциалов, что при Людовике XVI он был секретарем канцелярии королевского совета и даже товарищем королевского прокурора. Впрочем, эта хвастливая старческая болтовня давно уже опровергнута, ибо ни в одном из королевских альманахов не упоминается Бальзак или Бальса, занимающий подобную должность. Только революция подняла из безвестности этого крестьянского сына, как и многих ему подобных, и он занимает теперь должность в одной из секций революционного Парижа (должность, о которой он впоследствии, став армейским комиссаром, не любил распространяться).
        В этой должности он заводит, видимо, обширные связи и со страстной алчностью, которую он передаст в наследство сыну, выискивает такие посты в действующей армии, где можно вернее всего нажиться, то есть в продовольственной части и в интендантстве. От интендантства ведут, разумеется, золотые нити к ростовщикам и банкирам.
        Прошло тридцать лет, и после всяких темных дел и делишек Бернар Франсуа снова вынырнул в Париже, в качестве первого секретаря банкирского дома Даниэля Думерга. К пятидесяти годам отцу Бальзака удалась, наконец, великая метаморфоза – как часто сын будет повествовать о ней! – беспокойный и честолюбивый голодранец превратился в благопристойного буржуа, степенного, или, вернее, остепенившегося, члена «хорошего общества». Только теперь, приобретя капитал и упрочив свое положение, может он совершить следующий неизбежный шаг, дабы из мелкого буржуа стать крупным, а затем – о последняя и вожделеннейшая ступень! – превратиться в рантье: он вступает в брак с девушкой из весьма состоятельной буржуазной семьи.
        Пятидесятилетний мужчина, представительный, пышущий здоровьем, к тому же красноречивый собеседник и опытный сердцеед, он обращает взоры на дочь одного из своих начальников. Правда, Анна Шарлотта Саламбье моложе его на тридцать два года, и у нее несколько романтические склонности Однако, будучи благовоспитанной и благочестивой девицей из буржуазного семейства, она повинуется совету родителей, которые считают Бернара Франсуа весьма солидной партией. Он, конечно, много старше их дочери, но зато на редкость удачливый и оборотистый делец.
        Едва связав себя брачными узами, Бальзак-отец счел ниже своего достоинства и к тому же весьма неприбыльным оставаться простым клерком. Война под водительством Наполеона представляется ему куда более быстрым и богатым источником дохода.
        Итак, обеспечив себя приданым жены, он пускает в ход прежние связи и переселяется в город Тур, где занимает должность заведующего провиантской частью двадцать второй дивизии.
        К моменту рождения их первенца Оноре (20 мая 1799 года) Бальзаки уже считаются людьми состоятельными и приняты как почтенные сограждане в самых богатых домах города Тура. Поставки Бернара Франсуа, по-видимому, принесли ему немалые доходы, ибо семейство, которое непрестанно копило и спекулировало, начинает приобретать теперь определенное общественное положение.
        Сразу после рождения Оноре родители его переселяются с узкой улицы Арме д'Итали в собственный дом и обитают здесь до 1814 года, пока длятся золотые времена наполеоновских походов. Они пользуются наиболее доступной в провинции роскошью – каретой и обилием слуг. Самые почтенные лица, даже аристократы, постоянно бывают в доме Бернара Франсуа, сына безземельного крестьянина и не в столь далеком прошлом члена секции революционного Парижа. Среди них сенатор Клеман де Ри, чье загадочное похищение Бальзак опишет позже в своем «Темном деле», барон Поммерейль и г-н де Маргонн, которые окажут писателю поддержку и помощь в самые черные его дни. Отца Бальзака привлекают и к муниципальной деятельности: он заведует госпиталем, и с его мнением принято считаться. Несмотря на низкое происхождение и туманное прошлое, Бернар Франсуа в эту эпоху молниеносных карьер и смешения всех слоев общества становится вполне респектабельной личностью.
        Популярность папаши Бальзака совершенно понятна. Это веселый, грузный, жизнерадостный человек, довольный собой, своими успехами и целым светом. Речи его чужда аристократическая утонченность. Он, словно канонир, сыплет забористыми проклятьями и не скупится на соленые анекдоты (многие из «Озорных рассказов» Бальзак-сын, по всей вероятности, слышал из уст отца), но это никого не смущает, – рассказчик он первоклассный, хотя охотно смешивает чистейшую правду с невероятным хвастовством. Бальзак-отец добродушен, жизнелюбив и слишком опытен, чтобы в столь изменчивые времена твердо стать на сторону императора, короля или республики. Лишенный основательного образования, он интересуется всем на свете, перелистывает и запоминает все, что попадает ему под руку, и приобретает таким путем разносторонние сведения. Он пишет даже несколько брошюр, как, например, «Мемуар о средствах предупреждения краж и убийств» и «Мемуар о позорном беспорядке, вызванном совращенными и покинутыми молодыми девицами».
        Опусы эти, естественно, столь же невыгодно сравнивать с творениями его великого сына, как итальянский дневник отца Гёте с «Итальянским путешествием» самого Иоганна Вольфганга. Обладая железным здоровьем и неистощимой жизнерадостностью, Бернар Франсуа твердо решил дожить до ста лет. На седьмом десятке он прибавляет к своим четырем законным детям еще несколько внебрачных.
        Врач никогда не переступал порога дома Бальзаков, и намерение отца пережить всех подкрепляется еще и тем обстоятельством, что он обладает пожизненной рентой в так называемой «Тонтине Лафарга». Это своеобразное страховое общество после смерти одного из членов увеличивает долю остальных. Та же демоническая сила, которая заставит сына запечатлеть все многообразие жизни, направлена у отца лишь на поддержание собственного существования. Вот он уже обскакал своих партнеров, вот уже его рента увеличилась на восемь тысяч франков, но тут восьмидесятитрехлетний старец становится жертвой глупейшей случайности. А не будь ее, Бернар Франсуа, подобно сыну своему Оноре, усилием чудовищной воли сделал бы невозможное возможным.
        Оноре де Бальзак унаследовал от отца жизнерадостность и любовь к сочинительству, а от матери – чувствительность. Анна Шарлотта на тридцать два года моложе своего супруга и вовсе не столь несчастна в замужестве. Однако она отличается пренеприятной способностью постоянно чувствовать себя ущемленной и уязвленной. В то время как муженек весело и беззаботно наслаждается жизнью, нисколько не сокрушаясь и не унывая по поводу мнимых недомоганий и капризов своей благоверной, Анну Шарлотту всегда терзают воображаемые хвори и все ее ощущения неизбежно приобретают истерический характер. Вечно ей кажется, что близкие недостаточно ее любят, недостаточно ценят, недостаточно почитают. Она вечно жалуется, что дети слишком мало признательны ей за великое ее самопожертвование. До конца дней Бальзака она не перестает докучать своему всемирно известному сыну доброжелательными советами и плаксивыми укорами. При всем том она вовсе не глупа и даже образованна. В юности она состояла компаньонкой при дочери уже упомянутого нами банкира Думерга и переняла у нее романтические склонности. В те годы она обожала изящную словесность и навсегда сохранила пристрастие к Сведенборгу и другим мистическим сочинителям2. Но эти робкие идеальные порывы вскоре заглохли, задавленные скопидомством, вошедшим у нее в плоть и кровь. Дочь типичного семейства парижских галантерейщиков, которые, подобно скупцу Гарпагону3, медленно, копейка за копейкой, набивали мошну, она вносит в свой новый дом черствость и бездушие мещанства. Мелочное скупердяйство престранным образом сочетается в ней с непреодолимым стремлением к доходным спекуляциям и наивыгоднейшему помещению капитала.
        Заботиться о детях означает для Анны Шарлотты внушить им, что тратить деньги – преступление, а копить – первейшая из добродетелей. Прежде всего сыновья должны постараться приобрести солидное положение (а дочери – сделать хорошую партию). Главное – не давать детям ни малейшей свободы, не спускать с них глаз, всегда следовать за ними по пятам. Но именно эта назойливая и неусыпная заботливость, эти унылые попечения о так называемом благе своей семьи вопреки самым добрым ее намерениям парализуют весь дом.
        Много лет спустя, давно уже став взрослым, Бальзак будет вспоминать, как в детстве он вздрагивал всякий раз, заслышав ее голос. Сколько натерпелся он от этой вечно чем-то разгневанной и вечно надутой матери, холодно отстраняющей нежность своих добрых, порывистых и страстных детей, можно понять из слов, вырвавшихся у него в письме: «Я никогда не имел матери».
        В чем же была тайная причина, заставившая Анну Шарлотту Бальзак холодно относиться к старшим детям – к Оноре и Лауре и избаловать младших – Лоране и Анри? Да, в чем была тайная причина такого поведения? Уж не в бессознательном ли отпоре супругу? Ныне это уже вряд ли можно выяснить. Но бесспорно, что большее равнодушие, большую черствость матери к своему ребенку трудно себе и представить.
        Не успел Оноре появиться на свет, как она выдворяет его, точно прокаженного, из дому. Грудного младенца поручают заботам кормилицы, супруги жандарма. У нее он остается до трех лет. Но и тогда ему еще нельзя вернуться к отцу, к матери, к младшим детям, живущим в просторном и зажиточном доме. Ребенка отдают на пансион в чужую семью. Только раз в неделю, по воскресеньям, ему позволяют посетить родителей, которые относятся к нему, словно дальние родственники. Ему не позволяют играть с братом и сестрами, ему не дарят игрушек. Мать не склоняется над его постелью, когда он болен. Ни разу не слыхал он от нее доброго слова, и, когда он нежно льнет к ее коленям, пытаясь обнять их, она сурово, как нечто непристойное, отвергает его ребяческую ласку. Едва лишь окрепли его маленькие ноги, семилетнего малыша спешат отправить в Вандомский коллеж – только бы с глаз долой, только бы он жил в другом месте, в чужом городе. Когда после семи лет невыносимой муштры Бальзак возвращается под родительский кров, мать делает (по его же словам) жизнь его «столь нестерпимой», что восемнадцатилетний юноша бежит от этого невыносимого существования.
        Никогда, несмотря на все свое природное добродушие, Бальзак не мог позабыть обид, которые нанесла ему эта странная мать. Многие годы спустя, когда он ввел к себе в дом мучительницу своих детских лет, когда ему пошел уже сорок четвертый гол и седые нити протянулись у него в волосах, он все еще не в силах забыть обиды, которую испытал шестилетним, нежным и жаждущим любви ребенком Бальзак не может забыть, что претерпел он от нее в детстве, и, бессильно бунтуя, он доверяет госпоже Ганской душераздирающее признание:
        «Если бы вы только знали, что за женщина моя мать. Чудовище и чудовищность в одном и том же лице. Моя бедная Лоране и бабушка погибли из-за нее, а теперь она намерена загнать в могилу и другую мою сестру. Она ненавидит меня по многим причинам. Она ненавидела меня еще до моего рождения. Я хотел было совсем порвать с ней. Это было просто необходимо. Но уж лучше я буду страдать. Это неисцелимая рана. Мы думали, что она сошла с ума, и посоветовались с врачом, который знает ее в течение тридцати трех лет. Но он сказал: „О нет, она не сумасшедшая. Она только злюка“... Моя мать – причина всех моих несчастий».
        В этих словах, в этом вопле, вырвавшемся через столько лет, слышится отзвук бесчисленных тайных мук, которые испытал Бальзак в самом нежном, самом ранимом возрасте именно из-за того существа, которое по законам природы должно было быть ему дороже всех. Только мать его повинна в том, что, по его же собственным словам, он «выстрадал ужаснейшее детство, которое вряд ли выпадало на долю другого смертного».
        О шести годах, проведенных Бальзаком в духовной тюрьме, в Вандомском коллеже отцов-ораторианцев, мы располагаем двумя свидетельствами: официально-сухое взято из школьной характеристики, поэтически-облагороженное – из «Луи Ламбера»4. Отцы-ораторианцы холодно отмечают: «Оноре Бальзак, 8 лет и 5 месяцев, перенес оспу без осложнений, характер сангвинический, вспыльчив подвержен нервной раздражительности, поступил в пансион 22 июня 1807 года, вышел 22 апреля 1813 года. Обращаться к господину Бальзаку, его отцу, в Туре».
        В памяти соучеников он остался толстым мальчуганом, румяным и круглолицым. Но все, что они могут сообщить, относится только к внешним проявлениям его характера. Одним словом, показания сверстников ограничиваются лишь несколькими сомнительными анекдотами. Тем более потрясают нас автобиографические страницы из «Луи Ламбера», разоблачающие трагизм внутренней жизни гениального и вследствие этой гениальности вдвойне ранимого мальчика.
        Описывая свои юные годы, Бальзак создает портреты двойников. Он изображает себя в образах двух школьников: в поэте Луи Ламбере и в философе Пифагоре. Подобно молодому Гёте, который раздвоился в образах Фауста и Мефистофеля, Бальзак тоже явно расщепил свою личность. Он различает два типа своего гения: творческий – создающий живые образы, и другой – организующий, постигающий таинственные законы великих взаимосвязей бытия. Эти два типа он и воплотил в двух различных существах. В действительности он был именно Луи Ламбером. По крайней мере все поступки этой якобы вымышленной фигуры были его собственными. Из множества его зеркальных отражений – Рафаэль в «Шагреневой коже», д'Артез в «Утраченных иллюзиях», генерал Монриво в «Истории тринадцати»5 – ни одно не является столь совершенным, ни одно не носит столь явственного отпечатка пережитого, как беззащитный ребенок, подвергаемый спартанской муштре в клерикальной школе. Школа эта расположена в городке Вандоме, лежащем на речушке Луар, и уже один вид ее, мрачные башни и мощные стены, напоминает скорее тюрьму, чем учебное заведение. Триста воспитанников с первого же дня подвергаются монастырски-строгому режиму. Каникулы здесь отменены, и родители могут лишь в исключительных случаях посещать своих детей.
        В течение всех этих лет Бальзак почти не бывает дома, и, чтобы еще сильней подчеркнуть сходство с собственным прошлым, он делает Луи Ламбера ребенком, не имеющим ни отца, ни матери, – обрекает его на сиротство. Плата за пансион, в которую входит не только плата за обучение, но и за питание и за одежду, относительно невысока. Однако на детях и экономят немилосердно. Те, кому родители не присылают перчаток и теплого белья (а из-за равнодушия матери Бальзак принадлежит к этим обделенным), ходят зимой с обмороженными руками и ногами. Чрезвычайно восприимчивый телесно и душевно, Бальзак-Ламбер с первого же мгновения страдает больше, чем его юные и мужиковатые однокашники. «Он привык к деревенскому воздуху, к существованию, не стесненному никаким воспитанием, к попечениям нежно любящего старика, к мечтаниям, когда он грезил, лежа на солнцепеке. Ему было невероятно трудно подчиниться школьному распорядку, чинно ходить в паре, находиться в четырех стенах, в помещении, где восемьдесят подростков молча восседали на деревянных скамьях, каждый уткнувшись в свою тетрадь. Он обладал удивительной восприимчивостью, и чувства его страдали от порядков, царивших в коллеже. Запах сырости, смешанной с вонью, стоявшей в грязной классной комнате, где догнивали остатки наших завтраков, оскорблял его обоняние, чувство, больше всех других связанное с церебральной системой и раздражение которого неприметно влияет на мыслительные органы. Но, помимо этих источников вони, здесь было еще множество тайников, в которых каждый хранил свои маленькие сокровища: голубей, зарезанных к празднику, или еду, которую удалось похитить из столовой. Кроме того, в нашем классе лежал громадный камень, на котором всегда стояло два ведра с водой, – сюда мы являлись каждое утро, словно лошади на водопой, и по очереди, в присутствии надзирателя, ополаскивали лицо и руки. Затем мы переходили к столу, где служанки причесывали нас. В нашем дортуаре, который убирали лишь раз в сутки, перед нашим вставанием, вечно царил беспорядок, и, несмотря на множество высоких окон и высокую дверь, воздух в нем был очень тяжелым от подымавшихся сюда испарений из прачечной, вони отхожего места, пыли, летевшей, когда чесали наши парики, не говоря уже о запахах, которые издавали наши восемьдесят тел в этом битком набитом помещении... Отсутствие ароматного деревенского воздуха, окружавшего его до сих пор, нарушение привычного образа жизни наводило на Ламбера печаль. Он сидел, подперев голову левой рукой и поставив локоть на парту, и вместо того чтобы готовить уроки, разглядывал зеленые деревья во дворе и облака на небе. Казалось, что он занимается; но педагог, который видел, что перо его лежит на месте, а страница остается чистой, кричал ему: „Ламбер, ты ничего не делаешь!“
        Учителя ощущают в этом мальчике тайное противодействие. Они не понимают, что с ним происходит нечто совсем особенное, они видят только, что он читает и учится не так, как все, не так, как принято. Учителя считают его тупым или вялым, строптивым или апатичным, ведь он не может тащиться в одной упряжке с другими – то отстает, то одним скачком всех обгоняет. Как бы там ни было, ни на кого не сыплется столько палок, как на него. Его беспрерывно наказывают, он не знает часов отдыха, ему задают бесконечные дополнительные уроки в наказание, его так часто сажают в карцер, что на протяжении двух лет у него не было и шести свободных дней. Чаще и ужаснее, чем другие, величайший гений своей эпохи вынужден испытывать на собственной шкуре «ультима рацио» – последний довод суровых отцов-ораторианцев: наказание розгой.
        Этот слабый и в то же время такой сильный мальчик претерпевал всевозможные телесные и душевные страдания. Как невольник, прикованный к своей парте, истязаемый палкой, терзаемый недугом, оскорбляемый во всех своих чувствах, задыхаясь в мучительных тисках, принужден он был предоставить свою телесную оболочку несправедливости бесконечной тирании, процветавшей в этой школе...
        «Из всех физических страданий жесточайшее нам причинял, конечно, кожаный ремень примерно в два пальца шириной, которым разгневанный наставник изо всех сил хлестал нас по пальцам.
        Чтобы подвергнуться этой классической мере воздействия, провинившийся опускался посреди зала на колени. Нужно было встать со скамьи, подойти к кафедре, преклонить колени и вынести любопытные, а зачастую и издевательские взоры товарищей. Для нежных душ эти приготовления к пытке были вдвойне тяжелы: они напоминали путь от здания суда к эшафоту, который некогда вынужден был совершать приговоренный к смертной казни. В зависимости от характера одни вопили и проливали жгучие слезы и до наказания и после. Другие переносили боль со стоическим выражением лица. Но даже и самые сильные с трудом подавляли болезненную гримасу в ожидании страдания.
        Луи Ламбера пороли особенно часто, и этим он был обязан свойству своей натуры, о существовании которого долгое время даже не подозревал. Когда оклик наставника «Да ты ведь ничего не делаешь!» вырывал Луи Ламбера из его грез, он нередко, поначалу сам того не замечая, бросал на учителя взгляд, исполненный дикого презрения, взгляд, заряженный мыслями, как лейденская банка – электричеством. Этот обмен взглядами, несомненно, оказывал самое неприятное действие на педагога, и, уязвленный молчаливой издевкой, наставник пытался заставить школьника опустить глаза. Впервые пронзенный этим лучом презрения, словно молнией поразившим его, патер произнес следующее запомнившееся мне изречение: «Если ты будешь так смотреть на меня, Ламбер, ты изведаешь розгу».
        Никто из суровых патеров так и не проник за все эти годы в тайну Бальзака. Для них он просто ученик, отстающий в латыни и в заучивании вокабул. Они и не догадываются о необыкновенной его прозорливости, считают его невнимательным, равнодушным и не замечают, что ему скучно и утомительно в школе, ибо требования, которые она предъявляет, для него давно уже слишком легки. Они не подозревают, что эта кажущаяся вялость вызвана только «лавиной идей». Никому и в голову не приходит, что толстощекий малыш парит на крыльях своей души, что он давно уже живет в иных мирах, а вовсе не в душном классе, что он один среди всех сидящих на этих скамьях и спящих на своих койках ведет незримое двойное существование.
        Этот иной мир, в котором живет двенадцатилетний подросток, – мир книг. Библиотекарь высшей политехнической школы, который дает ему частные уроки математики (не потому ли Бальзак в течение всей своей жизни оставался наихудшим счетоводом из всех литераторов), позволяет мальчику брать сколько угодно книг в интернат. Он и представления не имеет о том, как страстно злоупотребляет Бальзак его легкомысленным разрешением. Книги – якорь спасения для Бальзака, они стирают все муки и унижения школьных лет. «Без книг из библиотеки, которые мы читали и которые не давали уснуть нашему мозгу, эта система существования привела бы нас к полному отупению».
        Реальная жизнь – школа – воспринимается как призрачное сумеречное состояние, подлинной жизнью становятся книги.
        «С этого мгновения, – повествует Бальзак о своем двойнике, о Луи Ламбере, – у него появился прямо-таки волчий аппетит, который он был не в состоянии утолить. Он глотал самые разные книги, он поглощал без разбора религиозные, исторические, философские трактаты, а также труды по естественной истории».
        Грандиозный фундамент всесторонних познаний Бальзака был заложен в эти часы чтения украдкой. Школьник узнает тысячи отдельных фактов, которые он навечно цементирует своей демонически ясной и быстрой памятью. Пожалуй, ничто не может объяснить неповторимого чуда бальзаковской апперцепции6 так хорошо, как описание тайных читательских оргий Луи Ламбера:
        «Впитывание мысли в процессе чтения достигало у него способности феноменальной. Взгляд его охватывал семь-восемь строчек сразу, а разум постигал смысл со скоростью, соответствующей скорости его глаза. Часто одно-единственное слово позволяло ему усвоить смысл целой фразы. Его память была чудом. Он столь же отчетливо помнил мысли, усвоенные из чтения, как и возникающие во время размышления или беседы. Короче говоря, он обладал всеми видами памяти – на места, на имена, на слова, на вещи и на лица. Он не только мог когда угодно вспомнить о любых вещах, он видел их внутренним оком – в той же ситуации, при том же освещении, столь же многоцветными, как в миг, когда он впервые их заметил. Совершенно тем же даром обладал он, когда дело шло о самых неуловимых явлениях из области способности суждения. Он помнил, по его словам, не только как чередуются мысли в книге. Он помнил, в каком душевном состоянии был он в различные моменты своей жизни, как бы много времени ни прошло с тех пор. Его память обладала поразительной способностью воскрешать перед его взором всю его духовную жизнь – от самых ранних размышлений вплоть до тех, которые возникли только что; от самых смутных – до самых ясных. Его разум, смолоду привыкший концентрировать силы, таящиеся в человеке, впитал из этого богатейшего источника множество образов удивительно четких и свежих, – и все это было его духовной пищей. Когда ему минуло двенадцать лет, фантазия его благодаря беспрестанным упражнениям всех способностей достигла высокой степени развития. Она позволяла ему составить столь ясное представление о вещах, о которых он знал только из книг, что картина, возникавшая в его душе, не могла быть живее и отчетливей, даже если бы он видел их на самом дела.
        «Когда я прочел описание битвы под Аустерлицем, – сказал он мне однажды, – я сам увидел ее. Грохот пушек, крики сражающихся звучали у меня в ушах, волнуя до глубины души. Я ощущал запах пороха, я слышал топот лошадей и звук человеческих голосов, я любовался равниной, на которой сражались враждующие нации, словно я сам стоял на Сантонских высотах. Зрелище это казалось мне столь же чудовищным, как видения апокалипсиса». Всей душой предаваясь чтению, он как бы утрачивал ощущение физического бытия. Он существовал только благодаря всевластной игре своих жизненных органов, работоспособность которых не ведала предела. Он оставлял, по его выражению, «пространство далеко позади себя»!
        И вот после таких дающих восторг и истощающих душу полетов в беспредельность невыспавшийся мальчик в монастырском платье сидит рядом с деревенскими подростками, неповоротливый ум которых, словно влачась за плугом, насилу следует за лекцией учителя. Еще взбудораженный сложнейшими проблемами, он должен приковать свое внимание к родительному падежу от слова «Mensa» и к правилам грамматики. Полагаясь на превосходство своего разума, зная, что ему довольно скользнуть глазами по книжной странице, чтобы запомнить ее наизусть, он не прислушивается к уроку и витает в воспоминаниях, размышляя об идеях, заключенных в тех, в настоящих книгах. И обычно его пренебрежение реальностью принимает весьма дурной оборот.
        «Наша память была так хороша, что мы никогда не учили уроков наизусть. Нам было достаточно из уст наших товарищей прослушать французские или латинские отрывки или грамматические предложения, чтобы тут же затвердить их. Но когда наставнику взбредала в голову злосчастная мысль нарушить порядок вызываемых и спросить нас первыми, тогда мы не ведали даже, в чем, собственно, состоит урок. Штрафные упражнения настигали нас, невзирая на то, что мы самым изощренным образом просили извинения. Мы тянули с приготовлением уроков всегда до последнего момента. Если нам попадалась книга, которую хотелось дочитать, мы погружались в грезы и забывали о занятиях, и тогда нас нередко карали новой порцией уроков!»
        Гениального мальчика муштруют все строже, и в конце концов он знакомится с «деревянными штанами» – средневековыми колодками вроде тех, в которые шекспировский Лир заковывает честного Кента. Только когда его нервы не выдерживают более, недуг, названия которого мы так и не знаем, освобождает его из монастырской школы. Рано созревшему гению дозволяется покинуть тюрьму своего детства, в которой он «страдал душой и телом».
        Этому окончательному освобождению от духовного рабства предшествует в «умственной истории Луи Ламбера» эпизод, который, по-видимому, не вовсе выдуман. Бальзак заставляет свое второе «я», своего вымышленного Луи Ламбера, изобрести на двенадцатом году своей жизни глубокомысленную философскую систему о психофизических взаимосвязях, некий «Трактат о воле», который другие мальчики, завидующие его «сдержанным аристократическим манерам», коварно похитили у него. Строжайший из педагогов, бич его юности, «грозный отец Огу» слышит шум, отбирает рукопись и отдает «Трактат о воле» лавочникам как ничего не стоящую макулатуру, не зная, сколь значительные сокровища попали к нему, и слишком рано созревшие духовные плоды погибают в руках невежд.
        Эта сцена, в которой показана бессильная ярость оскорбленного подростка, написана со столь потрясающим правдоподобием, что вряд ли она просто выдумана. Уж не испытал ли Бальзак и впрямь нечто подобное с каким-нибудь своим литературным детищем? Не пытался ли он в коллеже отцов-ораторианцев сочинить «Трактат о воле», идеи и основные мысли которого он столь подробно изложит впоследствии? Но неужели его преждевременная зрелость носила столь творческий характер, что он уже в те годы мог взяться за подобный труд? И действительно ли Бальзак-реальный – Бальзак-подросток – сочинил этот трактат или это сделал его придуманный, его воображаемый собрат по духу – Луи Ламбер?
        Вопрос этот никогда не будет разрешен окончательно. Известно, что Бальзак в юности (ведь основные идеи мыслителя всегда рождаются в годы его становления) размышлял над аналогичным «Трактатом». И это было еще задолго до того, как он воплотил в образах «Человеческой комедии» многогранность человеческих влечений и закономерности человеческой воли. Слишком уж бросается в глаза, что не только Луи Ламбера, но и героя своего первого романа «Шагреневая кожа» он заставляет работать над «Трактатом о воле». Стремление «открыть основные законы, изложение которых, быть может, некогда прославит меня», бесспорно, было основной мыслью, «праидеей» его юности. И мы не только догадываемся, нет, у нас есть основания заключить, что уже в школьные годы Бальзак впервые усвоил мысль о взаимосвязях духовного и телесного начала при помощи таинственного «эликсира».
        Один из его учителей, Дессень, находившийся, как и многие другие его современники, в полном идейном плену у Месмера и Галля7 (впрочем, их понимали тогда еще ложно), был автором «Рассуждений о нравственном человеке и о взаимоотношениях характера с организмом». Несомненно, что Дессень в часы занятий делился этими идеями со своими подопечными и пробудил в единственном гении среди них честолюбивое стремление сделаться тоже «химиком воли». Модная в ту эпоху идея «универсальной двигательной субстанции» вполне соответствовала еще не осознанному стремлению Бальзака создать некий универсальный метод. Всю жизнь терзаясь неисчерпаемостью духовных явлений, он задолго до создания «Человеческой комедии» попытался внести некий порядок в этот грандиозный хаос, обнаружить в нем общее содержание, закономерность и доказать, что законы, действующие в мире существ одухотворенных, так же обусловлены, как те, что действуют в мире неодушевленной природы.
        Правда ли, что Бальзак еще на заре своей жизни решился изложить свои воззрения, или он придумал это, когда стал уже зрелым писателем? Вряд ли мы когда-либо это выясним. Но, разумеется, несколько сбивчивые аксиомы из «Трактата о воле» Луи Ламбера, лежащие перед нами, не тождественны трактату двенадцатилетнего мальчугана, и это доказывает уже то обстоятельство, что в первой редакции «Луи Ламбера» (1832 г.) их вообще не было. Они были внесены наспех лишь в более поздние издания и отличаются слегка импровизационным характером.
        Итак, покинув столь внезапно ораторианскую семинарию, четырнадцатилетний подросток, собственно говоря, впервые в жизни вступает под отчий кров. Родители, которые в прошедшие годы видели его только во время мимолетных посещений и которым он казался чем-то вроде дальнего родственника, поняли вдруг, что он совершенно преобразился – и внешне и внутренне. Вместо толстощекого добродушного крепыша в отчий дом вернулся измученный монастырской муштрой, щуплый, нервозный отрок с широко раскрытыми испуганными глазами, как у человека, испытавшего нечто чудовищное и непередаваемое. Впоследствии сестра сравнила его поведение с поведением сомнамбулы, который с отсутствующим взором бредет средь бела дня. Он едва слышит, когда его о чем-нибудь спрашивают, он весь погружен в мечты. Мать раздражает его замкнутость, за которой кроется тайное превосходство. Но проходит некоторое время, и, как при всех его кризисах, унаследованная жизненная сила торжествует победу. К мальчику возвращаются веселость и разговорчивость, которая кажется матери даже чрезмерной.
        Для завершения образования его отдают в гимназию в городе Туре, а в конце 1814 года, когда семья переселяется в Париж, определяют в пансион Лепитра. Этот мсье Лепитр – в эпоху революции гражданин Лепитр – был некогда дружен с отцом Бальзака, тогдашним членом одной из секций, и даже сыграл определенную роль в истории, поскольку он участвовал в попытке освобождения Марии Антуанетты из Консьержери. Теперь же мсье Лепитр только директор учебного заведения, готовящего подростков к предстоящим экзаменам. Однако и в этом интернате мальчика, жаждущего любви, преследует ощущение одиночества и заброшенности. И устами Рафаэля, еще одного своего юного двойника, он рассказывает в «Шагреневой коже»:
        «Страдания, которые я познал в лоне семьи, в школе, в интернате, возобновились, но в измененной форме, во время моего пребывания в пансионе Лепитра. Отец совсем не давал мне денег. Моих родителей вполне устраивало сознание, что я одет и напичкан латынью и греческим. За время своего пребывания в интернате я познакомился примерно с тысячью товарищей, но не могу вспомнить ни одного случая подобного равнодушия родителей».
        Бальзак и здесь – очевидно, вследствие внутреннего противодействия – не зарекомендовал себя «хорошим учеником». Разгневанные родители переводят его в другое учебное заведение. Но и тут дела идут не лучше. В латыни он на тридцать втором месте из имеющихся тридцати пяти. Результат этот все более укрепляет мать в мнении, что Оноре – «неудачный ребенок».
        И вот она посылает уже семнадцатилетнему подростку блестящее послание, написанное в том слезливо жалостливом тоне, который будет и пятидесятилетнего Бальзака повергать в такое же отчаяние:
        «Мой милый Оноре, я не могу найти слов, чтобы описать боль, которую ты мне причинил. Ты поистине делаешь меня несчастной, меня, которая ничего не жалеет для своих детей и, в сущности, могла надеяться, что они дадут ей радость. Прекрасный, достойный всяческого уважения мсье Гансе сообщил мне, что при проверке ты опять съехал на тридцать второе место!!! Он сказал мне также, что несколько дней назад ты снова отчаянно набедокурил. Все удовольствие, которое я ждала от завтрашнего дня, ты отнял у меня безвозвратно... Ведь мы должны были встретиться с тобой в восемь утра, вместе пообедать, поужинать, вдоволь наговориться, пересказать друг другу все! Твоя леность, твое легкомыслие, твоя невнимательность вынуждают меня подвергнуть тебя справедливому наказанию. Как пусто теперь у меня на сердце! Какой долгой покажется мне моя поездка! Я утаила от отца, что ты очутился на таком плохом месте, но, разумеется, ты не сможешь в понедельник отправиться на прогулку, хотя прогулка эта задумана была лишь для твоей пользы, а вовсе не для твоего удовольствия. Учитель танцев придет к нам завтра, в половине пятого. Я прикажу привести тебя на урок, но после урока отправлю тотчас же обратно. Я нарушила бы долг, который налагает на меня моя любовь к детям, если бы поступила иначе».
        Однако вопреки всем этим мрачным предсказаниям опальный Оноре, худо ли, хорошо ли, заканчивает курс обучения, и 4 ноября 1816 года он поступает в Школу права. Это 4 ноября 1816 года, по справедливости, следует назвать концом рабства и зарей свободы юного Бальзака. Он может теперь, как все другие, заниматься без всякого принуждения, а в свободное время предаваться праздности – во всяком случае, использовать это время по собственному усмотрению. Но родители Бальзака думают иначе. Юноша не должен иметь свободы. У него не должно быть и часа досуга. Он обязан зарабатывать себе на жизнь. Довольно и того, что время от времени он слушает курс в университете, а по ночам зубрит римское право. Днем он должен служить! Не теряя времени, делать карьеру! И, самое главное, не тратить ни единого лишнего су!
        И вот студент Бальзак вынужден гнуть спину над конторкой у адвоката Гильоне де Мервиля – первого своего начальника, которого он ценит и уважает и которого с благодарностью увековечит под именем Дервиля8, ибо адвокат Мервиль сумел распознать духовные качества своего писца и великодушно подарил дружбой этого столь юного подчиненного. Два года спустя Бальзака передают под эгиду нотариуса Пассе, с которым его семейство находится в дружеских отношениях. Таким образом, буржуазное будущее Бальзака представляется вполне обеспеченным.
        4 января 1819 года молодой человек, ставший, наконец, «таким, как все», получает степень бакалавра. Вскоре он сделается компаньоном славного нотариуса, а когда мэтр Пассе состарится и умрет, Оноре унаследует его контору, потом женится – разумеется, не на бесприданнице, войдет в богатую семью и сделает, наконец, честь своей недоверчивой матери, Бальзакам и Саламбье, а также и всем прочим родственникам и свойственникам. И тогда биографию его, подобную биографии мсье Бувара или Пекюше9, смог бы написать разве что Флобер, ибо жизнь его была бы образцом обычной благопристойно-буржуазной карьеры.
        Но тут в груди Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Он сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня. Впервые он решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником! Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу.

    II. Преждевременные запросы к судьбе

        «Мои страдания состарили меня... Вы едва ли можете себе представить, какую жизнь я вел до двадцатидвухлетнего возраста».
        Письмо к герцогине Д'Абрантес, 1828
        Неожиданное заявление двадцатилетнего юноши, что он хочет стать писателем, поэтом – человеком творческого труда, а отнюдь не нотариусом или адвокатом, как гром среди ясного неба поразило ничего не подозревавшую семью. Отказаться от обеспеченной карьеры? Бальзак, потомок достопочтенных Саламбье, займется столь сомнительным ремеслом, как сочинительство? Где гарантии, где уверенность в постоянном и надежном доходе? Литература, поэзия – такую роскошь может позволить себе, скажем, виконт Шатобриан, у которого где-то в Бретани имеется прелестный замок, или господин де Ламартин, или сын генерала Гюго10, но ни в коем случае не скромный отпрыск буржуазного семейства. И потом – разве этот никчемный юнец проявил хотя бы малейший проблеск литературного дарования? Никогда! Во всех школах он восседал на черной скамье, по латыни шел тридцать вторым, не говоря уже о математике, этой науке наук для всякого солидного коммерсанта! Помимо всего прочего, заявление сделано в самый неподходящий момент, ибо Бальзак-отец находится именно сейчас в чрезвычайно запутанных финансовых обстоятельствах. Вместе с кровавым виноградником войны реставрация выкорчевала и этих мелких кровососов, которым так чудно жилось в благословенную наполеоновскую пору. Для армейских поставщиков и интендантов наступили скверные времена. И для Бальзака-отца жирный оклад в восемь тысяч франков превратился в тощую пенсию. Кроме того, при ликвидации банкирского дома Думера и на всяких прочих спекуляциях он понес немалые убытки.
        Семью его еще смело можно назвать зажиточной, к, как окажется впоследствии, у них, конечно, еще имеется несколько десятков тысяч в кубышке. Но высший закон для мелкой буржуазии, имеющий большую силу, чем все государственные законы, вместе взятые, гласит, что любое уменьшение дохода должно быть немедленно восполнено удвоенной бережливостью.
        Семейство Бальзаков решило отказаться от парижской квартиры и переселиться в предместье, где жизнь дешевле, в Вильпаризи – местечко, расположенное примерно в двадцати километрах от столицы. Там легче сократить расходы.
        И в это самое мгновение является молодой болван, от которого уже, казалось, навсегда избавились, и хочет не только стать писателем, но требует сверх того, чтобы семья финансировала его бездельничанье. «Ни за что!» – объявляет семейство и созывает на помощь родных и знакомых, которые, само собой понятно, высказываются против самонадеянного бреда юного бездельника.
        Наиболее покладистым оказывается Бальзак-отец. Он не выносит семейных сцен и заканчивает спор благодушным «почему бы и нет?». Старый искатель приключений и делец, многократно менявший род занятий, он лишь на склоне лет оказался у тихой пристани уютно-буржуазного существования. У него не хватает пыла, чтобы горячиться по поводу экстравагантностей своего странного отпрыска. На стороне Бальзака-сына – разумеется, тайно – еще Лаура, его любимая сестра. Она питает романтическую склонность к поэзии, и мысль иметь прославленного брата льстит ее самолюбию. Однако то, о чем романтически настроенная дочь мечтает как о чести, мать, получившая мещанское воспитание, воспринимает как неслыханный позор. Что подумает родня, когда услышит чудовищную весть: сын мадам Бальзак, урожденной Саламбье, стал сочинителем книжек и газетным писакой? Со всем отвращением буржуа к столь «несолидному» существованию бросается мать в борьбу. Ни за что и никогда! Мы не станем потакать глупостям, обрекающим на нищету этого юного лентяя, который уже в коллеже ни на что не годился, тем более что мы чистоганом заплатили за его занятия в Школе права. Покончить раз и навсегда с этим дурацким проектом!
        Но впервые наталкивается мать на противодействие, которого она никак не ожидала от добродушно-ленивого юноши, – наталкивается на несгибаемую, на абсолютно несокрушимую волю Оноре де Бальзака; на силу, которая теперь, когда воля Наполеона сломлена, не знает себе равной в Европе. Все, чего хочет Бальзак, становится действительностью, и если он принял решение, значит и невозможное станет возможным. Ни слезы, ни посулы, ни заклинания, ни истерики не в силах переубедить его: он решил стать не нотариусом, а великим писателем. Мир свидетель, что он им стал.
        После жестоких и затяжных сражений, сражений, продолжающихся с утра до ночи, стороны приходят к весьма деловому компромиссу. Под великий эксперимент подводится солидная база. Пусть Оноре поступает как хочет – ему будет дана возможность стать великим, прославленным писателем. Как он этого добьется – это уж его дело. Семейство, со своей стороны, принимает участие в этом ненадежном деле, вкладывая в него определенный капитал. Во всяком случае, в течение двух лет оно готово субсидировать в высшей степени сомнительный талант Оноре, за который, к сожалению, никто не может поручиться. Если в течение этих двух лет Оноре не станет великим и знаменитым писателем, то он должен будет вернуться в нотариальную контору, иначе семейство снимает с себя всякую ответственность за его будущность. На листе бумаги между отцом и сыном заключается странный контракт, по которому, тщательно подсчитав размеры необходимого прожиточного минимума, родители обязуются вплоть до осени 1821 года выдавать своему сыну сто двадцать франков в месяц (четыре франка в день) – субсидию на конквистадорский поход в бессмертие. Как бы там ни было, это лучшая сделка из всех, которые, если даже учесть все его доходные поставки на армию и финансовые сделки, когда-либо заключал папаша Бальзак.
        Своенравная мать впервые вынуждена покориться более могущественной воле. Можно себе представить, с каким отчаянием она это сделала, ибо по всему складу своей жизни она искренне убеждена, что сын ее своим упрямым сумасбродством портит себе жизнь. Самое главное – это скрыть ее позор от достопочтенных Саламбье. И разве же не позор, что Оноре бросил солидное занятие и пытается приобрести самостоятельность столь нелепым образом? Чтобы скрыть его отъезд в Париж, она сообщает родным, что Оноре по причине слабого здоровья уехал на юг к двоюродному брату. Может быть, этот дурацкий выбор профессии пройдет как мимолетный каприз, может быть, неудачный сын еще раскается в своей глупости, и тогда никто не узнает об этой злосчастной эскападе, которая повредит его доброму имени, помешает женитьбе и окончательно распугает клиентуру.
        На всякий случай она исподволь составляет свой собственный план. Раз уж нельзя ни лаской, ни мольбами отвлечь упрямого мальчишку от его скандального замысла, значит она должна добиться этого хитростью и упорством. Нужно заморить его голодом. Пускай почувствует, как удобно ему жилось под отчим кровом и как тепло ему было в уютной нотариальной конторе. Когда у него подведет живот, он откажется от своего хвастовства и прожектерства. Пусть только отморозит пальцы в своей мансарде, живехонько бросит тогда свою дурацкую писанину. И мать заявляет, что должна позаботиться о его удобствах; она сопровождает его в столицу, чтобы снять для него комнату. В действительности же, чтобы сломить сопротивление сына, она совершенно умышленно выбирает для будущего писателя самую скверную, самую жалкую и неуютную каморку, какую только можно сыскать в пролетарских кварталах Парижа.
        Этот дом под номером 9 на улице Ледигьер давно снесен, и это крайне огорчительно. Ибо в Париже, хотя в нем и находится гробница Наполеона, нет более великолепного памятника, чем эта убогая каморка на чердаке, описание которой мы находим в «Шагреневой коже». Зловонная черная лестница ведет на пятый этаж к развалившейся входной двери, сколоченной из нетесаных досок. Распахнув ее, посетители входят в низкую и темную берлогу, ледяную – зимой, раскаленную, как солнце, – летом. Даже за ничтожную плату, за пять франков в месяц (три су в день), хозяйка не нашла никого, кто пожелал бы поселиться в этой норе. И как раз эту «дыру, достойную венецианских свинцовых камер», выбирает мать, чтобы вызвать у будущего писателя отвращение к его ремеслу.
        «Не могло быть ничего более омерзительного, – пишет Бальзак много лет спустя, – чем эта мансарда, с желтыми грязными стенами, пропахшими нищетой... Крутой скат косого потолка... сквозь расшатанную черепицу просвечивало небо... Комната стоила мне три су в день, за ночь я сжигал на три су масла, уборку делал сам, рубашки носил фланелевые, потому что не мог платить прачке два су в день. Комнату отапливал я каменным углем, стоимость которого, если разделить ее на число дней в году, никогда не превышала двух су... Все это в общей сложности составляло 18 су, два су мне оставалось на непредвиденные расходы. Я не припомню, чтобы за этот долгий период работы я хоть раз прошелся по мосту Искусств или же купил у водовоза воды: я ходил за ней по утрам к фонтану на площади Сен-Мишель. В течение первых десяти месяцев моего монашеского одиночества я пребывал так – в бедности и уединении; я был одновременно своим господином и слугой, я жил с неописуемой страстью жизнью Диогена».
        С расчетливой предусмотрительностью отказывается мать Бальзака от малейших попыток сделать эту тюремную камеру уютной, придать ей более жилой вид – чем скорее неуютность заставит ее сына вернуться к добропорядочной профессии, тем лучше. Чтобы обставить мансарду, Бальзаку дают только самое необходимое. Это печальные отбросы семейной мебели – узкая жесткая кровать, «похожая на жалкие козлы», скрипучий дубовый стол, обтянутый потрескавшейся кожей, и два колченогих стула. Вот и все – кровать для спанья, стол для работы и стулья, чтобы сидеть. Скромное, но заветное желание Оноре взять напрокат маленькое фортепьяно семейство отвергает. И спустя несколько дней ему уже приходится клянчить дома «белые бумажные чулки, серые вязаные чулки и полотенце».
        Как только он, желая немного оживить унылые стены, раздобыл себе «гравюру» и квадратное зеркало в золоченой оправе, неумолимая мамаша Бальзак сурово замечает дочери Лауре, что-де она, Лаура, должна сделать своему братцу выговор за подобное «мотовство».
        Но фантазия Бальзака в тысячу раз могущественней реальности. Взор его способен украсить самое неприглядное, возвысить самое уродливое. Он сумел найти утешение даже в своей унылой тюремной камере над морем серых парижских кровель.
        «Помню, как весело, бывало, завтракал я хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые и красные, шиферные и черепичные, поросшие желтым и зеленым мохом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося сквозь неплотно прикрытые ставни, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо обозначали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн. Иногда в этой мрачной пустыне появлялись и редкие фигуры: среди цветов какого-нибудь воздушного садика я различал угловатый, загнутый крючком профиль старухи, поливавшей настурции; или же, стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой. Я любовался хилой растительностью в водосточных желобах, бледными травинками, которые скоро уносил ливень. Я изучал, как мох становился ярким после дождя или, высыхая на солнце, превращался в сухой бурый бархат с причудливыми отливами. Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны, они развлекали меня. Я любил свою тюрьму – ведь я находился в ней по доброй воле. Эта парижская пустынная степь, образуемая крышами, похожая на голую равнину, но таящая под собою населенные бездны, подходила к моей душе и гармонировала с моими мыслями» («Шагреневая кожа»).
        И когда в хорошую погоду он покидает свою комнату, чтобы пошляться по бульвару Бурдон в предместье Сент-Антуан и вобрать в легкие немножко свежего воздуха, то эта коротенькая прогулка (единственное удовольствие, которое может себе позволить Бальзак, потому что оно ничего не стоит!) становится для него событием, побуждающим его к новому труду.
        «Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы, характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них неприязни; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день окончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, и, так же как дервиш из „Тысячи и одной ночи“, я принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинание... Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках, их желанья, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал на хозяев, которые их угнетали, на бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это – ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и все. Вам достаточно знать, что уже в эту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и проанализировал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных – и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь скрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая» («Фачино Кане»).
        Книги в комнате, люди на улице и всевидящее око Бальзака – этого довольно, чтобы воссоздать вселенную! С того мгновения, когда Бальзак начинает творить, для него и вокруг него нет ничего более реального, чем его творчество.
        Первые дни столь дорого купленной свободы Бальзак тратит на то, чтобы сделать более удобным для работы унылое пристанище, в котором зреет его грядущее бессмертие. Не брезгая никакой работой, он собственноручно белит, оклеивает обоями обшарпанные стены. Он ставит корешками вперед несколько томиков, которые прихватил из дому, приносит книги из библиотеки, раскладывает стопами писчую бумагу, на которой возникнет его будущий шедевр. Потом он очиняет самым педантичным образом перья, покупает свечу, подсвечником для которой служит пустая бутылка, запасается маслом для лампы – она должна стать ночным солнцем в беспредельной пустыне его трудов. Теперь все готово. Недостает только одной, правда довольно важной, мелочи, а именно: будущий писатель еще не имеет ни малейшего представления о том, что, собственно, станет он сочинять. Поразительное решение – забраться в берлогу и не покидать ее, прежде чем шедевр будет завершен, Бальзак принял совершенно инстинктивно. Теперь, когда он должен приступить к делу, у него нет никакого определенного плана, или, вернее, он хватается за сотни неясных и расплывчатых прожектов. Ему двадцать один год, и у него нет ни малейшего представления о том, кем, собственно, он является и кем хочет стать – философом, поэтом, сочинителем романов, драматургом или ученым мужем. Он только ощущает в себе силу, не ведая, на что ее направить.
        «Я убежден, что мне предстоит выразить некую идею, создать систему, заложить основы науки».
        Однако какой идее, какой системе, какому виду творчества намерен он предаться?
        Внутренний полюс еще не открыт, магнитная стрелка воли тревожно подрагивает. Он лихорадочно перелистывает захваченные им рукописи. Это все фрагменты, ни одна не закончена, и ни одна не кажется ему достойным трамплином для прыжка в бессмертие. Вот несколько тетрадок: «Заметки о бессмертии души», «Заметки о философии и религии». Вот конспекты времен коллежа. Вот черновики собственных сочинений, в которых поражает лишь одна заметка: «После моей трагедии я возьмусь за это снова». То тут, то там рассеянные стихи, запев эпической поэмы «Людовик Святой», наброски трагедии «Сулла» и комедии «Два философа». Некоторое время Бальзак носился с планом романа «Коксигрю», замышлял роман в письмах «Стенио, или философические заблуждения» и другой, в «античном роде», озаглавленный «Стелла». Мимоходом он набросал еще и либретто комической оперы «Корсар». Все менее уверенным становится Бальзак. Разочарованно проглядывает он свои наброски. Ему неясно, с чего же начать. С философской системы, с либретто оперы из жизни предместья, с романтического эпоса или попросту романа, который обессмертит имя Бальзака? Но, как бы там ни было, только писать, только довести до конца нечто, что прославит его и сделает независимым от семьи! Охваченный столь свойственным ему неистовством, он перерывает и перечитывает кучи книг, отчасти чтобы отыскать подходящий сюжет, отчасти чтобы перенять у других писателей технику их ремесла.
        «Я только и делал, что изучал чужие творения и шлифовал свой слог, пока мне не показалось, что я теряю рассудок», – пишет он сестре Лауре. Постепенно, однако, его начинает тревожить недостаток отпущенного ему времени. Два месяца он растратил на поиски и опыты, а отпущенная ему родителями субсидия немилосердно скудна. Итак, проект философского трактата отвергается – вероятнее всего потому, что он должен быть слишком обстоятелен и принесет слишком мало дохода. Сочинить роман? Но юный Бальзак чувствует, что для этого он еще недостаточно опытен. Остается драма – само собой разумеется, это должна быть историческая неоклассическая драма, которую ввели в моду Шиллер, Альфьери, Мари Жозеф Шенье11, – пьеса для «Французской комедии», и юный Оноре то и дело достает и лихорадочно просматривает десятки книжек из «кабинета для чтения». Полцарства за сюжет!
        Наконец выбор сделан. 6 сентября 1819 года он сообщает сестре:
        «Я остановил свой выбор на „Кромвеле“12, он мне представляется самым прекрасным лицом новой истории. С тех пор как я облюбовал и обдумал этот сюжет, я отдался ему до потери рассудка. Тьма идей осаждает меня, но меня постоянно задерживает моя неспособность к стихосложению...
        Трепещи, милая сестрица: мне нужно по крайней мере еще от семи до восьми месяцев, чтобы переложить пьесу в стихи, чтобы воплотить мои замыслы и затем чтобы отшлифовать их...
        Если бы ты знала, как трудно создавать подобные произведения! Великий Расин два года шлифовал «Федру», повергающую в отчаяние поэтов. Два года! Подумай только – два года!»
        Но теперь мосты сожжены.
        «Если у меня нет гениальности, я погиб».
        Следовательно, он должен быть гениален. Впервые Бальзак поставил перед собой цель и швырнул в игру свою непреодолимую волю. А там, где действует эта воля, сопротивление бесполезно. Бальзак знает – он завершит «Кромвеля», потому что он хочет его завершить и потому что он должен его завершить.
        «Я решил довести „Кромвеля“ до конца во что бы то ни стало! Я должен что-то завершить, прежде чем явится мама и потребует у меня отчета в моем времяпрепровождении».
        Бальзак бросается в работу с яростью одержимого, о которой он сказал однажды, что даже злейшие враги не могут ему в ней отказать. Впервые он дает тот обет монашеской и даже затворнической жизни, который в периоды самого напряженного труда станет для него незыблемым законом. Денно и нощно сидит он за письменным столом, часто по три-четыре дня не покидает мансарду и спускается на грешную землю только затем, чтобы купить себе хлеба, немного фруктов и неизбежного свежего кофе, так чудесно подстегивающего его утомленные нервы. Постепенно наступает зима, и пальцы его, с детских лет чувствительные к холоду, коченеют на продуваемом всеми ветрами нетопленном чердаке. Но фанатическая воля Бальзака не сдается. Он не отрывается от письменного стола, ноги его укутаны старым отцовским шерстяным пледом, грудь защищена фланелевой курткой. У сестры он клянчит «какую-нибудь ветхую шаль», чтобы укрыть плечи во время работы, у матери -шерстяной колпак, который она ему так и не связала; и, желая сберечь драгоценные дрова, он целый день остается в постели, продолжая сочинять свою божественную трагедию.
        Все эти неудобства не в силах сломить его волю. Только страх перед расходом на дорогое светильное масло приводит его в трепет, когда он вынужден при раннем наступлении сумерек уже в три часа пополудни зажигать лампу. Иначе для него было бы безразлично – день сейчас или ночь. Круглые сутки он посвящает работе, и только работе.
        В течение всего этого времени ни приятелей, ни ресторанов, ни кофеен, ни малейшей разрядки после чудовищного напряжения. Двадцатилетний юноша, терзаемый ребяческой застенчивостью, не решается подойти к женщине. Во всех интернатах он жил только среди своих сверстников и чувствует себя поэтому неуклюжим и неловким. Он не умеет танцевать, не обучен хорошим манерам; из-за царящей дома бережливости он плохо одет. Вот почему Бальзак – некрасивый, неряшливый – именно в эти переломные годы производил невыгодное впечатление. Один из его тогдашних знакомых называет его удивительно уродливым.
        «Бальзак отличался особенной и бросающегося в глаза уродливостью, хотя взгляд его и сверкал умом. Низкорослый, приземистый, черные волосы растрепаны, широконосый, рот до ушей, зубы гнилые».
        И так как Бальзак вынужден трижды проверить и помусолить каждое су, прежде чем выпустить его из рук, у него нет ни малейшей возможности заводить знакомства.
        Кафе, а тем паче рестораны, где проводят время юные журналисты и писатели, ему недоступны. В лучшем случае он может остановиться перед их зеркальными витринами, чтобы посмотреть на свою голодную физиономию. В эти месяцы из всех удовольствий, развлечений, роскошеств огромного города ни одно, даже самое мимолетное, недоступно добровольному отшельнику с улицы Ледигьер.
        Лишь один человек время от времени навещает затворника – некий дядюшка Даблен. На правах старого друга семьи этот честный буржуа, оптовый торговец скобяным товаром, считает своим долгом проявлять заботу о бедном послушнике поэтического искусства. Так постепенно возникает трогательно-заботливая дружба пожилого дельца с покинутым юношей – дружба, которая продлится до конца дней Бальзака. Этот добрый человек, скромный торговец из предместья, трогательно благоговеет перед поэзией. «Французская комедия» – его храм, куда после прозаических занятий скобяной торговлей он берет иногда с собой юного сочинителя. И эти вечера, украшенные затем обильной трапезой и, наконец, смакованием расиновских стихов, единственная телесная и духовная пища, укрепляющая силы его благодарного юного друга. Каждую неделю дядюшка Даблен мужественно одолевает пять крутых этажей, карабкаясь в мансарду, чтобы взглянуть на своего подопечного. Он берет у ленивого питомца Вандомского коллежа уроки латыни, дабы освежить свою память и пополнить пробелы собственного образования. Бальзак, который в своей семье видел одну лишь бешеную страсть к накоплению и грошовую мещанскую спесь (раскаленным пером увековечит он ее впоследствии в своих романах!), сумел распознать в душе дядюшки Даблена кроющееся в ней нравственное начало. Оно более сильно у незаметных представителей среднего сословия, чем у присяжных горлопанов и писак. И когда позже, в своем «Цезаре Бирото», Бальзак слагает Песнь песней вычесть правдивых и скромных буржуа, он прибавляет одну строчку к вящей славе этого человека – первого, кто пришел ему на помощь. Ибо Даблен обладал «глубоко затаенной способностью чувствовать, способностью, которая была чужда фраз и не ведала преувеличений»; ибо Даблен постиг все муки его юношеской неуверенности, уразумел их и смягчил. Бальзак придал черты своего покровителя образу добродушного, скромного и неприметного нотариуса Пильеро13. В нем он увековечил достойного любви и уважения дядюшку Даблена, простого смертного, который вопреки узкому горизонту своей мещанской профессии чутким сердцем ощутил и распознал гений писателя. И это случилось за добрый десяток лет до того, как Париж, литераторы и весь мир соблаговолили открыть Бальзака.
        Единственный человек, который заботится о Бальзаке, порой облегчает бремя его чудовищного одиночества. Но снять с души неопытного сочинителя роковую тяжесть внутренней неуверенности он не в силах. Бальзак пишет и пишет – горячечно, в порыве обуявшего нетерпения. «Кромвель» должен быть во что бы то ни стало завершен в ближайшие недели. И вдруг приходят минуты жуткого отрезвления, знакомые каждому новичку, творящему без друзей и советчиков, – минуты, когда он начинает сомневаться в себе, в своем таланте, в своем только еще рождающемся творении.
        «А хватит ли у меня таланта?» – неотступно вопрошает Бальзак. И заклинает в письме сестру не вводить его в заблуждение, не расточать из сострадания похвал.
        «Заклинаю тебя твоей сестринской любовью, никогда не убеждай меня, что мое произведение хорошо! Указывай мне только на недостатки. Похвалы оставь при себе».
        Этот пылкий молодой человек не желает создавать ничего посредственного, ничего заурядного. «К дьяволу посредственность! – восклицает он. – Стать Гретри14, стать Расином!»
        Конечно, в иные мгновения, когда взор его еще затуманен огненным заревом творчества, его «Кромвель» кажется ему великолепным, и он горделиво возвещает:
        «Моя трагедия станет молитвенником королей и народов. Я хочу выступить с шедевром или сломать себе шею».
        Затем снова наступают минуты уныния:
        «Все мои горести проистекают оттого, что я вижу, сколь ничтожен мой талант!»
        Не напрасно ли все его прилежание? Ведь в искусстве одно прилежание немногого стоит...
        «Все труды в мире не заменят и крупицы таланта».
        Чем ближе к завершению «Кромвель», тем мучительнее становится для одинокого поэта вопрос, чем окажется его трагедия – шедевром или пустышкой?
        Но, увы, у бальзаковского «Кромвеля» нет особых надежд оказаться шедевром. Не знающий своего внутреннего пути, не ведомый опытной рукою, неофит избрал ложный путь. Не могло быть ничего, столь несоответствующего строптивому таланту двадцатилетнего юнца, еще не знающего света и условностей сцены, чем сочинение трагедии, а тем более трагедии в стихах.
        Он был «не способен к стихосложению» – Бальзак это и сам сознавал. И не случайно стихи его – в нескольких дошедших до нас образцах – бесконечно ниже обычного уровня его творчества. Стих, в особенности александрийский, с его размеренным, скандированным тактом, требует от художника спокойствия, обдумывания, терпения – следовательно, именно тех свойств, которые совершенно чужды бурной натуре Бальзака. Он мыслит только молниеносно, пишет только в порыве, когда перо едва поспевает за словами, а слова за мыслями. Его фантазия, мчащаяся от ассоциации к ассоциации, не в силах задержаться, чтобы сосчитать слоги, придумать искусные рифмы, – окостеневшая форма неизбежно леденит его пылкие порывы, и произведение, которое страстный юноша создает с беспримерными усилиями, оказывается холодной, пустой, подражательной трагедией.
        Но у Бальзака нет времени для самоанализа. Он хочет скорее завершить свой труд, освободиться, прославиться, и он гонит вперед еле ковыляющие хромающие александрины. Только закончить, только получить ответ на вопрос, обращенный к судьбе: «Обладает ли он гениальностью?» Иначе он снова должен стать писцом в нотариальной конторе и рабом семьи.
        В январе 1820 года, после четырех месяцев лихорадочной работы, «Кромвель» в общих чертах готов. Гостя весной у друзей в Лиль-Адане, Бальзак наводит на трагедию последний лоск. И в мае появляется под отчим кровом – с рукописью в саквояже и с намерением огласить ее. Теперь должен решиться великий вопрос: обрела ли Франция, обрел ли мир нового гения по имени Оноре Бальзак?
        Семейство ожидает своего удивительного отпрыска и его труд с любопытством и нетерпением. Совершенно неприметно мнение несколько изменилось в его пользу. Финансовое положение семьи улучшилось, в доме воцарилось более благодушное настроение, прежде всего потому, что Лаура, любимая сестра Оноре, вышла замуж за инженера де Сюрвилля, человека состоятельного да к тому же благородного происхождения, и, стало быть, сделала великолепную партию. Несомненно, на всех произвело впечатление и то неожиданное обстоятельство, что Оноре с такой решимостью вынес лечение голодом. Ведь он не задолжал ни единого су. Как бы там ни было, но это доказательство характера и незаурядной силы воли.
        Готовая рукопись в две тысячи стихов! Уже одно количество исписанной бумаги свидетельствует о том, что он нисколько не лентяйничал, что не пустая блажь заставила кандидата в нотариусы пренебречь солидной карьерой. Возможно, что и дружественные отчеты дядюшки Даблена о монашески-бережливом образе жизни юного поэта заставили родителей усомниться в своей правоте. Уж не слишком ли круто обошлись они со своим первенцем, уж не отнеслись ли они к нему слишком недоверчиво? Может быть, в этом своеобычном и своенравном парне действительно есть что-то необыкновенное? Ведь если у него прорежется талант, то премьера в «Комеди Франсез» в конце концов вовсе не такое уж бесчестье для Саламбье и Бальзаков! Даже госпожа Бальзак начинает проявлять несколько запоздалый интерес к творению сына. Она предлагает свои услуги и желает собственноручно переписать испещренную помарками рукопись, дабы неразборчивый почерк не помешал юному автору во время публичной декламации.
        Впервые – правда, это продлится недолго – к Оноре в родительском доме относятся с некоторым уважением. Чтение, которое должно доказать, обладает ли Оноре де Бальзак «гением», происходит в мае месяце в Вильпаризи, и родные придают ему характер семейного торжества. А для того чтобы сделать семейный ареопаг еще более значительным, они приглашают, кроме новоиспеченного зятя де Сюрвилля, и кое-кого из почтенных друзей дома – среди них доктора Наккара, который до конца жизни Бальзака останется его врачом, другом и поклонником.
        Добрый дядюшка Даблен, естественно, не может не почтить своим присутствием эту необыкновенную премьеру. Битых два часа трясется он в «кукушке», старомодном дилижансе, чтобы поспеть в Вильпаризи к началу спектакля.
        И удивительная премьера начинается. Семейство Бальзак торжественно убрало гостиную к предстоящему чтению. В креслах восседают исполненные ожидания Бальзак-отец, многоопытный потомок крестьян, суровая мать, ипохондрическая бабушка Саламбье, сестра Лаура со своим молодым супругом, который, будучи инженером, больше знает толк в строительстве дорог и мостов, чем в крепко сколоченных или расхлябанных александрийских стихах.
        Почетные места для гостей отводятся д-ру Наккару – секретарю Королевского общества – и дядюшке Даблену. На заднем плане слушают, по-видимому не слишком внимательно, младшие дети – Лоранс и Анри. А перед этой не слишком компетентной аудиторией восседает за маленьким столиком, нервно листая рукопись своими белыми руками, на сей раз, в виде исключения, вымытый и принаряженный, вновь испеченный автор – тощий юнец двадцати одного года, с могучей, «гениально» отброшенной назад гривой и маленькими черными глазами, которые в этот миг погасили все свои огоньки и с некоторым беспокойством вопросительно посматривают то на одного, то на другого. Заметно робея, Оноре начинает чтение: акт первый, сцена первая.
        Но скоро его охватывает вдохновение. И уже гремит, и гудит, и свистит, и рокочет в гостиной водопад александрийских стихов – целых три часа подряд.
        О том, как протекало и имело ли успех это замечательное и достопамятное чтение, мы не имеем сведений. Мы не знаем, не задремала ли во время него престарелая бабушка Саламбье, не отправили ли младших сестрицу и братца баиньки еще до казни Карла Первого, – мы знаем только, что чтение повергло слушателей в некоторое смущение. Они не решались после этого несколько утомительного дебюта вынести свое авторитетное суждение и сказать, обладает или не обладает талантом Оноре.
        Почтенный интендант в отставке, оптовый торговец скобяным товаром, инженер путей сообщения и врач-хирург не являются, конечно, идеальными критиками стихотворной драмы, и, разумеется, им было трудно решить, только ли их заставило скучать это театральное чудище, или же оно скучно само по себе?
        Ввиду этой всеобщей неуверенности инженер Сюрвилль предлагает передать творение «нового Софокла» – ибо таким несколько преждевременно видел себя в своих мечтаниях Оноре – на рассмотрение подлинно компетентной инстанции. Аристократический зять вспоминает, что преподаватель изящной словесности в политехническом институте, где он проходил курс наук, является автором нескольких стихотворных комедий, и иные из них даже ставились на сцене. Де Сюрвилль охотно предлагает свое посредничество для того, чтобы этот мсье Андрие высказал свое суждение. Кто же может лучше решить, обладает ли юный сочинитель «гением» или нет, чем ординарный профессор истории литературы, который, кстати сказать, переведен теперь в Коллеж де Франс? Ничто так не импонирует добрым буржуа, как благозвучный официальный титул: человек, которому государство присвоило звание профессора, человек, который читает лекции в Коллеж де Франс, разумеется, непогрешим.
        И вот, чтобы услышать авторитетное суждение, госпожа Бальзак с дочерью совершают паломничество в Париж и вручают трагедию юного Оноре польщенному профессору, который охотно дает себе напомнить, что он, собственно, является прославленным автором (свет давно уже об этом позабыл!). После первого же чтения профессор объявляет произведение Бальзака совершенно безнадежным – приговор, который впоследствии подтвердило потомство. И нужно считать заслугой этого порядочного человека, что свой неумолимый приговор он не пожелал превратить в окончательное и бесповоротное отрицание поэтической одаренности Оноре де Бальзака.
        Весьма учтиво пишет он его матери:
        «Я никак не хочу отбить у вашего сына охоту писать, но полагаю, что он с большей пользой мог бы употребить свое время, нежели на писание трагедий и комедий. Если он сделает мне честь и посетит меня, я сообщу ему, как, по моему мнению, следует изучать изящную литературу и какие преимущества можно извлечь из нее, не делаясь профессиональным поэтом». Именно такое «разумное» компромиссное предложение больше всего и хотелось услышать семейству Бальзак. Если Оноре и дальше собирается заниматься сочинительством, почему бы и нет? Сидеть за письменным столом, во всяком случае, лучше (и менее разорительно) для молодого человека, чем околачиваться в кофейнях или растрачивать время, здоровье и деньги в компании гулящих девиц. Но, само собой разумеется, он должен заниматься литературой – как посоветовал профессор Андрие, который, конечно же, понимает толк в этом деле, – не как «профессиональный поэт», а как любитель, для которого литература – приятное развлечение, заниматься ею наряду с буржуазной, солидной, доходной профессией. Однако Бальзак, который все еще, несмотря на провал своего «Кромвеля», чувствует себя «поэтом по призванию», сразу распознает опасность. Некий таинственный инстинкт говорит ему, что труд, к которому он призван, слишком безмерен, чтобы заниматься им между делом.
        «Если я поступлю на должность, я пропал. Я стану приказчиком, машиной, цирковой лошадкой, которая делает свои тридцать-сорок кругов по манежу, пьет, жрет и спит в установленные часы; я стану самым заурядным человеком. И это называют жизнью – это вращение, подобное вращению жернова, это вечное возвращение вечно одинаковых предметов».
        Еще не ведая, в чем она состоит, он чувствует, что рожден для особой миссии, которая потребует от него всех его сил и даже более того. И он отклоняет компромисс и настаивает на своей прихоти. Согласно контракту с отцом его двухлетний испытательный срок еще не миновал. У него еще больше года в запасе, и он хочет использовать оставшееся время. Непреклонный и неумолимый, как после каждого из бесчисленных разочарований, постигающих его в жизни, с еще большей решимостью, чем прежде, освободиться от подневольного труда и семейного гнета, возвращается он в свое добровольное заключение, в одиночку на улице Ледигьер.

    III. Фабрика романов «Орас де Сент-Обен и К°»

        Несколько дней, а быть может и недель, Бальзак не в силах примириться с провалом «Кромвеля». Он просит совета у бескорыстного друга Даблена – не стоит ли все-таки предложить свое детище «Французской комедии». И Даблен, добряк Даблен, торговец скобяным товаром, не имеющий никаких связей в театральном мире, пристает к некоему закадычному приятелю актера Лафона. Не пожелает ли Лафон ознакомиться с творением Бальзака? Молодому драматургу придется только встретиться с Лафоном и подольститься к нему. Что, если Лафон предложит Кромвелиаду и другим актерам-пайщикам? Но гордость Бальзака неожиданно взвивается на дыбы. Стоит ли снова идти с этой битой карты? Человек, полный сил, способен перенести и не такой удар! С «Кромвелем» все кончено. Лучше он, Бальзак, напишет что-нибудь похлеще. И, попросив Даблена не предпринимать никаких дальнейших шагов, Бальзак засовывает рукопись в дальний ящик. До самой смерти он не взглянет более на плод своих юношеских заблуждений.
        Теперь скорее за работу! Впрочем, сокрушительный удар все же несколько охладил его тщеславие. Год назад, в порыве вдохновения сочиняя «Кромвеля», он еще предавался ребяческим мечтаниям. Двадцатилетний юноша хотел одним махом завоевать славу, честь и свободу. Теперь для поверженного драматурга творчество имеет прежде всего практический смысл. Только бы не возвращаться в зависимость от родителей. Шедевры и бессмертие временно сняты с порядка дня. Прежде всего литературным трудом заработать деньги, деньги во что бы то ни стало. Только бы не кланяться отцу, матери и бабке за каждое су, словно за неслыханное благодеяние.
        Впервые неисправимый мечтатель вынужден мыслить как суровый реалист. Бальзак решает написать нечто способное принести быстрый успех. Но чем же все-таки можно добиться успеха в наши дни? Осмотревшись, неопытный автор решает: романом. Из Англии как раз нахлынула новая романическая волна. Мода на прежний, сентиментальный роман – «Новая Элоиза» Жан Жака Руссо, «Вертер» Гёте – давно прошла. Наполеоновская эпоха, впрочем как и любая военная эпоха, внесла достаточно и даже предостаточно напряженности в повседневную жизнь. Обыватель не испытывает никакой потребности трепетать еще и в часы отдыха, следя за судьбами вымышленных персонажей. Наполеоновский «Монитер» творил для поэтов15. Но наступил мир, явились Бурбоны, а вместе с ними и спрос на приключения – потрясающие, возбуждающие, погружающие читателя то в бездны ужасов, то в море чувствительности. Публика жаждет романов, щекочущих нервы, ярких, авантюрных, экзотических. Недавно основанные библиотеки и «кабинеты для чтения» едва способны утолить этот массовый спрос.
        Для сочинителей, которые без зазрения совести швыряют в свой дьявольский котел яд и слезы, непорочных дев и корсаров, кровь и ладан, подлую низость и благородное мужество, ведьм и трубадуров, а затем вымешивают из всего этого крутое романтическо-историческое тесто и выпекают пирог, который поливают еще леденящим душу соусом из призраков и кошмаров, – для таких сочинителей наступили блаженные времена. Взять хотя бы мисс Анну Радклифф16, англичанку. Ее фабрика ужасов и привидений грохочет, как водяная мельница. Несколько ловких французов проникли в тайны производства этой предприимчивой дамы и, сбывая собственные «черные романы», тоже сумели сколотить приличный капиталец. Но и на более высокой ступени искусства исторический, в особенности средневековый, костюм ныне в чрезвычайной моде: рыцари Вальтера Скотта с их старомодными кинжалами и сверкающими латами завоевали куда больше стран, куда больше людей, чем Бонапарт со всеми своими пушками. Меланхолические паши и корсары Байрона заставляют теперь людские сердца биться с такой же силой, как некогда воззвания под Риволи и Аустерлицем.
        Бальзак решает подставить свой парус этому романтическому ветру эпохи и создать исторический роман. Впрочем, он отнюдь не единственный французский автор, которого взманили триумфы Байрона и Вальтера Скотта. Вскоре Виктор Гюго, автор «Бюг-Жаргаля», «Гана-Исландца», «Собора Парижской богоматери», и Виньи, создатель «Сен-Мара»17, испытают свое мастерство в той же сфере. Однако Гюго и Виньи приступят к сочинению прозы, уже изощрив свой слух и слог в искусстве версификации, уже научившись шлифовать слова и компоновать события. Бальзак, напротив, приступает к делу, как неуклюжий подражатель. Первый роман, вышедший из-под его пера, – «Фальтурно». Исторический фон заимствован из убогих повествований Анны Радклифф; действие происходит в Неаполе; кулисы и задник расписаны аляповато и размашисто.
        Бальзак извлекает на свет божий все дежурные персонажи бульварного романа, в первую очередь неизбежную ведьму («ведьму из Соммари, колдунью-магнетизершу»), норманнов и кондотьеров, высокородных узников в цепях и чувствительных пажей. Он описывает битвы, осады, подземные темницы и неправдоподобные подвиги героической любви – юному автору трудно совладать с великим множеством фигур и событий. И еще один роман пишет Бальзак: «Стенио, или Философические заблуждения», роман в стиле Руссо, роман в письмах. Но в нем, между прочим, уже развивается заветная тема «Луи Ламбера», «теория воли», правда еще в неясных и робких очертаниях. «Стенио» остался только фрагментом. Частью этой рукописи Бальзак воспользовался позднее, залатав ею прореху в сюжете другого романа. И снова он терпит поражение. Он уже научен горьким опытом. Трагедию поставить не удалось, а теперь еще и провал с романом! Год, даже полтора, потеряны зря, а дома бодрствует неумолимая парка, собираясь безжалостно перерезать тоненькую ниточку его свободы. 15 ноября 1820 года родители Бальзака объявляют, что с 1 января 1821 года они отказываются от квартиры на улице Ледигьер. Конец сочинительству! Вернуться к обывательскому прозябанию! К прилично-буржуазной жизни! Избрать солидное и благопристойное занятие! Перестать, наконец, транжирить родительские денежки! Самому зарабатывать на жизнь!
        Самому зарабатывать, обрести свободу, независимость – именно за это и сражался Бальзак с яростью отчаяния, сражался не на жизнь, а на смерть. Именно ради этого он и гнул спину в годы своего добровольного отшельничества на улице Ледигьер. Он экономил на всем, на чем только мог, он голодал, не щадил себя, писал до полного изнеможения, влачил поистине жалкое существование. И все напрасно! Если никакое чудо не спасет его в последнюю минуту, он вынужден будет снова поступить на опостылевшую службу.
        Именно в подобные мгновения трагической безысходности и отчаяния искуситель, как повелось в легендах, предстает перед отчаявшимся, дабы купить у него душу. Искуситель в данном конкретном случае совсем не похож на дьявола – он воплотился в образе обаятельного и вежливого молодого человека, на нем отлично скроенные панталоны и ослепительное белье, и, конечно, он пришел вовсе не по Бальзакову душу, он хочет купить только его творческую энергию. Где-то и когда-то – то ли у издателя, которому он предлагал свои романы, то ли в библиотеке, то ли в кухмистерской Бальзак познакомился с ним, почти своим сверстником. Помимо приятной внешности, искуситель обладает еще и весьма благозвучной фамилией – его зовут Огюст ле Пуатвен де л'Эгревиль. Сын актера, он унаследовал от отца потрясающую расторопность. Нехватку литературного таланта Пуатвен возмещает тончайшим знанием капризов света. И ему, начисто лишенному дарования, удалось найти издателя для романа «Два Гектора, или Две бретонские семьи». Роман этот он уже почти накропал, а издатель заплатит за работу восемьсот франков чистоганом! В феврале его творение выйдет в двух томах под псевдонимом Ог. де Вьелергле у книгопродавца Юбера в Пале-Рояле.
        Должно быть, Бальзак пожаловался новообретенному другу на невезение с собственными книгами, и Пуатвен растолковал ему, что истинная причина этого невезения в избытке писательской гордости. Стоит ли терзаться муками совести ради одного-единственного романа? – нашептывает искуситель. Стоит ли всерьез относиться к своим трудам? Роман можно набросать и без особенных усилий. Нужно только выбрать или, на худой конец, похитить сюжет – скажем, какую-нибудь историческую штуковину, на которую издатели теперь особенно падки, – и быстрехонько насочинять несколько сот страниц! Кстати, лучше всего это делать вдвоем! У него, Пуатвена, как раз есть издатель. Ежели Бальзаку охота, они могли бы сочинить следующий роман вместе. А еще лучше: давай сработаем на пару дурацкую фабулу, а уж напишешь всю штуку ты сам. Я же возьму на себя посредничество. Итак, заметано: будем работать компаньонами на равных началах!
        Какое унизительное предложение! Стряпать бульварные романы точно установленного объема и к точно указанному сроку, да притом еще с абсолютно лишенным щепетильности, явно беззастенчивым партнером – это ли грезилось только вчера «новому Софоклу»?
        Пренебречь собственным талантом, проституировать его, и все это ради нескольких сотен франков! Разве не мечтал он лишь год назад обессмертить имя Бальзака, превзойти самого Расина, разве не собирался он поведать изумленному человечеству новейшую теорию всемогущества воли? Глубочайшие тайны души, совесть художника – вот что пытается выманить у него искуситель за свои проклятые деньги. Но у Бальзака нет выбора. Квартира его будет сдана. Если он вернется в отчий дом, ничего не заработав или не выказав хотя бы способности заработать, родители не предоставят ему свободу вторично. Лучше уж вертеть собственный жернов, чем надрываться на чужой мельнице. Итак, он решается.
        В следующем романе «Шарль Пуантель, или Незаконнорожденный кузен», в романе, который только что начал или, быть может, лишь задумал Пуатвен, Бальзак должен принять участие в качестве негласного соавтора (или, вернее, автора), в качестве таинственного анонима. А над дальнейшей продукцией только что созданной ими фабрики романов компаньоны поставят два псевдонима – некое подобие фабричной марки: «А. де Вьелергле» (анаграмма л'Эгревиль) и «Лора Р'Оон» (анаграмма Оноре). Так завершается дьявольская сделка.
        В знаменитой новелле Шамиссо предметом купли-продажи служит тень, тень бедняги Петера Шлемиля, тень, которую он ухитрился продать Князю Тьмы. Бальзак продает свое искусство, свое литературное честолюбие, свое имя. Чтобы стать свободным, он становится «негром», невольником, тайно пишущим за других, он становится рабом, скрывающимся во мгле галеры. Годами его гений и самое имя его обречены оставаться незримыми.
        Только ради кратковременного отдыха, только чтобы получить недолгую передышку, Бальзак, продавши душу дьяволу, отправляется к своим близким, в Вильпаризи. Квартиру на улице Ледигьер ему пришлось отдать. Теперь он переселяется в прежнюю комнату своей сестры Лауры, комнату, пустующую после ее замужества. Он твердо решил во что бы то ни стало и как можно скорее добиться возможности снять на собственные деньги другую квартиру. В душной комнатушке, где сестра его еще недавно предавалась романтическим мечтаниям о грядущей славе и величии, брата, он размещает свою необыкновенную фабрику романов, нагромождает листы исписанной бумаги и трудится дни и ночи напролет, поскольку недостатка в заказах не ощущается благодаря неутомимому посредничеству Огюста ле Пуатвена л'Эгревиля. Гири в этом часовом механизме превосходно отрегулированы, роли распределены: Бальзак пишет, а проныра Пуатвен сбывает с рук его романы.
        Родители-буржуа с удовлетворением наблюдают за этим неожиданным превращением. С тех пор как они увидели первые контракты – восемьсот франков за труды дебютанта, а затем быстрый взлет до двух тысяч франков на компанию, – они находят занятие Оноре уж не столь абсурдным. Быть может, этот шалопай станет, наконец, на ноги и не будет вечно сидеть у них на шее? Отца радует прежде всего то обстоятельство, что его первенец, по-видимому, отказался от мысли стать великим писателем и, комбинируя всяческие псевдонимы, не опозорит теперь доброго буржуазного имени Бальзаков. «Он разбавляет свое вино водой, – констатирует благодушный старец, – есть еще время, и я надеюсь, что из него выйдет толк». Напротив, мамаша Бальзак, обладающая печальным даром омрачать чрезмерно навязчивой заботливостью жизнь своего первенца, считает разместившуюся в ее доме фабрику романов чисто семейным делом. Мать и сестра играют роли критикесс и помощниц. Г-жа Бальзак жалуется (и голос ее будет не единственным в жизни Бальзака!) на «стилистические погрешности», в первую голову на то, что «Рабле его совсем совратил». Она докучает сочинителю требованиями «тщательно просмотреть свою рукопись», и чувствуется, что Оноре, ставший уже взрослым, устал от этой вечной семейной опеки. Вскоре заботливая мать, которая никак не может отвыкнуть от непрошеных слезливых попечении о блудном сыне, замечает в письме: «Оноре настолько высокого мнения о себе и своих познаниях, что это может оскорбить кого угодно».
        Но Оноре, этому стихийному человеку, уже слишком тесно, ему уже нечем дышать под отчим кровом. Его единственное желание – как можно скорей отвоевать себе комнату в Париже и обрести, наконец, независимость, которой он жаждет столько лет.
        Вот для того чтобы удовлетворить этот порыв к свободе, Бальзак и работает, как каторжник. Двадцать, тридцать, сорок страниц, целая глава в день – средняя его норма. Но чем больше он зарабатывает, тем больше хочется ему заработать. Он пишет так, словно бежит из острога, – задыхаясь, с раздувающимися легкими, только бы не возвращаться в постылую семейную неволю. Он трудится с таким дьявольским неистовством, что приводит в испуг даже свою мать. «Оноре работает словно бешеный. Если он еще три месяца будет вести подобный образ жизни, он захворает». Но Бальзак уже не знает удержу, все свои силы он бросает в эту фабрику романов. Каждый третий день – чернильница пуста, десяток перьев изломан. В процессе творчества работоспособность его переходит в ту, не ведающую передышек ярость и одержимость, которые позднее повергнут в изумление всех его сотоварищей по ремеслу. Уже в 1821 году (после того, как он, по-видимому, помогал Пуатвену в сочинении романа «Два Гектора») он пишет (тоже с Пуатвеном или, вернее, за него) роман «Шарль Пуантель», который выходит в свет под псевдонимом «Вьелергле», хотя и содержит большие фрагменты из бальзаковского «Стенио». Еще до нового года написан уже второй, а если причесть сюда «Двух Гекторов», то и третий роман: «Бирагская наследница, история, извлеченная из рукописи дона Раго, бывшего настоятеля Бенедиктинского монастыря, обнародованная его племянниками А. де Вьелергле и лордом Р'Ооном». Еще эта четырехтомная халтура не завершена печатаньем, как в феврале 1822 года за ней по пятам следует новый, опять-таки четырехтомный роман «Жан Луи, или Найденная дочь», тоже вылившийся из-под пера достопочтенных племянников мифического настоятеля. Но лорду Р'Оону уже надоела компания, где головой и руками, мозгом и сердцем является только Бальзак. Он поспешно накропал еще один роман: «Татарин, или Возвращение из ссылки», который вышел под именем А. де Вьелергле (также в 1822 году) без указания на лорда Р'Оона. И контракт был, очевидно, расторгнут.
        Отныне Бальзак, выступающий в качестве единоличного владельца фабрики романов лорда Р'Оона, твердо решил сделать ее первой фирмой Франции. Охваченный ликованием после полученных гонораров, он хвастает перед сестрой:
        «Милая сестра, я тружусь, словно лошадь Генриха IV, когда она не была еще отлита из бронзы, и в этом году я надеюсь заработать двадцать тысяч франков, которые послужат основой моего состояния. Мне нужно написать „Арденнского викария“, „Ученого“, „Одетту де Шандивер“, „Семейство Р'Оон“ и еще кучу пьес для театра. Скоро лорд Р'Оон станет самым модным мужчиной, самым плодовитым, самым любезным писателем, и дамы будут лелеять его. Тогда плутишка Оноре начнет ездить в коляске, задирать голову, глядеть гордо и набивать себе карманы золотом, и при его появлении будет раздаваться льстивый шепот, с которым публика встречает своего кумира. „Это брат госпожи де Сюрвилль!“
        Распознать в этом фабриканте макулатуры грядущего Бальзака можно только по одному признаку: по умопомрачительной скорости, с которой он пишет свои романы. Только в 1822 году, после шестнадцати или двадцати томов, которые он выпустил совместно с ле Пуатвеном или под его именем, следуют еще три четырехтомных романа, то есть еще двенадцать томов: «Клотильда Люзиньянская, или Красавец еврей», «Столетний старец, или Два Берингельда» и «Арденнский викарий». По-видимому, самому Бальзаку становится боязно за свою публику – как-то она выдержит такой ураганный огонь? – ибо в двух последних романах он меняет личину и подписывается не лорд Р'Оон, а Орас де Сент-Обен. Эта новая вывеска котируется уже значительно выше, чем марка прежней компании. С восьмисот франков гонорара, которыми должен был делиться со своим компаньоном лорд Р'Оон, Сент-Обен взвинтил цену до двух тысяч франков за каждый роман при тираже в полторы тысячи экземпляров. Пять романов, десять романов в год – детская игра для столь проворного и беззастенчивого фабриканта. Итак, первая мечта его юности почти исполнилась: еще несколько лет – и он разбогатеет и навсегда обретет независимость.
        Даже гильдия записных бальзакоманов не в состоянии дать полный отчет обо всем, что сочинил и напечатал Бальзак в разных позабытых книжицах и под всяческими псевдонимами в эти годы литературной поденщины. Романы, которые он опубликовал под именем лорда Р'Оона и Opaca де Сент-Обена, являются лишь незначительной частью его малозаметной и отнюдь не блестящей деятельности. Он, несомненно, приложил руку к неприглядному сочинению «Мишель и Кристина» своего прежнего компаньона Пуатвена и полностью или частично написал «Мулата», роман, выпущенный в свет под именем Авроры Клото. Ни один вид литературы, ни один заказ, ничье соседство не отталкивали его в период между двадцатью и тридцатью годами. Его безыменное перо можно было дешево купить для любых литературных поделок. Подобно «общественным писцам», которые во времена всеобщей неграмотности восседали на улицах парижских предместий и за несколько су изготовляли все, чего только хотелось прохожим: любовные послания служанок, жалобы, прошения, доносы, этот величайший писатель века с циничной беззаботностью кропает книги, брошюры, памфлеты для сомнительных политиканов, темных издателей и проворных агентов.
        Бальзак поставляет в любом количестве этот фабричный товар, на всякий вкус и по любой цене. Он кропает роялистский памфлет «О праве первородства», крадет и перерабатывает «Беспристрастную историю иезуитов». Он так же просто изготовляет мелодраму «Негр», как и «Малый словарь Парижских вывесок». В 1824 году, учитывая конъюнктуру, «Анонимное общество» подогревает спрос не на романы, а на так называемые «Кодексы» и «Физиологии», введенные в моду сомнительным окололитературным маклером по имени Орас Рессон18. Каждый месяц фабрика выбрасывает теперь разные «Кодексы» – смешное до колик, развлекательное мещанское чтиво: «Кодекс честных людей, или искусство не оставаться в дураках», «Супружеский кодекс», который впоследствии будет переработан в «Физиологию брака», «Кодекс коммивояжера», который позднее пригодится его бессмертному Годиссару.
        Как ныне доказано, все эти кодексы, среди них «Полный словарь учтивости», которые с большим барышом распространяет Орас Рессон (свыше двенадцати тысяч экземпляров многих из этих сочиненьиц были распроданы молниеносно), полностью или в большей своей части принадлежат перу Бальзака. А сколько он мимоходом настряпал еще брошюр, газетных статей, быть может даже рекламных проспектов, это уже выяснить не удастся, поскольку ни он сам, ни его малопочтенные заказчики не проявили готовности усыновить эти« ублюдков, зачатых в лоне бульварной литературы.
        Неоспоримым остается только одно – ни одна строчка из десятков тысяч, которые нагромоздил Бальзак в годы своего позора, не имеет и малейшего отношения к литературе или к художеству, и становится даже неловко, когда приходишь к выводу, что они должны быть приписаны ему.
        Проституция – нельзя иначе назвать эту писанину, – и жалкая проституция к тому же, ибо в ней нет ни капли любви, разве только страсть к быстрому обогащению. Вначале это был, видимо, лишь порыв к свободе, но, угодив однажды в трясину и привыкнув к легким заработкам, Бальзак погружался в нее все глубже и все больше утрачивал достоинство. После крупной монеты – романов – он уже за меньшую мзду и во всех притонах лубочной литературы охотно шел навстречу желаниям своих потребителей. Даже когда благодаря «Шуанам» и «Шагреневой коже» Бальзак стал светилом французской литературы, он все еще, подобно замужней женщине, которая тайком крадется в дом свиданий, чтобы заработать «на булавки», он, уже знаменитый Оноре де Бальзак, порою отыскивает темные закоулки, чтобы за несколько сот франков снова сделаться литературным соночлежником какого-нибудь неблаговидного писаки.
        Ныне, когда покров анонимности, под которым он обтяпывал эти сомнительные делишки, уже несколько прохудился, мы знаем: в те позорные годы Бальзак был повинен во всех литературных прегрешениях – он латал чужие романы лоскутьями собственного и, наоборот, беззастенчиво похищал для собственной стряпни чужую фабулу и ситуации. Он охотно брался за любую мелкую портняжную работу: утюжил чужие труды, расширял их, перелицовывал, красил, подновлял. Он хватался за все: философию, политику, непринужденную болтовню. Всегда готовый обслужить любого заказчика, быстрый, ловкий, беззастенчивый мастеровой, готовый прибежать по первому свистку и с рабской покорностью перекантоваться на любой манер, какой нынче в ходу.
        Страшно подумать, с какими подмастерьями, с какими компаньонами, с какой шелудивой породой бульварных издателей и оптовых торговцев лубочным товаром якшался он в те темные годы, – он, величайший повествователь своего столетия. И все это он делал только оттого, что не умел постичь себя, что поразительно не понимал свое предназначение.
        Как могло удаться даже такому гению выкарабкаться целым и невредимым из литературного боло-га? Это остается одним из неповторимых чудес литературы, почти сказкой, вроде побасенки барона Мюнхгаузена, который-де за собственную косу вытащил самого себя из трясины. Немножко грязи, конечно, пристало во время этого печального приключения к его платью, и долго еще его преследовал специфический, приторно-сладкий запашок литературных притонов, в которых он был завсегдатаем. «Всегда что-нибудь да остается!» И не может остаться невинным художник, который столь глубоко погружается в литературные клоаки. Не без вреда для себя годами впрягался его талант в недостойную упряжку. Беззастенчивость бульварного сочинительства, неправдоподобие и махровую сентиментальность Бальзаку так и не удалось окончательно изгнать из своих романов. Рыхлость, беглость, поспешность, к которым его рука привыкла за годы существования пресловутой фабрики, оказались роковыми для его стиля. Ибо литературная речь с неумолимой ревностью мстит любому художнику, даже исполину, который, пусть в силу обстоятельств, был равнодушен к ней и использовал ее только как потаскуху, вместо того чтобы страстно и терпеливо за нею ухаживать.
        С отчаянием будет Бальзак, зрелый Бальзак, в котором слишком поздно пробудилось чувство ответственности, по десять, по двадцать раз перемарывать свои рукописи, свои корректуры. Сорную траву уже не удается выполоть, он дал ей слишком пышно, слишком буйно разрастись в те беспечные годы!
        И если стиль, если язык Бальзака до конца его жизни был безнадежно засорен, то только потому, что в решающую минуту своего становления писатель был слишком небрежен к собственному дару. Вопреки всей своей буйной невменяемости юный Бальзак чувствовал, что такого рода распутством он наносит непоправимый ущерб своему истинному «я».. Ни одну из этих ранних поделок он не подписал своим подлинным именем; и позже с пеной у рта, отважно, хотя и безуспешно, отрицал свое авторство. Единственной наперснице своей юности, сестре Лауре, чья вера подкрепляла его первые честолюбивые замыслы, решается он показать первое произведение компании – «Бирагскую наследницу», «ибо это истинное литературное безобразие».
        Экземпляр «Жана Луи» он вручает ей лишь при условии «не одалживать его ни одной живой душе и, более того, не показывать никому, иначе экземпляр пойдет в Байе по рукам и повредит моей коммерции». Одно это словцо «коммерция» ясно показывает, с каким отсутствием иллюзии рассматривал в ту пору Бальзак свое сочинительство. Поставщик, связанный контрактом, он так или иначе должен был изготовлять великое множество печатных листов – чем скорей, тем лучше. Ему платили сдельно, и только гонорар имел для него значение. Бальзаку всегда не терпелось поскорее начать новую чепуху, и он был столь мало озабочен чисто творческими проблемами – проблемами композиции, стиля, единства, оригинальности своих романов, – что без зазрения совести предлагал сестре, поскольку она не переобременена делами, ознакомиться с беглым наброском содержания «Арденнского викария» и написать второй том, а он пока накропает первый! Едва сделавшись фабрикантом, он ищет, нет ли поблизости дешевых рабочих рук, и, сам еще работая негром на других, он уже старается присмотреть для себя такого же «черного», то есть незримого, сотрудника. Но в редкие минуты отрезвления, в краткие мгновения отдыха в нем все же пробуждается совесть – она еще не совсем погибла в его душе.
        «Ах, моя милая Лаура, – стонет он, – я ежедневно благословляю счастливую судьбу, позволившую мне избрать независимую профессию, и уверен, что она еще даст мне возможность разбогатеть. Но теперь, мне кажется, я сознаю свои силы, и мне страшно жаль пожертвовать лучшими моими замыслами ради подобной чепухи. Чувствую, что у меня есть мысли в голове, и если бы мне не надо было беспокоиться о материальном положении, я стал бы работать над серьезными вещами».
        Подобно злосчастному Люсьену де Рюбампре, в судьбе которого он описал впоследствии свою собственную судьбу19 (хотя падение его и не завершилось столь трагическим финалом), Бальзак терзается жгучим стыдом и, словно леди Макбет, с ужасом взирает на свои запятнанные руки:
        «Я предпринял попытку освободиться одним могучим рывком и стал писать романы, и что за романы! О Лаура, сколь жалким было крушение моих честолюбивых планов!»
        Сочиняя, он презирает и то, что он творит, и маклеров, на потребу которым он трудится, и только бессознательное предчувствие, что этим нечеловеческим напряжением сил он в конце концов все же достигнет некоей великой цели – собственного своего величия, придает ему силы вытерпеть эту жалкую поденщину, это добровольное рабство. Иллюзия, как всегда, спасает реальнейшего из всех фантастов.
        Время идет, и Оноре де Бальзаку исполнилось уже двадцать три года. Он только работал, он еще не жил, он еще не любил. Он не встретил еще никого, кто бы его уважал, кто бы ему помог, кто бы в него поверил. В детстве он был невольником школы, рабом семьи, свою юность он продал с позором, только чтобы наскрести денег на выкуп из рабства. Да, он трудится, чтобы выкупить себя из принудительного труда, он становится поденщиком, чтобы освободиться от поденщины. И этот трагический парадокс превращается во всегдашнюю форму и формулу его существования.
        Вечно один и тот же мучительный круговорот. Писать, чтобы не нужно было писать. Загребать деньги, больше денег, бесконечно много денег, чтобы не было необходимости думать о деньгах. Уйти от мира, чтобы с тем большей уверенностью завоевать его – весь целиком, со всеми его странами, его женщинами, его роскошью и с его венцом – бессмертной славой! Копить, чтобы в конце концов получить возможность расточать. Работать, работать, работать, денно и нощно, не зная отдыха, не ведая радости, чтобы, наконец, зажить настоящей жизнью, – вот что отныне становится неистовой, возбуждающей, напрягающей мышцы, дающей силы к сверхчеловеческому труду мечтою Бальзака. В эти« писаниях еще нельзя угадать великого художника, но уже поражает чудовищная вулканическая мощь его творчества, постоянно и беспрерывно выбрасывающая огненную лаву – людей, образы, судьбы, пейзажи, мечтания и помыслы, и чувствуется, что пламя это, как у вулкана, вздымается не с поверхности, напротив, этот поток – разрядка, разгрузка таинственных недр.
        Стихийная сила, стиснутая, скованная, задыхающаяся от преизбытка, жаждет высвободиться. Мы ощущаем, как этот юный еще человек отважно единоборствует в сумрачных штольнях своего труда, стремится вырваться к свету, набрать в легкие воздух, головокружительно чистый, пьянящий воздух свободы. Мы чувствуем, как он стремится не только выдумывать жизнь, он хочет, чтобы живая жизнь сама пробилась к нему. Он обрел силы для своего труда. Теперь он ждет еще только милости судьбы. Луч света, и все расцветет, все, что может сгнить и засохнуть в этой унылой темнице.
        «Если бы кто-нибудь бросил волшебный луч света в мое унылое существование, ведь я еще не срывал цветов жизни... Я алчу, но никто не приходит утолить мои страстные желания. Как быть? У меня только две страсти: любовь и слава. И ни одна еще не удовлетворена!»

    IV. Госпожа де Берни

        Из этих двух «страстей» – к любви и к славе – Бальзак на двадцать третьем году жизни не удовлетворил еще ни одну. Напрасными оказались все его отважные мечты, тщетными – страстные попытки.
        «Кромвель», которого он мысленно посвятил «владыкам мира сего», желтеет в ящике стола, забытый и погребенный среди ненужных бумаг. Никчемные романы, которые он наспех сочиняет, появляются и исчезают под чужим именем. Ни одна живая душа во Франции не знает Оноре Бальзака. Никто не выделяет этого имени среди имен пяти тысяч французских сочинителей. Никто не обращает внимания на его талант и менее всего – он сам. Не помогло и то, что он постарался скрыть свой истинный рост, согнулся в три погибели, чтобы черным ходом прошмыгнуть хоть в самые распоследние притоны бульварной словесности. Напрасно он пишет дни и ночи Напролет, строчит и строчит с неутомимой злобой голодной крысы, которая, разъяренная соблазнительным запахом съестного, во что бы то ни стало жаждет проникнуть в кладовку. Чудовищные усилия не подвинули его ни на шаг.
        Роковым для Бальзака в те годы был не недостаток силы (сила теснится в нем, уже накопленная и выношенная), а недостаток решимости. Бальзак обладает темпераментом завоевателя и волей пробиться во что бы то ни стало. Даже в редкие часы уныния он сознает свое безмерное превосходство над своими собратьями. Он бесконечно превосходит их умом, трудолюбием, познаниями, работоспособностью, но, быть может, вследствие долголетних родительских стараний вселить в него робость и неуверенность он не умеет расчистить путь для внутренней своей отваги:
        «Я был, конечно, храбр, но только в душе, а не в поступках».
        До тридцати лет он, как художник, не решался поставить перед собой задачу, достойную его таланта, и, зрелый мужчина, он сторонится женщин. Сколь ни странным это кажется, но Бальзак, бурный и несдержанный в зрелые годы, в юности был робок до болезненности.
        Впрочем, робость вовсе не всегда является следствием слабости. Только человек, уже обретший равновесие, действительно уверен в себе.
        Юный Бальзак долго колебался между переоценкой собственной личности и боязнью признаться себе в том, что он безмерно силен. И Бальзак избегает женщин не из боязни влюбиться. Напротив, он страшится собственной страстности.
        Но страстность вошла, наконец, в плоть и кровь этого приземистого, широкоплечего парня со вздутыми, как у негра, губами. Вошла с такой яростью, что наделила его могущественнейшей из всех чувственных способностей – наградила его неразборчивостью в любви. Бальзак– пламенный фантазер. Он не требует от женщины ни юности, ни прелести. Это маг воли, которому в те времена, когда он, голодая, с трудом пережевывал черствую корку, стоило только написать на столе меню, чтобы тотчас же ощутить вкус икры и паштетов. Он способен, если только ему захочется, увидеть Елену Прекрасную в любой женщине, даже в самой Гекубе. Ни возраст, уже канонический, ни расплывшиеся, утратившие былую прелесть черты, ни тучность и некрасивость, которые могут вызвать даже у непривередливого волокиты жест Иосифа Прекрасного, – ничто не отвратит Бальзака. Он будет любить, если захочет любить. Он будет брать женщину, если только его к ней влечет. И, точно так же как он, не чинясь, ссужает свое перо любому, самому сомнительному сочинителю, точно так же готов он соединить свою судьбу с любой женщиной, которая вызволит его из семейного рабства: безразлично с какой – красивой, уродливой, глупой, сварливой.
        Первые попытки найти подругу, точно так же как первые его книги, не имеют никакого успеха. «Присмотри для меня, – пишет сестре этот своеобразный двадцатидвухлетний идеалист, – какую-нибудь богатую вдовушку... и набей мне цену. Милейший молодой человек двадцати двух лет от роду, приятной наружности, с живыми глазами, полными огня! Воистину не супруг, а сплошное очарование, ниспосланное небесами!»
        В те дни Оноре Бальзака можно задешево купить на брачной ярмарке, точно так же как и в книжных лавках Пале-Рояля, ибо он полагает свою цену равной нулю. Бальзак не может поверить в себя прежде, чем хотя бы один-единственный человек ободрит его. Пусть издатель или критик предскажет ему успех, пусть женщина подарит ему улыбку, и всю его застенчивость как рукой снимет. Но поскольку слава не сделала его своим избранником, поскольку женщины не обращают на него внимания, он хочет получить по крайней мере третье земное благо – деньги; а с их помощью и свободу. Само собой разумеется, что женщины не слишком благосклонны к безвестному юному студенту. «Очень уродливый молодой человек», – так начинает свое описание его современник Виньи. Действительно, Бальзак не обращает в те годы ни малейшего внимания ни на свой талант, ни на свою наружность, и даже коллеги писатели с неприязнью смотрят на его сальную гриву, гнилые зубы, на то, как он брызжет во время разговора слюной, на его лицо, поросшее щетиной, на башмаки с развязанными шнурками. Престарелый провинциальный портной из Тура, которому выпала задача перелицевать для Бальзака поношенное платье его отца, не в силах сузить сюртук до размеров, предписанных модой. Слишком уж широк бычий затылок молодого Оноре, слишком тяжелы его плечи.
        Бальзак знает, что он коротконог и неуклюж от природы, что он будет смешон, если станет, подобно щеголям его времени, кокетливо расшаркиваться и танцевать. Но это ощущение своей ущербности заставляет его вновь и вновь бежать от женщин в уединение к своему письменному столу. Зачем Оноре его «пламенные глаза», если они мгновенно прячутся под веками, едва только к оробевшему приближается хорошенькая женщина? Что стоят ум, познания, безмерное внутреннее богатство, если он не решается заговорить, если, заикаясь, он выдавливает из себя лишь несколько неразборчивых междометий, тогда как другие, в тысячу раз более глупые, умеют лестью и любезностями снискать расположение? Молодой человек знает, что он может быть куда красноречивей, что в нем таятся неизмеримо более сильные способности очарования, что он обладает возможностью дарить гораздо больше любовного счастья, чем все эти красавчики с их модными лорнетами, щеголяющие в отлично скроенных и безупречно сшитых фраках, украшенных пышными галстуками.
        Его терзают муки неутоленной любви, и он, кажется, готов променять все свои грядущие творения, разум и свое искусство, свою душу и свою волю на искусство совсем иного рода – на умение мягко и учтиво склониться к женщине и, глядя на нее пылающими глазами, ощутить содрогание ее плеч. Ему не было дано и проблеска таких успехов, а ведь случись этот успех, и могучая его фантазия вспыхнула бы ярким пламенем, озаряющим вселенную. Но взгляд его говорит женщинам столь же мало, как его имя издателям, и Бальзак в «Шагреневой коже» устами своего героя Рафаэля описал поражения, испытанные им в юности:
        «Беспрестанно наталкиваясь на преграды в своем стремлении излиться, душа моя, наконец, замкнулась в себе. Откровенный и непосредственный, я поневоле стал холоден и скрытен... Я был робок и неловок, мне казалось, что во мне нет ни малейшей привлекательности, я был сам себе противен, считал себя уродом, стыдился своего взгляда. Вопреки внутреннему голосу, который, вероятно, поддерживает даровитых людей в их бореньях и который кричал мне: „Смелей! Вперед!“, вопреки внезапному ощущению силы, которую я иногда испытывал в одиночестве, вопреки надежде, окрылявшей меня, когда я сравнивал сочинения новых писателей, восторженно встреченных публикой, с теми, что рисовались в моем воображении, – я, как ребенок, был не уверен в себе. Я был жертвою чрезмерного честолюбия, я полагал, что рожден для великих дел, – и прозябал в ничтожестве... Вращаясь среди сверстников, я натолкнулся на кружок фанфаронов, которые ходили, задрав нос, болтали о пустяках, безбоязненно подсаживаясь к тем дамам, что казались мне особенно недоступными, всем говорили дерзости, покусывая набалдашник трости, кривлялись, поносили самых хорошеньких женщин, уверяли, правдиво или лживо, что им доступна любая постель, напускали на себя такой вид, как будто они пресыщены наслаждениями и уже отказываются от них, смотрели на женщин, самых добродетельных и стыдливых, как на легкую добычу, готовую отдаться с первого же слова, при мало-мальски смелом натиске, в ответ на первый бесстыдный взгляд! Говорю тебе по чистой совести и положа руку на сердце, что завоевать власть или крупное литературное имя представлялось мне победой менее трудной, чем иметь успех у женщины из высшего света, молодой, умной и изящной... Многих я обожал издали, ради них я пошел бы на любое испытание, отдал бы свою душу на любую муку, отдал бы все свои силы, не боясь ни жертв, ни страданий, а они избирали любовниками дураков, которых я не взял бы в швейцары... Разумеется, я был слишком наивен для того искусственного общества, где люди живут напоказ, выражают свои мысли условными фразами или же словами, продиктованными модой. К тому же я совсем не способен был к ничего не говорящему красноречию и красноречивому молчанию. Словом, хотя во мне кипели страсти, хотя я и обладал именно такой душой, встретить которую обычно мечтают женщины, хотя я находился в экзальтации, которой они так жаждут, и полон той энергии, которой хвалятся глупцы, – все женщины были со мной предательски жестоки... О, чувствовать, что ты рожден для любви, что можешь составить счастье женщины, и никого не найти, даже смелой и благородной Марселины, даже какой-нибудь старой маркизы! Нести в котомке сокровища и не встретить ребенка, любопытной девушки, которая полюбовалась бы ими! В отчаянии я не раз хотел покончить с собой».
        Но Бальзаку отказано и в более легких приключениях, в которых молодые люди обычно находят замену любви, о какой они грезят. В маленьком Вильпаризи за ним следят родные, в Париже чахлое месячное содержание не позволяет ему пригласить поужинать даже нищую гризетку. Однако чем выше запруда, тем сильнее обрушивается волна, жаждущая смести ее. Некоторое время Бальзак пытается, по-монашески постясь и предаваясь неистовому труду, подавить в себе потребность в женщинах и в ласках. В своих романах он упивается суррогатом действительности, наслаждаясь своими, по правде оказать, весьма безвкусными героинями. Но эта фантазия – порочный круг – только питает в нем воспламеняющуюся стихию. На двадцать втором году жизни Бальзака терзает возрастающее вожделение. Безмерная сила любви жаждет воплотиться в чувство. Времена смутных, чадных и мучительных мечтаний уже миновали. Он уже не в силах больше выносить одиночество. Он хочет, наконец, жить, любить и быть любимым. А там, где Бальзак ставит на карту свою волю, там он из пылинки творит бесконечность.
        Подавляемые страсти, как и все стихии, как воздух, вода, огонь, под воздействием внешнего натиска прорываются в самом неожиданном месте. Встреча, имеющая решающее значение в жизни Бальзака, происходит в маленьком городке, чуть ли не под сенью отчего дома, на глазах у обычно столь бдительных родных Случай пожелал, чтобы квартира некоего семейства Берни была расположена совсем рядом с квартирой семейства Бальзак в Париже, и так же, как у Бальзаков, у них есть загородный дом в Вильпаризи. Это обстоятельство вскоре приводит к более близкому знакомству, которое весьма льстит мещанке Бальзак. Мсье Габриэль де Берни – сын губернатора и сам советник имперского суда, отпрыск древнего дворянского рода. Происхождение его супруги, значительно более молодой, чем он, не столь аристократично, зато куда более примечательно. Ее отец, Филипп Йозеф Гиннер, потомок старинного семейства немецких музыкантов из Вецлара, имел счастье снискать особое покровительство Марии Антуанетты, которая выдала за него свою преданную камеристку Маргариту де Лаборд. После безвременной смерти Гиннера – он умер на тридцатом году жизни – связь его семьи с королевским домом становится еще теснее, ибо вдова выходит замуж вторично, за шевалье де Жарже, отважнейшего роялиста, который в наступившие грозные времена проявил себя вернейшим из верных и, с опасностью для жизни возвратившись из Кобленца, предпринял невозможное – попытался освободить королеву-узницу из Консьержери20.
        Семеро ребятишек – прехорошенькие девочки и премилые мальчуганы – резвятся в просторном сельском доме г-на де Берни. Там смеются, шутят, играют и ведут умные разговоры. Господин Бальзак пытается развлечь несколько ворчливого и саркастического господина, который с каждым днем видит все хуже и хуже. Мадам Бальзак завязывает дружбу с его супругой – почти своей сверстницей и настроенной тоже несколько романтически. Лаура Бальзак становится подругой игр юных девиц. И все так великолепно складывается, что и для Оноре находят здесь отличное применение. Родители не слишком серьезно относятся к его литературным занятиям. Юному бездельнику надо хоть чем-нибудь отплатить за стол и кров, и его заставляют в часы, когда он не трудится над своим романом, заниматься с младшим братом Анри. Александр де Берни почти однолеток Анри Бальзака, и нет ничего естественней, чем репетировать их обоих. И вот двадцатидвухлетний Оноре, который рад любому предлогу, только бы ускользнуть из-под родительского крова, спешит в уютный веселый дом семейства Берни.
        Вскоре Бальзаки начинают кое-что подмечать. Во-первых, Оноре, даже когда он не дает уроков, отправляется к Берни и проводит там дни и вечера. Во-вторых, он начал тщательнее одеваться, стал дружелюбней, доступней и гораздо приветливей. Мать без труда разрешает нехитрую загадку. Ее Оноре влюблен, и совершенно ясно в кого. У мадам де Берни, кроме замужней дочери, есть прелестная дочурка Эммануэль, лишь на несколько лет моложе Оноре. «Она была изумительной красоты, настоящий индийский цветок!» – пишет Бальзак двадцать лет спустя. Семейство, довольное, ухмыляется. Это, право, не так уж скверно и, во всяком случае, самое разумное изо всего, что до сих пор предпринимал этот удивительный парень, ибо семейство де Берни занимает гораздо более высокое положение в свете и к тому ж весьма состоятельно (обстоятельство, которое матушка Бальзак никоим образом не упускает из виду). Женившись на девушке из столь влиятельной семьи, Оноре немедленно займет видное положение в свете, и, стало быть, ему откроется куда более почтенное занятие, чем оптовое производство романов для мелких издателей.
        Перемигиваясь украдкой, родные покровительствуют этой радующей их близости, и, вероятно, мамаша Бальзак втихомолку мечтает о кругленькой сумме приданого, вписанного в брачный контракт. Да, она уже видит брачный контракт Оноре де Бальзака и Эммануэль де Берни, скрепленный подписями всех родственников с обеих сторон. Но несчастье матери Бальзак в том и заключалось, что, хотя она на свой ограниченно-мещанский лад всегда честно заботилась о процветании сына, она и понятия не имела о том, что творится у него в душе. И на этот раз она попала пальцем в небо. Дело вовсе не в очаровательной юной девушке, а в матери, вернее говоря, – ведь старшая дочь уже замужем – в бабушке, в Лауре де Берни. Она-то и очаровала Бальзака. Об этой невозможнейшей из всех возможностей, о том, что женщина сорока пяти лет, родившая девять человек детей, способна возбудить еще любовь и страсть, об этом нормальный человек вряд ли мог бы подумать.
        У нас нет достоверных портретов мадам де Берни, и мы не знаем, была ли она хороша собой в юности, но несомненно, что в сорок пять лет она уже никак не могла надеяться возбудить любовь. Правда, меланхолическая нежность ее лица, может быть, и не утратила своей притягательности, но тело ее давно уже расползлось, и женственность растворилась в материнстве. Но именно материнское начало, которое Бальзак все свое детство так тщетно искал в матери, и было тем, чего он жаждал и что обрел в Лауре де Берни.
        Таинственный инстинкт, подобно ангелу-хранителю всегда сопровождающий гения на жизненном пути, подсказал Бальзаку, что сила, живущая в нем, нуждается в руководстве, в управлении, в разумной и любящей руке, которая сумеет ослабить его напряженность, смягчить и сгладить все грубое, не оскорбляя его чувств. Он нуждается в женщине, которая вселит в него мужество и укажет ему на его сшибки, но она не станет злорадно критиковать, а участливо проникнет в душу. Он нуждается в женщине, которая будет думать его мыслями и не станет высмеивать его безудержные фантазии, не сочтет и« чепухой. Бурная потребность в откровенности, непреодолимая жажда высказаться, казавшаяся чудовищным самомнением родной его матери, находят, наконец, выход. Бальзак может доверчиво раскрыть перед чужой женщиной свою душу. И эта женщина, почти сверстница его матери, внимательно слушает его, глядит на него светлым, умным и участливым взором, когда он излагает ей свои пламенные проекты, когда он грезит перед ней наяву. Она нежно исправляет его промахи, его неуклюжесть и бестактность, но не в строго-повелительной манере его матери, а тихо и заботливо, наставляя и воспитывая его. Она готова всегда прийти ему на помощь, и этого достаточно, чтобы поднять в нем уже поникшую веру в себя и в свои силы. В „Мадам Фирмиани“ Бальзак поведал нам, каким счастьем была для него эта встреча родственных душ.
        «Имели ли вы счастье встретить женщину, чей гармонический голос придает словам удивительное очарование, распространяющееся и на все ее поведение? Женщину, которая умеет и говорить и молчать, которая с нежностью обращается к вам, которая всегда удачно выбирает слова и изъясняется чистым языком? Ее поддразнивания кажутся любовными ласками, ее критика не ранит. Она не спорит по пустякам, напротив, она удовлетворяется тем, чтобы руководить разговором, в должный миг прерывать его. Она обходится с вами любезно и улыбается зам, но в ее вежливости нет ничего принужденного. Когда она трудится, хлопочет, она не становится чрезмерно щепетильной, уважение, которым вы ей обязаны, кажется легкой тенью; она не наскучит вам, она оставит вас довольным и ею и вами самими. И эту благосклонную прелесть мы находим воплощенной во всех предметах, которыми она себя окружает. В ее доме все улыбается нам; воздух, которым мы дышим, кажется воздухом отчизны. Эта женщина естественна. Она ничего не делает через силу, она не выставляет себя напоказ, она просто выражает свои чувства, потому что она искренно чувствует... Она нежна и весела одновременно, она утешает особенно мило. Мы будем любить ее столь задушевно, что даже если этот ангел когда-нибудь и совершит ошибку, то и тогда мы будем готовы признать его правоту».
        И потом – в какую новую, совершенно новую атмосферу вступает он в этом кругу! Общество г-жи де Берни чрезвычайно полезно для проницательного молодого человека, который, как никто иной, понимает связь людей с их эпохой, который умеет ощущать и переживать историю, словно живую современность! У купели этой женщины стояли герцог де Фронсак и принцесса де Шимэ, представляя столь высокопоставленных крестных, как король и королева Франции. В честь Людовика XVI ее назвали Луизой, в честь Марии Антуанетты – Антуанеттой. В доме ее отчима, шевалье де Жарже, она слушала рассказы этого вернейшего из верных о том, как с опасностью для жизни он пробрался в Консьержери и из рук королевы получил письмо к ее фавориту Ферзену. Быть может, она показывала Бальзаку и благодарственное письмо королевы – это последнее потрясающее письмо, которое семья ее вместе с омоченным в крови платком, поднятым с эшафота, хранила как величайшую реликвию: «Мы питали прекрасную мечту, и только. Но для нас было великой радостью в этих обстоятельствах получить новое доказательство вашего самопожертвования».
        Что за воспоминания! Они тысячами деталей оживляют фантазию, возбуждают мысль, пробуждают волю к творчеству, к созданию образов! Можно вообразить себе юного Бальзака, этого заброшенного ребенка, чья трудная и горестная юность прошла в монастырских карцерах и в жалкой мансарде на улице Ледигьер. Можно представить себе юношу, который дома слышит только бесконечные причитания по поводу квартирной платы, пошлые разговоры о выгодном помещении капитала, о процентах и пожизненной ренте и о том, что он должен, наконец, зарабатывать себе на жизнь, сделаться добрым буржуа, скромным мелким чиновником. Юный Бальзак весь обращается в слух, когда кроткий женский голос пересказывает эти славные легенды, эти повествования о гибели монархии и о суровости революции, и если он, как всегда нетерпеливо любопытствуя, забегает вперед, он не наталкивается на резкие, пренебрежительные слова, нет, его встречает матерински-теплое участие. Во время таких бесед Бальзак чувствует, как окрыляется его фантазия, как ширится его сердце. Благодаря этой кротчайшей наставнице перед нетерпеливым поэтом впервые открылся бескрайный мир.
        Так случилось и с г-жой де Варенс21, когда она взяла к себе в дом юного Жан Жака Руссо. Она тоже хотела только немного отесать его, неуклюжего, неперебесившегося, порывистого молодого человека, только немного направить и воспитать. Она намеревалась лишь поделиться своим опытом с неопытным. Однако между наставницей и учеником легко возникает чувство, неприметно переходящее в другое. Нежное руководство незаметно превращается в нежность, почтительность – в любовь, а стремление к дружеским встречам – в потребность к встречам интимным. Как ту, другую женщину, г-жу де Берни тоже вводит в заблуждение боязливость пылкого юноши. Она видит в ней уважение к своему возрасту, к своему более высокому общественному положению. Но ее ласковые уговоры заставляют его, наконец, поверить в себя, а она все еще не догадывается, какую дьявольскую силу она высвобождает, какую вспышку годами подавляемого пламени может вызвать теперь ее мимолетный взгляд. Ей невдомек, что для такого фантазера, как Бальзак, лета ее – матери, бабки – не имеют никакого значения, что его безмерный восторг может зажечь новое очарование и в ней.
        Воля Бальзака, воля любить – эта единственная в своем роде воля – способна творить чудеса.
        «Когда я увидел вас впервые, все мои чувства пробудились, и фантазия моя запылала. Я мечтал увидеть в вас существо совершенное... Я не могу сказать, какое существо. И, наконец, охваченный одним-единственным представлением, я отвлекся от всего на свете, в вас одних я увидел это полное совершенство».
        Поклонение переходит в желание, и теперь, когда Бальзак отважился желать, он не потерпит сопротивления. Страх охватывает мадам де Берни. Столь кроткая, столь матерински мягкая женщина в юности отнюдь не была святой. Едва выйдя замуж – это было более двадцати двух лет назад, – она пережила свой первый пылкий роман с черноволосым юным корсиканцем, и роман этот вряд ли был последним. Злые языки в Вильпаризи болтают даже, что двое ее младших детей только значатся отпрысками ее дряхлого, полуслепого супруга.
        Итак, сама по себе страсть молодого человека не натолкнулась бы на чрезмерную пуританскую строгость. Но г-жа де Берни сознает, сколь нелепо в сорок пять лет, на глазах взрослых детей вступить в связь с молодым человеком, моложе ее собственной дочери. К чему снова погружаться в сладостный омут? Ведь такая любовь не может длиться вечно. И вот в не дошедшем до нас письме она пытается ввести необузданное чувство Бальзака в рамки возвышенной дружбы. Вместо того чтобы скрывать свой возраст, она нарочно говорит о нем. Но Бальзак возражает, и в выражениях самых бурных. Нет, он не столь малодушен, как его будущий трагический герой Атанас Грансон в «Старой деве», убоявшийся проклятия смешного, которым мир заклеймит любовь двадцатитрехлетнего юноши к сорокалетней женщине.
        Бальзак решил преодолеть сопротивление своей подруги, и почти гневно он укоряет ее:
        «Великий боже, если бы я был женщиной, если бы мне было сорок пять лет и я все еще возбуждал бы любовь – ах, я вел бы себя иначе, чем вы! Что за проблема: быть женщиной в преддверии осени и колебаться, сорвать ли яблоко, которое ввело в грех Адама и Еву».
        Именно потому, что она любит пылкого юношу, госпожа де Берни нелегко уступает неистовому своему любовнику. Она упорно обороняется много недель и месяцев. Но Бальзак в этой первой любви поставил на карту все свое честолюбие и волю. Он должен уверовать в себя, а для этого он должен добиться первой и решающей победы. Да разве сумеет слабая, разочарованная, несчастная в замужестве и уже пылающая ответной страстью женщина противостоять воле, достаточно могущественной, чтобы поработить мир? В душную августовскую ночь свершается неизбежное. Во мгле тихо поднимается щеколда на калитке загородного дома. Нежная рука женщины, которая и боится и ждет, вводит его в сад, и начинается та ночь неожиданностей и ласк, которой счастливый ребенок-мужчина может насладиться лишь однажды в жизни, ночь, которая никогда уже не повторится.
        В маленьком городе все тайное быстро делается явным, и вскоре частые визиты юного Оноре к г-же де Берни становятся предметом оживленных толков и злорадных сплетен. Дело доходит до ссор и сцен в семействе Берни, ибо трем юным дочерям (старшая из них уже замужем) мучительно видеть, как мать обманывает почти слепого отца, и они делают все, чтобы незваному любовнику пребывание в их доме стало невыносимым. Но еще больней уязвлена мадам Бальзак, которая, наконец, начинает догадываться об истинном положении вещей. В годы формирования характера своего сына она почти не заботилась о нем. Она подавляла в нем малейшее проявление непосредственности, нежности, доверчивости, старалась любой ценой удержать его на почтительном расстоянии, требуя от него только подчинения. Теперь, когда она узнает, что он обрел в мадам де Берни помощницу, друга, советчицу – все, чем должна быть она, мать, – да к тому же еще и возлюбленную, в этой привыкшей повелевать женщине пробуждается дикая ревность. Чтобы отвадить его от этой особы, которая нежностью и мягкостью приобрела большее влияние на ее сына, чем она при всей своей повелительности и твердости, мать принуждает его весной 1822 года покинуть Вильпаризи и отправиться в Байе, к сестре, г-же Сюрвилль. Собственной персоной она провожает его до почтовой кареты, боясь, как бы он не сбежал в последнюю минуту.
        Еще недавно она считала его фабрику романов только средством раздобыть деньги. Теперь мать пытается взять на себя роль литературного наставника. Она требует, чтобы Оноре показывал ей первой все рукописи своих творений и внимательно прислушивался к ее критическим замечаниям. Слишком поздно! Бальзак уже научился видеть различие между нежной благосклонностью мадам де Берни и повелительной резкостью матери. Он относится столь же холодно к запоздалым домогательствам матери и показному ее интересу к его литературным делам, как и к ее нервозности. Страх исчез, а вместе с ним исчезло и уважение. В первый раз он, доселе такой покладистый, дает решительный отпор.
        «Я обязала Оноре, – пишет мать в сердцах своей дочери, – тщательно просмотреть свою рукопись. Я внушила ему, что он должен показать ее лицу, более его искушенному в сочинительстве... Но Оноре дал мне понять, что слова мои для него ничего не значат. Он даже не выслушал меня. Он столь самоуверен, что не желает показать свою рукопись кому бы то ни было».
        Почувствовав, что он ускользает из ее рук, она пытается удержать его силой. Но могущество ее сломлено. Первый успех у женщины сделал Бальзака мужчиной. Его чувство собственного достоинства подавлялось годами, но теперь, наконец, оно непокорно распрямляется, и мучительница его детства в отчаянии узнает, что власть террора, которым она на протяжении двух десятилетий подчиняла его себе, сломлена навсегда. Жалуясь дочери на Оноре, она сама того не сознавая, раскрывает собственное бессилие. Но все ее укоры оказываются запоздалыми. Бальзак освободился от семейного ига, он перенес свое отрочество, как недуг, и отныне чувствуется, что он, исцеленный, наслаждается ощущением собственной силы. Уже не родительский дом, а дом мадам де Берни становится для него родным. Никакие заклинания, никакие упреки, никакие истерики под отчим кровом, никакие досужие сплетни и россказни жителей городка не могут сломить его волю свободно и страстно принадлежать женщине, любящей его.
        «Оноре, – вынуждена г-жа Бальзак признаться дочери, – не желает понять, как нескромно вот так, дважды в день, ходить к ней в дом. Он не видит того, что происходит у него на глазах. Я хотела бы быть на расстоянии ста миль от Вильпаризи! У него в голове только эта история, и он не понимает, что в один прекрасный день ему наскучит то, чему он предается теперь с таким неистовством».
        Последняя надежда матушки Бальзак, что сыну скоро надоест эта «пагубная страсть», что он быстро откажется от этой нелепой любви к сорокапятилетней, нет, даже уже к сорокашестилетней женщине. Но вновь и вновь приходится ей убеждаться, как мало она знала своего первенца, как недооценила несгибаемую и несокрушимую силу воли в этом лишь внешне благодушном и легкомысленном молодом человеке. Страсть нисколько не развращает его. Она лишь помогает неуверенному в себе юноше обрести себя. И подобно тому как страсть эта пробуждает в тоскующем мужчине-ребенке взрослого мужчину, так же медленно и осторожно пробуждает она в неизвестном и всегда готовом к услугам писаке поэта, писателя, творца. Благодаря «советам опытности» Бальзак впервые становится истинным Бальзаком.
        «Она была мне матерью, подругой, семьей, спутницей и советчицей, – признается он впоследствии. – Она сделала меня писателем, она утешила меня в юности, она пробудила во мне вкус, она плакала и смеялась со мной, как сестра, она всегда приходила ко мне благодетельной дремой, которая утишает боль... Без нее я бы попросту умер».
        Она сделала для него все, что в силах сделать женщина для мужчины.
        «Своими внушениями и поступками, исполненными самопожертвования, она помогла мне устоять в годину великих бурь. Она пробудила во мне гордыню, которая защищает мужчину от всех подлостей... Если я остался жив, то этим я обязан ей. Она была для меня всем».
        И когда потом, десять лет спустя, эта дружба, эта любовь к «нежной», к «единственной избраннице», эти отношения, которые целое десятилетие, с 1822 по 1833 год, то есть до тех пор, пока этой женщине минуло уже пятьдесят пять лет, оставались чувственно-интимными, тихо разрешатся в одной только дружбе, привязанность и верность Бальзака станут, пожалуй, еще глубже и прекраснее. Все, что написано Бальзаком о г-же де Берни – и при жизни ее и после ее смерти, сливается в единую, всепоглощающую благодарственную песнь во славу этой «великой и возвышенной женщины, этого ангела дружбы», которая пробудила в нем мужчину, художника, творца, которая вселила в него мужество, свободу, внешнюю и внутреннюю уверенность. И даже идеальный образ мадам де Морсоф, нарисованный им в «Лилии в долине», он считает лишь «дальним отсветом... тусклым выражением наименее значительных качеств этой женщины»; он стыдливо признается, что никогда не решится выразить все, чем она была для него, ибо «страшится публично проституировать свои чувства».
        Каким единственным и неповторимым счастьем была для него эта встреча, он высказал в бессмертных словах:
        «Ничто не может сравниться с последней любовью женщины, которая дарит мужчине счастье первой любви».
        Встреча с мадам де Берни явилась решительным моментом в жизни Бальзака. Она не только пробудила мужчину в забитом и помыкаемом сыне, художника в уже впавшем в уныние литературном негре, она определила для него тип любви на всю его грядущую жизнь.
        Отныне во всех женщинах Бальзак вновь и вновь будет искать это матерински-оберегающее, нежно-направляющее, жертвенное начало, эту готовность прийти на помощь, которая осчастливила его у первой этой женщины, не требовавшей от него невозместимого для него времени и, напротив, всегда обладавшей временем и силой, чтобы облегчить бремя его труда. Благородство, общественное и духовное, становится для него предварительным условием любви; участие и понимание кажутся ему важнее, чем страсть. Его всегда будут удовлетворять только те женщины, которые превосходят его опытностью и, как это ни странно, возрастом и позволяют ему смотреть на них снизу вверх.
        «Покинутая женщина», «Тридцатилетняя женщина» – это не только заглавия его романов. Они становятся героинями его жизни. Уже по-осеннему зрелые, разочарованные в любви и в жизни женщины, которые ничего не ждут для себя и принимают, как милость судьбы, дар будить страсть и служить художнику его помощницей, его спутницей.
        Никогда так называемая демоническая женщина или посетительница литературно-снобистских салонов не привлечет Бальзака. Показная красота не соблазнит его, юность не приманит. Он со всей энергией выскажет свое «глубокое нерасположение к юным девушкам», ибо они слишком многого требуют и слишком мало дают.
        «Сорокалетняя женщина сделает для тебя все, двадцатилетняя – ничего!»
        В любых жизненных обстоятельствах он будет бессознательно стремиться к многообразной, сочетающей в себе все оттенки любви, любви, которую обрел в этой женщине, бывшей для него всем: и матерью, и сестрой, и подругой, и наставницей, и возлюбленной, и спутницей.

    V. Коммерческая интермедия

        Судьба исполнила первое желание Бальзака. Помощь любимой, желанная помощь, ему дарована, и отныне благодаря обретенной уверенности в своих силах он обрел и духовную независимость. Теперь нужно завоевать еще только независимое положение, и тогда он будет иметь возможность отдаться истинному своему призванию – творчеству.
        До двадцати четырех лет Бальзак медленно и упорно пытался достичь этой независимости, фабрикуя расхожий лубочный товар, но в конце зимы 1824 года он внезапно принимает другое решение. Этот день будет отмечен черным IB календаре его жизни – день, когда он переступил порог лавки книгопродавца и издателя Урбена Канеля, на площади Сент-Андре дез Ар, 30, чтобы предложить ему новейший товар со своего склада – роман «Ванн-Клор».
        Не то чтобы его там плохо встретили – напротив, фирма «Канель, книгопродавец и издатель» знает фирму «Орас де Сент-Обен, романы оптом и в розницу», знает, что по мере надобности она точно в срок поставляет смертоубийства, экзотику и сентименты. Мсье Канель без колебаний принимает свежесочиненный труд. К несчастью, однако, книгопродавец посвящает при этом Бальзака и в другие свои деловые проекты. У него имеется, доверительно сообщает г-н Канель молодому Бальзаку, великолепная идея касательно подарочных изданий для разбогатевших мещан – к рождеству, конфирмации и прочим торжественным дням. Отличный спрос на французских классиков все еще продолжается, и торговый оборот тормозится лишь тем обстоятельством, что эти достойные всяческого уважения господа слишком много понаписали. Полные собрания сочинений, скажем Мольера или там Лафонтена, до сих пор выходили во множестве томов и занимали слишком много места в квартире буржуа. И вот у него возникла грандиозная идея: издать полное собрание сочинений каждого из этих классиков в одном-единственном томе. Ежели набрать комедии или драмы убористым шрифтом, да еще в два столбца, можно без труда вогнать всего Лафонтена или всего Мольера со всеми потрохами под один корешок. А если к тому же украсить подобный фолиант хорошенькими виньеточками, так ведь классиков этих будут расхватывать, как горячие каштаны! План продуман до малейшей детали, и он, Канель, уже взялся за Лафонтена. Не хватает лишь малости, чтобы должным образом развернуть столь великолепное предприятие, а именно – не хватает необходимого капитала.
        Бальзак, вечный энтузиаст и фантазер, немедленно приходит в восторг от этого плана и сообщает Канелю, что он жаждет принять участие в его грандиозном издательском начинании. Вообще говоря, у него не было повода пускаться в столь сомнительное предприятие. Фабрика романов «Орас де Сент-Обен» благодаря его неутомимости и литературной беззастенчивости процветает. Двадцатипятилетний Бальзак ежемесячно изводит пять дюжин вороньих перьев и несколько стоп писчей бумаги и зарабатывает довольно регулярно несколько тысяч франков в год. Но вместе с чувством уверенности в себе выросли и его потребности. Возлюбленный светской женщины не желает больше ютиться на чердаке, словно двадцатилетний студент. Каморка на пятом этаже на улице Турнон становится недостойной его, да она и вправду слишком тесна.
        Каким унизительным, каким утомительным, каким бесславным и никчемным кажется ему это бессмысленное верчение жернова на мельнице безыменного сочинительства, как жалки эти заработки – строчка за строчкой, страница за страницей, том за томом, роман за романом! Почему бы не решиться на отважный прыжок – туда, в свободу, в независимость? Не лучше ли, собравшись с духом, ассигновать несколько тысяч франков на столь верное дело? Идиотские романы, статьи для газет и всю эту анонимную писанину он сможет преспокойно фабриковать и походя, они ведь текут у него из-под пера без малейшей заминки! В конце концов гению Бомарше не повредило, что он между делом издавал сочинения г-на Вольтера. И разве великие гуманисты средневековья не были советчиками и даже простыми правщиками, работавшими на книгоиздателей? Разбогатеть, безразлично каким способом, никогда не казалось Бальзаку зазорным, он считал это лишь доказательством быстрого ума. Глупо только зарабатывать мало и с великим трудом, куда разумней заработать кучу денег одним махом. Необходимо, наконец, сколотить капитал, чтобы затем, вооружившись решимостью, волей и силой, обратить их на достижение единственно важной цели – создать произведения, художественные произведения, которые он сможет подписать своим именем » за которые будет нести ответственность перед современниками и потомством.
        Бальзак недолго колеблется. Всегда, когда он слышит о коммерческом предприятии, он внемлет только доводам своей неукротимой фантазии, а не голосу расчетливого рассудка, и спекулировать было для него всю жизнь таким же наслаждением, как писать и творить. Никогда высокомерие литератора не мешало Бальзаку делать дела. Он был готов торговать чем угодно: книгами, картинами, железнодорожными акциями, земельными участками, бревнами и железом. Он честолюбиво жаждал только одного – найти выход для своей энергии и пробиться, безразлично как и на каком поприще.
        Юный Бальзак стремится лишь к одной-единственной цели – к могуществу. Еще на тридцатом году жизни он колеблется, кем стать – депутатом или журналистом, и при соответствующем стечении обстоятельств он с таким же удовольствием стал бы негоциантом, маклером и работорговцем, спекулянтом недвижимостью или банкиром. Это лишь случай, что гений его устремился в литературу. И, быть может, если бы в 1830, в 1840 и даже в 1850 году он был поставлен перед выбором сделаться Ротшильдом или создателем «Человеческой комедии», он предпочел бы занять командное положение в мире финансов, а не в литературе. Любой проект, безразлично литературный или коммерческий (ибо каждый из них таит в себе неисчислимые возможности), накаляет его постоянно возбужденное воображение. Он не может глядеть не галлюцинируя. Он не может рассказывать не преувеличивая. Он не может подсчитывать, хотя он прекрасный счетчик, не опьяняясь числами. Он не может, едва только у него мелькнет идея произведения, не видеть все перипетии и развязку. И точно так же в гипертрофированной алчности он при каждой сделке неизбежно видит миллионные прибыли. Стоит только Урбену Канелю рассказать ему об издании классиков, и Бальзаку уже представляется, хотя в действительности набрано только два листа, что он держит в руках роскошные книги. Одну, другую, всю серию: Лафонтена, Мольера – на белоснежной бумаге, в роскошных переплетах, разукрашенных виньетками. Он видит и людей, теснящихся перед книжными прилавками: десятки тысяч, сотни тысяч людей – в Париже, в провинции, во дворцах и в хижинах, людей, которые читают эти книги, наслаждаются ими. Он видит конторку г-на Канеля, усеянную заказами, видит грузчиков, изнемогающих под бременем тюков, которые они должны отправить во все части света. Бальзак видит кассу, битком набитую хрустящими тысячефранковыми банкнотами, и себя самого в великолепном доме, с тильбюри у подъезда. Он видит обстановку этого дома – софу, обитую алым штофом, которую он вчера лишь обнаружил у одного антиквара на Рив Гош, и штофные портьеры, и статуэтки на камине, и картины на стенах. Само собой разумеется, Бальзак объявляет г-ну Канелю, явно удивленному его пылом, что он внесет жалкие несколько тысяч франков, которые необходимы для столь грандиозного предприятия. Кроме того, он напишет предисловие к Лафонтену и Мольеру, впервые растолкует французам, кто были эти люди! И однотомники их будут красивейшим изданием, когда-либо выходившим в свет, величайшим достижением всех времен!
        Когда Бальзак покидает лавку, он чувствует себя почти миллионером. Делец Урбен Канель заполучил для своей мелкой спекуляции компаньона, а неисправимый фантазер в мечтах своих уже приобрел состояние.
        Необыкновенная история этого предприятия достойна пера Бальзака. По-видимому, молодой сочинитель поначалу вовсе и не думал серьезно ввязаться в дело. Его вклад на первых порах не превышает полутора-двух тысяч франков, то есть суммы, которую приносит один из состряпанных им на скорую руку романов Opaca де Сент-Обена. Но у Бальзака все непременно принимает гигантские размеры. Так же как его романы, влекомые мощью его все обнимающей и все возрастающей фантазии, ведут от малого к общечеловеческому, точно так же и каждая из его коммерческих сделок принимает угрожающие масштабы. И точно так же, как, создавая первые «Сцены частной жизни», он не знает, что открывает ими «Человеческую комедию», эпос своей эпохи, – точно так же он не предчувствует, на какой риск идет, приняв скромное участие в новом деле.
        Первый контракт, заключенный в середине апреля 1825 года, еще вполне невинен. В нем Бальзак только один из компаньонов мизерного синдиката, участники которого должны внести в общей сумме от семи до восьми тысяч франков, дабы оплатить расходы по изданию однотомника Лафонтена. Никто не знает, что объединило этих четырех человек. Кроме Бальзака, в дело вошли врач, отставной офицер и книгопродавец, который, по-видимому, в качестве капитала вносит свои уже готовые издания, – все четверо малоприметные люди, готовые вложить по полторы тысячи франков в прибыльное дельце.
        К сожалению, эта четырехглавая компания по эксплуатации басен Лафонтена вскоре приказала долго жить. До нас дошло письмо одного из компаньонов – врача. Из этого чрезвычайно раздраженного письма можно сделать вывод, что уже первые дискуссии четырех партнеров велись в отчаянно резких тонах и едва не перешли в рукопашную. 1 мая и три остальных участника, три мелочно-расчетливых буржуа, выходят из дела, оставляя все предприятие на шее единственного в их компании идеалиста и утописта. Таким образом, Бальзак шагнул значительно дальше, чем сам того желал. В качестве единоличного обладателя еще не напечатанного Лафонтена он вынужден принять на себя все производственные расходы и выложить чудовищную для его тогдашних возможностей сумму, почти девять тысяч франков наличными. Откуда взялись эти деньги? Быть может, юный издатель в свободные часы снова состряпал два или три романа или его зажиточные родители решили, наконец, выделить двадцатишестилетнему Оноре небольшой капитал? Записи в бухгалтерских книгах разрешают эту загадку. Все три долговые расписки Бальзака выданы на имя мадам де Берни, которая, как впоследствии Франция и все человечество, явно поддалась магии его красноречия. И опять подруга, возлюбленная пытается проложить ему дорогу в жизнь.
        Но тут Бальзак падает жертвой своего темперамента. Разумно было бы дождаться успеха однотомника Лафонтена, а потом предпринимать издание очередного классика – Мольера. Но в игру вступает природный оптимизм Бальзака, всегда одерживающий победу над его расчетливым рассудком. Бальзак уже не способен оперировать малыми числами, существовать и трудиться в стесненных обстоятельствах. Из бережливого студента, который трясется над каждым су, он превратился в нетерпеливого игрока, в человека, не знающего удержу и не ведающего предела, – таким он и останется до своего смертного часа. Итак, поскорей прибавим к Лафонтену Мольера! Два тома сбыть с рук куда легче, чем один. У нас здесь не мелочная торговля!
        Снова появляется на сцене пылкое бальзаковское красноречие, и на этот раз некий г-н д'Ассонвилль, друг семьи, проявляет готовность внести пять тысяч франков под Мольера. Таким образом, хотя еще не продан ни один экземпляр, Бальзак на свой страх и риск уже вложил в свое предприятие четырнадцать тысяч франков чужих денег. Лихорадочно подгоняет о« выпуск обоих томов, даже слишком лихорадочно, ибо оптовики, коварно используя неопытность и пыл энтузиаста, поставляют новоиспеченному издателю лежалую и грязную бумагу.
        Виньетки Девериа, которые Бальзаку, опьяненному безудержно мчащейся фантазией, казались шедевром, в тираже получились прескверно. Чтобы втиснуть всего Лафонтена в один том, пришлось дать чрезвычайно убористый шрифт, утомляющий самое острое зрение. Даже предисловие, на скорую руку написанное Бальзаком, не сообщило ни малейшей привлекательности этим типографским ублюдкам.
        Коммерческий результат оказывается нисколько не лучше. Стремясь нахватать как можно больше денег, Бальзак назначил цену в двадцать франков за том. Несуразная цена отпугивает книгопродавцев, и тысячи экземпляров, которые Бальзак мечтал увидеть в руках бесчисленных читателей, полегли на складах типографа и издателя. Спустя год продано в общей сложности лишь двадцать экземпляров одного из этих изданий, рассчитанных на массовый спрос. А наборщики, и печатники, и поставщики бумаги – все требуют наличных. Чтобы как-то облегчить свое положение, Бальзак предлагает том уже всего за тринадцать франков. Тщетно. Он снижает цену до двенадцати франков. И не получает ни одного заказа. Наконец он сбагривает весь тираж за смехотворно низкую цену, но и при этой сделке его надувают. После года отчаянной борьбы наступает окончательная катастрофа. Вместо состояния, о котором мечтал Бальзак, у него пятнадцать тысяч франков долгу.
        Любой другой на его месте капитулировал бы после столь страшного крушения. Но у Бальзака еще достаточно сил, чтобы не признать себя окончательно побежденным. Когда впоследствии проваливаются его пьесы, он восполняет этот урон мировым успехом своих романов. Когда его травят кредиторы, когда судебные исполнители подстерегают его у дверей, он забавляется тем, что водит их за нос. Он будет хвастать своими долгами, как своими триумфами. Но у двадцатишестилетнего Бальзака еще нет успеха, на который можно опереться, нет капитала, под который можно получить кредит. Он еще не Наполеон в царстве литературы и не может позволить себе потерпеть случайное поражение. Быть может, стыдясь своих близких, всегда сомневавшихся в его способностях, быть может, не желая признаться возлюбленной, что потерял все в первой же игре, он удваивает ставку. Он видит лишь один способ спасти потерянные деньги: швырнуть вслед им новые. Какая-то ошибка вкралась, должно быть, в его начальные расчеты, и Бальзаку кажется, что он обнаружил ее. Быть только издателем – это скверная коммерция. Тебя норовят обжулить алчные типографы. Они снимают сливки, а тебе, в лучшем случае, остается снятое молоко. Не писание книг, не издание их является, собственно говоря, выгодным делом, нет, нужно самому печатать книги. Только при этой отважной комбинации, когда он сам будет писать, издавать и продавать, только тогда способности его найдут настоящее применение.
        И Бальзак решает как можно скорей ликвидировать последствия провала с Лафонтеном и Мольером и приняться за универсальное изготовление книг.
        По старинному рецепту банкротов он пытается оздоровить обанкротившееся предприятие, непрерывно расширяя его. Начинается второй период великой коммерческой деятельности Бальзака. Он решает основать типографию.
        Для этого предприятия у молодого человека, конечно, отсутствуют кое-какие весьма важные предварительные условия. Во-первых, сам он не специалист и ровно ничего не смыслит в типографском деле. Во-вторых, у него нет «королевского патента», необходимого в ту пору каждому французскому типографу. В-третьих, у него нет помещения и печатных станков. И, в-четвертых, начисто отсутствует оборотный капитал, без коего нельзя получить разрешение, закупить материалы, приобрести мало-мальски подходящее помещение, а кроме того, нанять метранпажа, наборщиков и печатников. Но уж если человек непременно хочет взяться за безнадежное дело, то коварный случай с готовностью идет ему навстречу. Бальзаку удается отыскать специалиста, наборщика Андре Барбье, которого он заприметил еще в ту пору, когда издавался Лафонтен. Он убеждает Барбье принять на себя техническое руководство «Типографией Оноре Бальзака». Рекомендательное письмо г-на де Берни обеспечивает ему патент типографа. Престарелый дворянин пишет министру и префекту полиции, и можно предположить, чьи нежные пальцы водили рукой податливого супруга:
        «Я знаю этого молодого человека в течение продолжительного времени. Искренность его взглядов и его познания в изящной словесности убеждают меня в том, что он в высшей степени сознает обязательства, налагаемые на него этим родом деятельности».
        Рекомендация оказывается достаточной, и власти выдают г-ну Оноре Бальзаку (Оноре де Бальзак еще не изобретен) разрешение по всей форме на право занятия типографским промыслом.
        С подобным патентом в руках нетрудно приобрести любую типографию. В узеньком темном переулке Марэ, близ улицы Рив Гош (позже переименованной в улицу Висконти), рядом с домом, где в 1699 году умер Жан Расин, а в 1730 – Адриенна Лекуврер, в первом этаже обретается тесная, грязная, захудалая типография, настоящая «давилка», как ее называют на ремесленном жаргоне. Владелец ее, некий господин Лоране Эне, давно уже мечтает избавиться от убыточного предприятия. Он спит и видит, как бы ему отыскать платежеспособного покупателя или, на худой конец, такого, который пообещает хорошо заплатить и представит солидных поручителей.
        Все препятствия таким образом устранены. Остается лишь одно: купить нетрудно, трудно заплатить. Бальзаку для его нового предприятия требуется примерно от пятидесяти до шестидесяти тысяч франков – тридцать тысяч, чтобы перенять патент и типографию, и двенадцать тысяч в качестве гарантии метранпажу Барбье, который, по-видимому, не вполне убежден в коммерческих талантах Бальзака. Кроме того, оказывается абсолютно необходимым произвести усовершенствования в устаревшем деле, которое прежний владелец вел спустя рукава. Из этих пятидесяти-шестидесяти тысяч франков человек, у которого за душой нет ничего, кроме пятнадцати тысяч долгу, не может, само собой разумеется, внести ни единого су. К своему счастью или, скорее, несчастью, Бальзак находит солидных поручителей, причем там, где всего менее можно было их ожидать. Родители Бальзака, никогда не чуравшиеся спекуляций, зажиточные буржуа, состояние которых к этому времени достигло двухсот тысяч франков наличными, располагают свободными деньгами. Как ни странно, они не оказывают никакого сопротивления проекту своего сына. Типография – это, во всяком случае, солидное дело, достойное буржуа, это вовсе не такое пустое занятие, как сочинительство. И, по-видимому, Оноре, напористому фантазеру и вечному оптимисту, удалось нарисовать свое будущее занятие в таких радужных красках, что семейный совет решает превратить в капитал обещанную ему полуторатысячную ренту. Под поручительство родителей Бальзака друг дома мадам Деланнуа присоединяет тридцать тысяч франков к оборотному капиталу. Остальные деньги, по-видимому, и на этот раз вносит всегда готовая на жертвы мадам де Берни. 4 июня 1826 года Оноре Бальзак официально ставит в известность министерство:
        «Я, нижеподписавшийся, владелец типографии в Париже, извещаю настоящим, что переношу свое местожительство и свое предприятие на улицу Марэ, № 17, в Сен-Жерменское предместье».
        Начинается третий акт деловой трагикомедии.
        Эту удивительную типографию Бальзак позднее описывал неоднократно, и многие примечательные страницы «Утраченных иллюзий» и «Дома кошки, играющей в мяч» бросают яркий свет сквозь затемненные с улицы стекла этой причудливой мастерской.
        Тесная и кривая улочка Марэ расположена между Сен-Жермен де Пре и набережной Малакэ. Ни один солнечный луч не озаряет булыжную мостовую узенького переулка. Высокие въездные ворота перед дворами, оставшиеся еще с феодальных времен, служат доказательством того, что в семнадцатом веке знать езжала сюда в каретах. Но за два протекших столетия произошла переоценка ценностей и вкусы переменились. Родовая и финансовая аристократия давно уже перебралась в более светлые и веселые кварталы, и мелкие ремесленники ютятся теперь в лачугах на этой замызганной и закопченной улочке, еще более унылой, чем в прежние времена.
        Самый дом, в котором помещается типография юной компании «Бальзак и Барбье», не обладает даже преимуществами обветшалого феодализма. Он возведен на месте некогда великолепного дворянского особняка и глубоко вдается в улицу. Переднее крыло его почти вплотную подступает к мостовой. Это наспех построенный доходный дом. Первый этаж состоит из единственного просторного помещения, типографии, оттуда железная винтовая лестница ведет на второй этаж, где новый патрон оборудовал себе квартиру – передняя, темная кухня, крохотная столовая, украшенная ампирным камином, и, наконец, собственно жилая и рабочая комната с маленьким альковом. Это его первый настоящий очаг, и Оноре прилагает много любви и стараний, обставляя свою квартирку. Он обтягивает стены голубым перкалем, выстраивает в шеренгу изящно переплетенные книги и расставляет недорогие безделушки. Словом, делает все, что только может, чтобы порадовать взор своей преданной и верной помощницы, которая изо дня в день посещает Бальзака в эти самые трудные его годы.
        «Она приходила каждый день, как благодатная дрема, усыпляющая все горести».
        Маленькое убежище, которое Бальзак, словно каюту, встроил в неустойчивый с самого начала корабль своего предприятия, никоим образом не может быть занесено в его конторских книгах в графу роскоши или легкомыслия, ибо Бальзак принимает свое новое занятие вполне серьезно. С раннего утра до поздней ночи стоит он, засучив рукава, с распахнутым воротом, потея от усердия в душном помещении, насыщенном испарениями машинного масла и сырой бумаги, среди двадцати четырех рабочих, и сражается, как гладиатор, чтобы не оставить без корма семь печатных станков. Он не страдает литературным высокомерием, и любой труд кажется ему приемлемым. Бальзак держит корректуру, помогает набирать, вычисляет издержки на отправку и пересылку, собственноручно выписывает счета (некоторые из них дошли до нас). Молодой, но уже несколько располневший типограф непрерывно снует в тесном помещении, лавируя среди станин и туго набитых тюков. Ему надо то приободрить рабочего, то зайти за низенькую стеклянную перегородку, и здесь, среди шума стонущих, грохочущих и визжащих станков, не успев отмыть руки от типографской краски и машинного масла, он препирается с книгопродавцами и поставщиками бумаги, торгуясь из-за каждого су.
        И никто из тех, кто в эти годы приставал к говорливому приземистому типографу со своими заказами или претензиями, никогда, даже отдаленнейшим образом, не предполагал, что этот отчаянно-красноречивый ремесленник станет величайшим писателем эпохи. Бальзак в те годы и впрямь распрощался со своими пышными притязаниями. Он типограф, и только типограф – всем своим несколько тучным телом и всей своей необузданной душой. И единственное его честолюбивое желание – поддерживать станки в движении, не дать предприятию работать вхолостую. Прощайте, безумные мечты о том, чтобы вручить французскому народу великих классиков!
        Типография Бальзака и Барбье печатает без всякого разбора все, что придется, любой заказ. Первые произведения типографа Бальзака никоим образом не принадлежат к изящной словесности. Это проспект: «Противослизистые Пилюли Долголетия, или Зерна Жизни». Второе произведение – речь в защиту женщины-убийцы, которое честолюбивый адвокат решил издать на свой счет. Третье произведение – шарлатанское объявление о чудодейственном средстве – «Бразильская Микстура Фармацевта Лепера». И пестрой чередой следует все, что валит в руки, все, что только несут ему, – брошюры, проспекты, творения классиков, стихи, рекламы, каталоги, забавные пустячки, «Спутник лесоторговца» и «Искусство завязывать галстук». Из собственных произведений Бальзак печатает только одно-единственное: «Словарик парижских вывесок для праздношатающегося», скромный труд, который он, по-видимому, наспех настрочил для издателя, чтобы хоть сколько-нибудь вырваться из отчаянного безденежья. Ибо дела с самого начала идут неважно, и, вероятно, со странным чувством держал Бальзак корректуру одного из произведений, отданных ему в печать: «Искусство платить долги и удовлетворять кредиторов... или настольная книга по коммерческому праву для тех, чьи дела пришли в упадок». В этом «искусстве удовлетворять кредиторов» он так никогда и не достиг совершенства.
        Первая же коммерческая операция наглядно демонстрирует, что одинаковые силы вызывают различное действие в различных областях. Тот же оптимизм, то же могущество фантазии, которые в сфере искусства воздвигают миры, в коммерческой сфере неизбежно приводят все в упадок. Бальзак спотыкается на первой же ступеньке. Чтобы обеспечить себе немножко оборотного капитала, он сбывает книгопродавцу Бодуэну залежи своих Лафонтенов и Мольеров за смехотворную сумму – все две с половиной тысячи экземпляров за двадцать две тысячи франков. Следовательно, восемь франков за экземпляр вместо двадцати франков, намеченных в свое время. Но Бальзаку до смерти нужны средства, и он ставит свою подпись. Желая как можно скорее получить деньги, он не обращает никакого внимания на то обстоятельство, что Бодуэн вместо этих двадцати двух тысяч франков наличными с неожиданной щедростью отвалил ему целых двадцать семь тысяч, но в долговых обязательствах, выданных двумя книгопродавцами, из которых один проживает в провинции. Бальзак видит только эти пять лишних тысяч и вместе с наживкой проглатывает и леску.
        Вскоре, однако, обнаруживается коварный крючок. В тот момент, когда писатель собирается получить свои деньги от обоих книгопродавцев, они объявляют себя банкротами. Бальзак-типограф, погрязший в долгах, не может ждать, пока пройдет распродажа с торгов. Чтобы получить хоть малость, он соглашается заприходовать наследство обанкротившегося провинциала и обретает вместо наличных денег кипы бесполезной макулатуры – ветхие издания Гесснера, Флориана, Фенелона, Жильбера, пожелтевшие фолианты, годами пылившиеся на полках провинциальных книжных лавок. Так разыгрывается восхитительная комедия: Бальзак на наличные деньги, которые ссудила ему госпожа де Берни, напечатал однотомники Лафонтена и Мольера и сбыл их, когда оказалось, что они туго расходятся, за треть исходной цены, чтобы снова раздобыть наличные. Но вместо звонкой монеты он получил только другие, ветхие и также совершенно не имеющие сбыта книги, то есть вместо одной макулатуры – другую, за которую, вероятно, ему дали бы еще в десять раз меньше, чем за прежнюю. Бальзак словно шел по стопам счастливчика Ганса из старинной немецкой сказки, который променял свое золото на корову, корову на козу, козу на гусыню, гусыню на камень и, наконец, обронил этот камень в реку.
        В громоздких тюках, перевязанные и запыленные, полегли теперь в типографии «Бальзак и Барбье» произведения усопших титанов. Но, увы, наборщики и печатники, которые за еду, и питье, и жилье, и платье вынуждены расплачиваться наличными франками, вовсе не желают получить свой заработок в виде заплесневелых сочинений Фенелона, Флориана и т. д. Вскоре и поставщики бумаги почуяли неладное. Они не склонны принимать долговых обязательств и векселей Бальзака – автографы, которые тогда еще не считались драгоценными. Они безжалостно возвращают их и свирепо настаивают на немедленной оплате по счетам. Низенькая стеклянная перегородка больше не служит надежным укрытием. Все реже показывается Бальзак в типографии, в особенности когда приближается конец недели, все чаще и чаще его нет в мастерской. Он обходит конторы дельцов, умоляя об отсрочке своих векселей, обивает пороги банкиров, друзей и родни, чтобы раздобыть хоть немного наличных. Все сцены унижения, незабываемо описанные им впоследствии в «Цезаре Бирото», пережил он в те месяцы, когда отчаянно боролся за сохранение своего предприятия.
        Но даже при его самсоновых силах Бальзак не может больше удерживать крышу над головой. Летом 1827 года все утрачено, нельзя наскрести ни одного су, чтобы уплатить рабочим. Типограф Бальзак так же не состоялся, как перед тем Бальзак-издатель, а еще раньше автор «Кромвеля». И теперь для типографии остаются лишь две естественные и логичные возможности: либо публичная продажа за долги, либо тихая ликвидация. Но, пренебрегая этими двумя возможностями, Бальзак избирает третью. Подобно своему бессмертному сопернику, он не возвращается побежденным на остров Эльбу, а предпринимает попытку выиграть свое Ватерлоо. Нисколько не наученный горьким опытом, он снова повторяет прежнюю попытку спасти давно уже обанкротившееся предприятие и снова расширяет его. Когда издательство больше не смогло держаться на поверхности, он привесил к нему вместо спасательного пояса типографию. Когда типография начала пускать пузыри, он попытался вытащить ее, прибавив к обанкротившемуся предприятию еще и словолитню. В этом, как и во всех прочих предприятиях Бальзака, трагично именно то, что в основе своей они неплохо задуманы. В этом писателе бок о бок с фантастом обитает прожженный реалист с ясным взором адвоката, дельца. Сам по себе проект однотомного издания классиков вовсе не был бессмыслен. Позднее издания подобного типа действительно завоевали популярность. Да и основание типографии само по себе не было абсурдным – спрос на печатную продукцию в те годы быстро возрастал. А третий проект, словолитня, был даже особенно многообещающим.
        Бальзак кое-что слышал о новом методе печати, о так называемой «фонтерреотипии», изобретенной неким Пьером Дерешалем. С помощью ее можно достичь лучших результатов, чем при обычной стереотипии, «без использования плавильного тигля для отливки матриц и без необходимости переворачивать и править отлитые страницы». Бальзак мгновенно загорается.
        Взором, опережающим десятилетия, он раньше прочих увидел, что на заре промышленного века любой метод удешевления и упрощения производства окажется победителем, что наибольшие выгоды даст всякое изобретение, которое уменьшит производственные расходы или ускорит темп производства товара. Проблема подобного изобретения – его романы служат тому доказательством – непрестанно занимала Бальзака. Не случайно Давид Сешар в «Утраченных иллюзиях» – в этом зеркальном отображении типографской деятельности самого писателя – пытается усовершенствовать процесс производства бумаги, который сулит миллионную прибыль. Его Валтасар Клаас в «Поисках абсолюта», его Цезарь Бирото, изобретатель «Крема султанш»22, его живописец Френхофер, его музыкант Гамбара – все они стремятся открыть такой новый коэффициент полезного действия, который должен привести к еще небывалым результатам.
        Из всех поэтов эпохи после Гёте никто не следил за всеми достижениями науки с такой любознательностью и таким живым участием, как Бальзак. Он предвидел, например, что ручной набор и отливка вручную, при фантастически возрастающем спросе на печатное слово, по необходимости вскоре будут механизированы. «Фонтерреотипия» кажется весьма многообещающим начинанием, и с нетерпением оптимиста и с отчаянием банкрота Бальзак хватается за эту новую возможность.
        18 сентября 1827 года, когда типография уже агонизирует, он основывает новое общество. В него входит Барбье, компаньон Бальзака, и некий Лоран, только что ликвидировавший с торгов обанкротившуюся типографию «Жилле и сыновья, Рю Гарансьер, 4». В декабре рассылаются первые проспекты. По-видимому, Лоран поставляет материал, Барбье берет на себя техническое руководство, Бальзак – пропаганду нового метода. Теперь конец трудоемкому и кропотливому акцидентному набору! Новое дело будет поставлено на широкую ногу! Бальзак изготовляет великолепный альбом, в котором наглядно представлены образцы, все новые способы, применяющиеся в печатне, а также виньетки и заставки, которые благодаря новому методу могут быть предложены типографиям или издателям. Новый каталог уже тщательно оформлен, когда Барбье, третий пайщик, внезапно объявляет, что больше не желает принимать участия в деле. Как бы корабль не затонул еще в гавани!
        Желая преодолеть этот опасный кризис, снова приходит на помощь вернейшая из верных, мадам де Берни. Заручившись полномочиями от своего супруга, она принимает на себя обязательства отступника Барбье. Девять тысяч франков наличными, брошенные ею вслед за всеми уже потерянными деньгами, помогают на мгновение – и вот баркас опять сошел с мели. Но уже слишком поздно. Великолепный альбом с образцами, рассчитанными на привлечение покупателей и заказчиков, не готов к сроку, и обеспокоенные уходом Барбье, который кажется км единственным заслуживающим доверия, кредиторы осаждают типографию. Поставщики бумаги и книготорговцы предъявляют к оплате свои счета, ростовщики свои векселя, наборщики и печатники требуют, чтобы их труд был вознагражден. Никто не обращает больше внимания на уверения Бальзака, что отныне благодаря новому методу его дело даст тысячи и десятки тысяч прибыли. Никто не принимает больше долговых обязательств ни от фирмы «Бальзак и Барбье», ни от самого Оноре Бальзака. 16 апреля 1828 года третье по счету товарищество, которое должно было действовать в течение двенадцати лет, вынуждено объявить себя несостоятельным. Бальзак обанкротился, и обанкротился трижды – как издатель, как типограф и как владелец словолитни.
        Ужасную весть не удается больше замалчивать. Необходимо оповестить семью, дабы она не узнала о несчастьях своего отпрыска, о клейме банкротства на имени Бальзак непосредственно из газет. Сообщение о банкротства типографии и словолитни словно удар молнии поражает родительский дом.
        Мать пытается утаить от своего восьмидесятидвухлетнего супруга потерю капитала, вложенного в дело, и сперва это удается. Но тут возникает неумолимый вопрос: должна ли семья дать своему невезучему сыну катиться по наклонной плоскости, или следует принести новую жертву и спасти его коммерческую честь?
        Мать Бальзака – ограниченная буржуазка, бережливая, упрямая, корыстолюбивая, ожесточенно отстаивающая каждое сбереженное су. Сына, который повесил у себя в комнате крохотную гравюру, она считает мотом. Даже когда он был ребенком и жил в интернате, она ни разу не послала ему хоть самую малость на карманные расходы. И поэтому следовало ожидать, что она, конечно, не вскроет свою все еще увесистую кубышку. Но мать Бальзака буржуазка и в ином смысле этого слова, ибо она опасается за свое доброе имя и паче всего боится людских пересудов. Мысль о том, что имя Бальзак появится во всех газетах под рубрикой «продажа с торгов», невыносимым бременем ложится на ее мещанскую гордыню, на все ее добродетели, которыми она кичится перед соседями и перед родней. Итак, она решает – можно себе представить, в каком отчаянии, – вновь принести жертву, чтобы предотвратить открытую, бесчестную, постыдную продажу с торгов.
        Двоюродный брат, г-н де Седилло, берет на себя, по ее просьбе, тяжкий труд – ликвидировать дело. Это будет нелегко, ибо Бальзак так переплел, так перепутал обязательства различных своих предприятий, что г-ну Седилло потребуется не меньше года, чтобы точно установить состояние активов и пассивов и по крайней мере частично удовлетворить кредиторов. Его первый разумный шаг – полностью устранить Бальзака. Фантасты и прожектеры не нужны в таком точном и кропотливом деле. Только через двенадцать месяцев унылая работа доведена до конца. Типографию, обремененную долгами на сумму свыше сотни тысяч франков, вместе с патентом «а шестьдесят семь тысяч франков наследует Барбье, так что семейство Бальзак несет здесь потерю от сорока до пятидесяти тысяч франков. Г-жа де Берни, которая также вложила пятьдесят четыре тысячи франков ради своего возлюбленного, получает в качестве весьма недостаточной компенсации наборный цех, который она передает своему сыну Александру де Берни для дальнейшего ведения дела. Словом, все доверившиеся финансовому гению Бальзака теряют немалые деньги. Но благодаря удивительной иронии судьбы типография и словолитня начинают немедленно окупаться, едва поэт оставляет дела и предприятиями начинают управлять, как и следует в реальных буднях, с упорством и терпением, которых требует коммерция.
        Бальзак снова возвращается в тот единственный мир, где его фантазия способна плодотворно развернуться – в сферу искусства.
        Теперь, когда кузен Седилло, наконец, завершил ликвидацию фирм «Бальзак и Барбье» и «Бальзак и Лоран», Бальзаку тоже приходится подвести итоги. В материальном смысле это уничтожающий баланс. Писателю двадцать девять лет, но он менее свободен, чем когда-либо прежде. Достояние девятнадцатилетнего Оноре было равно нулю, и он никому не был должен ни гроша. У двадцатидевятилетнего Оноре по-прежнему ни гроша, но должен он около ста тысяч франков своим родным и своей подруге. Десять лет он работал без передышки, без разрядки, без наслаждения, и все напрасно. Он шел на любое унижение, он исписал тысячи страниц под чужими именами, он, как делец, с утра до вечера торчал за своей конторкой, если только не бегал в поисках клиентов или не боролся с назойливыми кредиторами. Он ютился в жалчайших каморках и вынужден был принимать от семьи горький хлеб зависимости – и все для того, чтобы после титанических усилий стать во сто крат бедней и в тысячу раз несвободней, чем был прежде. Сто тысяч франков долгу за три года коммерческой деятельности станут тем сизифовым камнем, который Бальзак всю жизнь с нечеловеческим напряжением вновь и вновь будет толкать ввысь и который, вновь и вновь срываясь, будет тащить его за собой в пропасть. Эта первая в жизни ошибка обречет его навечно остаться должником. Никогда не исполнится его юношеская мечта обрести творческую свободу и независимость.
        Но этому сухому пассиву, как бы выписанному из конторских книг, противостоит ни с чем не сравнимый актив. Все, что потерял Бальзак-делец, он выиграл как писатель, как художник, – выиграл в другой, более ценной монете, имеющей всемирное хождение. Ибо три года усилий, непрестанной борьбы с сопротивляющейся действительностью научили романтика, который доселе лишь в подражательной манере набрасывал эскизы чрезвычайно ненатуральных фигур, видеть реальный мир со всеми его повседневными драмами. И каждая из них, по позднейшему выражению Бальзака, столь же потрясающа, как трагедия Шекспира, и столь же беспощадна, как сражение Наполеона.
        Он постиг чудовищную, демоническую власть денег в наш меркантильный век. Он постиг, что битвы за вексель и за долговое обязательство, уловки и проделки, ежечасно разыгрывающиеся в душных лавчонках и солидных конторах Парижа, требуют не меньших усилий, чем подвиги байроновских корсаров и благородных рыцарей Вальтер Скотта. Именно потому, что он трудился вместе с рабочими, боролся с лихоимцами, с настойчивостью отчаяния торговался с поставщиками, он приобрел неизмеримо больше познаний во всем, что касается общественных взаимоотношений и противоречий, чем все его великие коллеги – Виктор Гюго, Ламартин или Альфред де Мюссе. И покуда они заняты только поисками романтики возвышенного и благородного, он научился видеть и изображать бесконечно малое, низменно уродливое, сокровенно жестокое в человеке. К пылкому воображению юного идеалиста прибавилась ясность реалиста, скепсис одураченного. Уже ничье величие не будет ему импонировать. Никакие романтические покровы не введут его в заблуждение, ибо он заглянул в самое нутро социальной машины и разглядел там цепи, которыми приковывают должников, и люки, через которые ускользают от кредиторов. Он знает, как наживают деньги и как их утрачивают, как ведут процессы и как делают карьеры, как проматывают состояния и как копят, как обманывают и других и самих себя.
        Впоследствии Бальзак с полным правом скажет лишь оттого, что в молодости он переменил столько профессий и получил столь ясное представление о взаимосвязях между ними, он сумел дать верное описание своей эпохи. И именно поэтому его величайшие шедевры: «Утраченные иллюзии», «Шагреневая кожа», «Луи Ламбер», «Цезарь Бирото» – эти великие эпосы буржуазии, биржи и коммерции, были бы немыслимы без глубоко пережитых им разочарований его коммерческих времен. Лишь когда воображение писателя переплелось с действительностью, лишь когда действительность густо пронизала всю ткань вымысла, лишь тогда возникла волшебная субстанция бальзаковских романов, великолепная и потрясающая смесь реализма и фантазии. Только теперь, когда Бальзак потерпел крушение в реальном мире, в нем созрел художник, чтобы рядом с этим миром создать свою собственную и властвующую над реальностью вселенную.

    VI. Бальзак и Наполеон

        «Что он начал мечом, я довершу пером».
        После такой полнейшей катастрофы следовало бы ожидать, что под обломками всех несбывшихся упований окажется погребенной и самоуверенность чрезмерно торопливого дельца. Но Бальзак, когда над ним рушится кровля, ощущает только одно – он снова свободен и может начать все сначала. Его жизнестойкость, унаследованная от отца и, вероятно, от многих железных крестьянских поколений, вовсе не задета этим крушением, и он отнюдь не намеревается посыпать главу пеплом и оплакивать потерянные деньги. В конце концов деньги, которые он потерял, принадлежали не ему, и долги до самой его смерти именно потому, что они так неизмеримы, останутся для него столь же нереальными, как и сколоченное им состояние. Никогда ни одно поражение не поколеблет его стихийного оптимизма. Катастрофу, которая другим, более слабым, сломила бы хребет, он, этот гигант воли, почти не ощутил.
        «Во все периоды моей жизни воля моя преодолевала все несчастья».
        Тем не менее первое время оказывается необходимо, хотя бы из соображений приличия, стать по возможности невидимым, не говоря уже о том, что у Бальзака есть веские основания не указывать кредиторам своего адреса во избежание нежелательных визитов. Подобно краснокожему из обожаемых им романов Фенимора Купера, он некоторое время практикуется в искусстве заметать следы. И так как, желая возможно больше заработать и повинуясь воле мадам де Берни, он хочет остаться в Париже, ему необходимо сменить квартиру, не осведомляя о том полицию. Свое первое убежище он обретает у Анри Латуша23, с которым подружился в последние месяцы.
        В парижском журнальном мире Латуш чувствует себя как рыба в воде. Он в известной мере покровительствует юному и решительно никому еще неведомому Бальзаку. Обладая дарованием женственным, не столько оригинальный, сколь переимчивый, Латуш был, как все полуталанты, любезен и услужлив в годы своего успеха. Зато, вкусив горечь провалов, он стал решительным мизантропом. Именно особое чутье к чужой одаренности позволило ему, заурядному сочинителю, приобщиться и к чужому бессмертию. Он спас для потомства стихи Андре Шенье, которые ревнивый братец казненного поэта четверть века держал под замком в ящике своего письменного стола. Это бесспорная заслуга Латуша. И если он сам не создал ни одного стихотворения, хоть сколько-нибудь заслуживающего упоминания, зато ему обязаны известностью истинные шедевры французской лирики – удивительные строфы Марселины Деборд-Вальмор24, его любовницы, которой он был столь неверен. Об этом же чутье свидетельствует и его товарищеское участие к судьбе обанкротившегося типографа, к судьбе человека, который, стоя на пороге своего тридцатилетия, не написал еще ни одной достойной строчки. Латуш, как никто другой, вселяет в Бальзака отвагу и призывает его вернуться к литературным – занятиям. Однако Бальзак недолго выдерживает в убежище у благодушного, но утомительно словоохотливого приятеля.
        Чтобы работать так, как работает Бальзак, то есть дни и ночи напролет, без перерывов и остановок, требуется полное уединение, пусть крохотная, но непременно своя келья. И, желая дать преследуемому Оноре хоть немного покоя, необходимого для его новых начинаний, сестра и зять Сюрвилль разрешают ему воспользоваться их именем, ибо если Бальзак снимет комнату на собственное имя, то кредиторы, рассыльные и судебные исполнители оборвут звонок у его дверей.
        Итак, в марте 1828 года никому не известный г-н Сюрвилль снимает маленький особняк на улице Кассини, тот самый особнячок, который отныне в течение девяти лет будет главной квартирой Бальзака, домишко в четыре-пять комнат, которые он населит сотнями и тысячами своих воображаемых персонажей.
        Улица Кассини по местоположению своему обладает неисчислимыми выгодами. Это улица на окраине, где обитает мелкий люд и где едва ли станут искать сочинителя, улица неподалеку от обсерватории, уже возле городской черты.
        «Эта улица, собственно, уже не Париж, но все же она принадлежит городу. В местности, где она расположена, есть и площади, и переулки, и бульвары, и фортификации, и сады, и проспекты, и проселочные дороги. Это уже почти провинция и все-таки еще столица. Это и город и сельская местность. Собственно говоря, это настоящая глушь».
        Подобно рыцарю-разбойнику из уединенного замка, Бальзак может отсюда по ночам врываться в «Париж у моих ног», в «Париж, который я хочу завоевать», перебираясь на другую сторону по разводному мосту, так что никакой навязчивый визитер не в состоянии застать его врасплох. Тайну этого местожительства знают только его верный друг, живописец Огюст Борже, обитающий в этом же доме этажом ниже, да нежнейшая мадам де Берни, которая, очевидно, помогала ему выбрать его жилье. Ибо дом этот расположен не только за углом от ее собственного, но обладает еще и особой приятностью: узкая черная лестница ведет со двора через потайную дверь прямехонько в спальню Бальзака, так что даже чрезвычайно частые посещения не смогут повредить репутации г-жи де Берни.
        Сама по себе квартира весьма дорогая, если сравнить ее с квартирой на улице Ледигьер. Вместо шестидесяти франков, которые он платил за свою мансарду, эти комнатушки – салон, гостиная, кабинет и спальня с маленькой кокетливой ванной комнатой – обходятся в четыреста франков в год. Но Бальзак знает толк в опасном искусстве превращать дешевое в дорогостоящее. И не успел он снять, да еще под чужим именем, квартиру, как им овладевает желание роскошно обставить ее.
        Подобно Рихарду Вагнеру, тоже вечно опутанному долгами, Бальзак, который надрывается, чтобы создать себе состояние, непременно хочет, чтобы окружающая его обстановка предрекала роскошь, ожидающую его в грядущем. Так же как Вагнер, который в каждом новом жилье сразу зовет обойщика, ибо ему необходимы бархатные портьеры, штофная обивка, тяжелые и толстые ковры, без которых он не может прийти в творческое состояние, так же и Бальзаку, несмотря на монастырский режим его работы, необходима пышная, чрезмерно пышная, громоздкая и, по правде говоря, довольно безвкусная обстановка.
        Всю жизнь он будет испытывать наслаждение, обставляя квартиру; и так же как в своих романах, он, сочетая познания обойщика, портного, коллекционера, создает вокруг каждого из своих персонажей комнаты, дома, дворцы со всеми мельчайшими аксессуарами, чтобы на этом фоне как можно пластичнее выделить главные фигуры, точно так же и сам он нуждается в особо вычурном обрамлении. Это покамест еще не те драгоценные предметы, которые он начнет коллекционировать позже. Не итальянская бронза, не золотые табакерки, не кареты, украшенные гербами, и не кокетливые и роскошные пустяки, в погоне за которыми он в течение двух десятилетий растрачивал часы ночного сна, да и здоровье в придачу. На Рю Кассини его окружают лишь мелкие роскошества. Покамест Бальзак шныряет по всем старьевщикам и антикварам лишь затем, чтобы приобрести совершенно бесполезные украшения – кабинетные часы, канделябры, статуэтки и всякие дамские побрякушки – в дополнение к тем немногим предметам, которые он тайком от кредиторов вывез из квартиры на улице Марэ.
        Не только семейство, но и приятель его Латуш считает эту бабью любовь к барахлу при полнейшем отсутствии денег совершенно абсурдной.
        «Вы все такой же. Вы избрали местопребыванием Рю Кассини, но вовсе на ней не живете. Вы околачиваетесь где угодно, но только не там, где вас ожидает полезная деятельность, которая дает средства к существованию. Вы всей душой привязаны к коврам, к шкафам из красного дерева, к бессмысленно-вычурным книгам, к никому не нужным кабинетным часам и эстампам. Вы заставляете меня обрыскать весь Париж в погоне за канделябрами, которые никогда не будут светить вам, и при этом у вас нет двух медяков в кармане, чтобы иметь возможность навестить больного друга».
        Но эта внешняя роскошь, вероятно, необходима Бальзаку именно потому, что она гармонирует с его внутренним богатством. Рабочая его комната напоминает монашескую келью и навсегда останется такой: столик, который он с суеверной привязанностью перевозит с квартиры на квартиру, канделябр (Бальзак работает преимущественно по ночам), стенной шкаф для бумаг и рукописей. Но гостиная должна выглядеть кокетливо, спальня и особенно ванная – располагать к неге. В то самое мгновение, когда этот аскет выходит из темной кельи, когда он пробуждается от творческого сна, он хочет видеть теплые чувственные краски, прикасаться к нежным тканям, к золотистому облаку с небес богатства. Он хочет, чтобы его окружало нечто превосходящее привычные обывательские мерки, чтобы не слишком резко пробуждаться в этой другой действительности. Но откуда берет Бальзак средства на свои приобретения? У него нет никаких доходов, у него только шестьдесят тысяч франков долга, на которые нарастают проценты – шесть тысяч франков в год. Как может он, который едва сводил концы с концами на улице Ледигьер, когда сам скреб и швабрил свою каморку и сам ходил по воду за шесть улиц, только бы сэкономить су, причитающееся водоносу, – как может он теперь, при таких безмерных долгах, покупать не только самое необходимое, но приобретать и столько предметов роскоши?
        Герои его романов – его де Марсе, Растиньяки, Меркаде – разъяснят этот парадокс. Десятки раз будут они отстаивать тезис, согласно которому отсутствие долгов или незначительные долги делают людей бережливыми, а исполинские – расточительными.
        Обладая сотней франков в месяц на улице Ледигьер, Бальзак долго мусолил каждый франк, прежде чем расстаться с ним. При шестидесяти тысячах франков долгу, этой астрономической для него сумме, Бальзаку безразлично – переплести ли свои любимые книги в неприглядный коленкор или алый марокен, сберечь ли несколько сотен или лучше наделать долгов еще на много тысяч. Он должен пробиться – так аргументируют его герои, так живет и аргументирует Бальзак. Он должен стать знаменитым, или жениться на богачке, или сорвать куш на бирже – и тогда все затраты окупятся. А если это ему не удастся – что ж, тогда пусть отдуваются кредиторы.
        Оноре Бальзак решил не отступать. Лишь теперь, он знает это, начинается настоящая борьба, и отныне уже не ради скудных гонораров, не ради мимолетных побед в никому неведомых стычках, а ради великой и решающей цели. В его нищенском кабинете стоит на камине единственное украшение – гипсовая статуэтка Наполеона, быть может, чей-то подарок, быть может, он сам ее где-то подобрал. И Бальзаку кажется, что взор завоевателя вселенной направлен на него. Он принимает этот вызов, берет клочок бумаги и пишет:
        «Что он начал мечом, я довершу пером».
        И приклеивает этот девиз к камину. Пусть этот призыв – осмелиться на грандиозное деяние, сравниться с величайшим человеком всех времен, с человеком, который в такой же тесной парижской мансарде долгие годы ждал своего часа, прежде чем, обнажив меч, стал повелителем эпохи, – всегда будет перед его глазам».
        И полный такой же решимости, как он, усаживается Оноре Бальзак за письменный стол, чтобы с пером – своим оружием – и несколькими стопами писчей бумаги – своими боеприпасами – завоевать вселенную.
        Необычайное превосходство двадцатидевятилетнего Бальзака над девятнадцатилетним заключается в том, что он знает теперь, что он хочет создать. Только в ожесточенной борьбе ощутил он свою силу и постиг, что для удачи в любом деле необходимо направить всю свою волю лишь к одной цели, сосредоточить ее на одном-единственном направлении.
        Только когда человек не знает колебаний и не разбрасывается, только тогда воля его способна творить чудеса. Свойственная ему мономания – умение жертвовать всем ради одной-единственной всепоглощающей страсти (в бесчисленных вариациях воплотит Бальзак эту «коренную идею» своей психологии) – придает ему силу и неудержимо двигает его вперед, не наталкиваясь на сопротивление. Теперь для него становятся ясны его ошибки и причины его коммерческих поражений: он не предался своим делам всей душой, он не сосредоточился на них целиком, он не гнался за каждым су и каждым заказом с пылкой алчностью истинного коммерсанта. Он между делом еще писал и читал книги. Он не каждым нервом своего тела, не каждым помыслом своего разума служил исключительно своему предприятию, своей печатне. Если теперь он снова попытается заняться литературой, то ему придется вложить в это дело несравненно больше страсти и действовать гораздо более энергически, чем до сих пор. Все предварительные условия для этого уже существуют. Он набил себе руку на бесчисленных анонимных набросках. Он вступил в бесчисленные контакты с действительностью. Он познал людей, наблюдая их. Он познал на собственной шкуре все тяготы жизни, и теперь у него хватит материала, чтобы писать и повествовать в течение всей своей жизни. Как мальчик, отданный в ученье, он прислуживал многим господам, он служил и потребностям времени и злобе дня. Теперь он приближается к тридцати годам. Пора ученичества миновала. Он должен направить всю свою волю на творчество. И он станет мастером.
        Да, он готов нести ответственность за себя и за свое творчество. И это явствует из его решимости опубликовать, наконец книгу под собственным именем. Покамест он укрывался под псевдонимами и желал только сбыть с рук бесчисленные листы расхожего печатного товара, чтобы возможно быстрее заприходовать гонорар, он мог позволить себе роскошь быть легкомысленным.
        Все упреки и все хвалы, которые вызывали эти второпях написанные сочинения, относились только к воображаемым господам де Сент-Обену или Вьелергле. Но на этот раз, когда он решил высоко поднять марку Оноре Бальзака, когда дело идет о том, чтобы пробиться сквозь густую толпу сочинителей и сквозь плотную массу книг и книжонок, он не желает больше, чтобы его смешивали с дрянными авторами бульварных романов и исторической писанины в духе мисс Анны Рэдклифф. В 1828 году Бальзак решает выступить с поднятым забралом и помериться силами с самым везучим, с самым прославленным автором исторических романов, с самим Вальтер Скоттом. Он собирается оспорить пальму первенства у шотландца и не только завоевать ее, но и превзойти великого романиста. Под звуки фанфар в предисловии к новой книге Бальзак открывает турнир:
        «Автор отнюдь не намерен придерживаться такого способа изложения событий, при котором сухие факты следуют один за другим, а действие развивается постепенно, шаг за шагом. Он не хочет быть анатомом, демонстрирующим скелет, кости которого заботливо перенумерованы. В наши дни следует ясно и понятно изложить великие уроки, которые встают перед нами в раскрытой книге Истории. Многие талантливые писатели постоянно следовали этому методу, и автор причисляет себя к ним. Он предпочитает вместо сухого протокола дать живую речь, вместо отчета о битве – описание самой битвы. Эпическому повествованию он предпочитает драматическое действие».
        Впервые после «Кромвеля», этой незрелой юношеской попытки, Бальзак ставит перед собой задачу, которая требует всех его сил. Изумленный мир скоро узнает, какую неимоверную энергию он при этом высвобождает.
        Сюжет своего первого настоящего произведения Бальзак подготавливал исподволь. Среди его бесчисленных бумаг обнаружены наброски к роману, в котором должен был изображаться эпизод из времен вандейского восстания против Французской республики. Кроме того, Бальзак заготовил отдельные эпизоды еще для одного анонимного сочинения, действие которого должно было происходить в Испании. Но теперь благодаря возросшему чувству ответственности Бальзак уже понял, как малодостоверны, как скудно документированы старые исторические романы. Писатель, который хочет приблизиться к действительности, не должен заставлять своих героев играть на фоне пестро размалеванных кулис, – нет, он должен правдиво и живо изобразить среду, их окружающую.
        Прежде, когда он кропал романы из средневековой жизни, то, в худшем случае, разве несколько профессоров-специалистов могли бы обнаружить в них расхождения с действительностью. Но борьба Вандеи происходила не в столь отдаленные времена. Еще живы сотни очевидцев, сражавшихся в батальонах «Синих» или в крестьянских отрядах Кадудаля25.
        Итак, Бальзак теперь основательно берется за работу. Он извлекает из библиотек мемуары современников, он изучает отчеты о военных действиях и делает подробные выписки. Впервые обнаруживает он, что именно мелкие, неприметные, но достоверные детали, а вовсе не размашистые мазки, заимствованные у других авторов, придают роману жизненное правдоподобие. Но без правды и правдоподобия не может быть искусства, и никогда образы не оживут, если они не показаны в связи с непосредственным своим окружением, с почвой, пейзажем, средой, если они не овеяны специфическим воздухом эпохи. В первом же правдивом и самостоятельном своем произведении Бальзак становится реалистом.
        Два-три месяца кряду Бальзак читает и изучает материалы. Он просматривает все доступные ему мемуары, он достает карты, стараясь возможно более точно установить передвижения войск, разобраться в каждом отдельном военном эпизоде. Однако книги никогда не в состоянии заменить непосредственного зрительного восприятия, даже если читатель обладает величайшим воображением. Скоро Бальзак убеждается, что для того, чтобы точно описать путешествие м-ль де Верней, он должен проделать в почтовой карете тот же путь, что и его героиня; что для того, чтобы передать воздух, атмосферу и подлинный колорит местности, он должен сравнить картины, которые создает его, быть может, слишком пылкое воображение с действительностью.
        Случай приходит ему на помощь. Один из старых республиканцев, участник кампании против шуанов, генерал на пенсии, живет как раз в Фужере, где некогда происходили военные действия, и к тому же этот барон де Поммерейль оказывается старинным другом семейства Бальзак. Оноре должен использовать такое необычайное стечение обстоятельств, даже если ему придется занять денег на дорогу или раздобыть их всяческой работенкой. Самые дотошнейшие бальзаковеды не знают, сколько безыменной негритянской работы выполнял Бальзак в ту пору, когда он писал уже свои настоящие книги.
        С обезоруживающей откровенностью Бальзак просит барона де Поммерейль извинить его за то, что расстроенные финансы вынуждают его прибегнуть к гостеприимству барона. Барон де Поммерейль, старый рубака, который в своем уединенном гнезде томится, вероятно, отчаянной скукой, рад-радешенек найти кого-нибудь, кто, развесив уши, со страстным участием внимал бы его рассказам о давно позабытых подвигах. И поэтому он немедленно отвечает, что гость может приехать.
        Двадцатидевятилетний Бальзак еще не обременен багажом. Его еще не снедает тщеславный снобизм, как в более поздние времена, когда он старается выбрать самый роскошный и дорогой из всех ста тридцати своих жилетов. Он еще не путешествует в собственном экипаже, сопровождаемый ливрейным лакеем. Очень скромно, даже бедно одетый и нисколько не привлекательный молодой человек забирается на самое дешевое место в дилижансе. Но даже это для него слишком большая роскошь. У него нет денег, чтобы доехать до конечного пункта. Последний отрезок пути он, бережливости ради, вынужден проделать пешком, семеня своими короткими ножками. В результате этого пробега по большой дороге и без того небезупречный туалет молодого сочинителя приходит в окончательное расстройство. Когда он в поту и пыли стучится у дверей генерала де Поммерейля, его сперва принимают за бродягу. Но, едва переступив порог, он со всей непосредственностью молодости отдается счастливому чувству: наконец-то у него есть кров, стол и постель на несколько недель, а быть может, и месяцев, и первое жалкое впечатление, которое он производит, тотчас же исчезает. Мадам де Поммерейль описала впоследствии эту первую встречу, оставив нам выразительное изображение молодого Бальзака, той жизнерадостности, которая струилась тогда из его глаз, слов, из каждого его движения:
        «Это был низенький молодой человек, коренастый; плохо сшитое платье делало его еще более нескладным. На нем была отвратительная шляпа, но как только он ее снял, все остальное стушевалось перед выражением его лица. Я смотрела только на его голову. Вы не можете себе представить этот лоб, эти глаза – вы, которые их не видели, – огромный лоб, как будто облитый сиянием, и карие глаза, полные золота, выражавшие все так же ясно, как слова. У него был толстый квадратный нос, громадный рот, который все время смеялся, несмотря на скверные зубы. Он носил густые усы, и его длинные волосы были откинуты назад. В то время, особенно по приезде к нам, он был скорее худ и показался нам изголодавшимся.
        Во всем его облике, в жестах, в манере говорить, держаться было столько доброты, столько чистосердечия, столько наивности, что невозможно было знать его и не любить. И потом, что в нем было замечательнее всего, так это его постоянная жизнерадостность, которая прямо била из него ключом и заражала всех».
        Его так хорошо кормят, что «свою новообретенную дородность и свежий цвет лица» он теряет лишь в Париже некоторое время спустя. Вместо предполагавшихся двух недель он проводит у Поммерейлей два месяца. Он слушает рассказы очевидцев, ездит по округе и делает заметки. Он забывает Париж, своих друзей, забывает даже мадам де Берни, которой свято обещал посылать дневники со своими каждодневными впечатлениями. Он живет сейчас с той напряженностью, которая является у него предпосылкой творческой удачи. Словно мономан, одержим он только работой и уже через несколько недель может вручить Латушу большую часть своего романа.
        Нюх к чужому таланту – единственный дар Латуша. Он сразу чувствует, что Бальзак станет великим писателем. Однако уверенность Латуша при всей его искренности и убежденности выражается, к сожалению, в материальной форме. Он решает «поставить» на Бальзака, на эту «лошадку», и предлагает ему, зная его бедственное положение, тысячу франков за право издания еще не завершенного романа. У Бальзака нет выбора. Хотя он получал уже полторы и даже две тысячи франков за свои прежние, без особого труда состряпанные книжонки, он не в силах устоять перед соблазном получить тысячу франков наличными. Сделка совершилась, и, как обычно бывает на этом свете, дружба пошла прахом. Латуша ожидает неприятный сюрприз. Привыкнув смотреть на Бальзака, как на расторопного и толкового батрака, который без промедления, точно в срок, поставляет нужное количество убийств, отравлений и чувствительных диалогов, он весьма досадует, увидав, что на этот раз Бальзака приходится подстегивать. Бальзак не сдаст свою рукопись, пока сам в глубине души не будет доволен ею. И новая проволочка: едва удалось вырвать рукопись у Бальзака и отправить ее в типографию, как напечатанные листы возвращаются с такими исправлениями и изменениями, что их приходится перебирать. Латуш вне себя – время и деньги растрачиваются на эту беспрерывную правку. И не он один будет горько сетовать по этому поводу. Но Бальзак уже не позволяет помыкать собою.
        В середине марта 1829 года появляется, наконец, «Последний шуан, или Бретань в 1800 году» Оноре Бальзака – следовательно, еще не де Бальзака – в четырех томах у книгоиздателя Канеля. Роман не имеет особого успеха. И это в известной мере справедливо. В общем замысле и композиции впервые чувствуется мастерская рука великого эпического писателя. Замечательно описание местности. Все военные сцены воссозданы с великолепной пластичностью. Фигуры генерала Юло, шпиона Корантена кажутся вылепленными прямо с натуры, и свойственное Бальзаку понимание политической подоплеки, которое впоследствии наложит такую изумительную печать времени на его романы, заставило писателя извлечь фигуру Фуше из тени, в которой всю свою жизнь прятался этот могущественный антипод Наполеона, – фигуру, которая всегда притягивала к себе Бальзака. И только интрига предательски выдает свое происхождение от бульварного романа. М-ль де Верней, контрабандой переправленная сюда из анонимного «Гитариста», сфабрикованного Бальзаком несколько лет тому назад для своих сомнительных заказчиков, – эта м-ль де Верней неправдоподобна в каждой сцене.
        Парижская критика, которая, несмотря на все старания Латуша и Бальзака, проявляет известное равнодушие, справедливо указывая еще и на «распутство слога». И Бальзак, увы, не в силах скрыть от себя, что в результате беспечной, годами длившейся продажи за бесценок он пишет слишком развязно. Еще пять лет спустя, когда он со всей тщательностью, на которую только был способен, выправил стиль своих прежних вещей для нового издания, он пишет барону Жерару, которому посылает «старую книженцию в исправленном виде»:
        «Какие бы усилия я ни прилагал, боюсь, что почерк начинающего можно будет различить всегда».
        Да и публика не слишком восхищена новоявленным французским Вальтером Скоттом или Фенимором Купером. Несмотря на все старания, за целый год продано только четыреста сорок пять экземпляров «Шуанов», и человек, который преждевременно доверился Бальзаку, расплачивается за свое доверие значительными материальными потерями. Но случай возместил эту неудачу. Когда Бальзак еще трудится над «Шуанами», к нему внезапно врывается издатель Левассёр, которому посчастливилось узнать адрес неуловимого должника, и напоминает ему в довольно настоятельной форме о том, что он, Левассер, уже год назад выплатил ему, Бальзаку, двести франков под «Руководство для делового человека», один из тех кодексов, за сочинение которых брался вечно нуждающийся Бальзак. Писатель давным-давно позабыл об этой сделке, но Левассёр настаивает на своем праве.
        Не желая прерывать работу над первым серьезным романом ради сочинения такой пустяковины, такой случайной поделки, Бальзак предлагает своему кредитору следующее: у него среди старых рукописей завалялся еще другой кодекс, «супружеский», который он в свое время даже начал печатать под названием «Физиология брака». Если Левассёр согласен, он переработает этот кодекс для него и тем самым покроет долг по «Руководству дельца». Левассёр, который, видимо, хорошо представляет себе, сколь безнадежно выцарапать наличные у этого голодранца, объявляет, что согласен. Бальзак принимается за дело. От прежнего опуса остаются лишь рожки да ножки. В свое время Бальзак упоенно читал Рабле, и вместо холодного остроумия его прежнего кумира – Стерна – он вносит теперь пыл и блеск в свою манеру изложения. Его приятельница мадам де Берни и новая знакомая герцогиня д'Абрантес снабжают его забавными анекдотами, и таким образом, по необходимости и ради необходимости, возникает блестящая, остроумная, ловкая книга, которая своими дерзкими парадоксами, своей учтивой циничностью и своим скептическим юмором явно вызывает на дискуссию.
        Эта не замедлившая возникнуть благосклонная и неблагосклонная дискуссия приносит книге мгновенный успех. В особенности неистовствуют женщины, которых автор «Физиологии брака» и раздразнил и позабавил. Они шлют Бальзаку слащавые и кислые послания, они восхищаются и жалуются, но, во всяком случае, во всех салонах в ближайшие недели только и разговору, что об этой книге. Бальзак еще не пробился, он еще не знаменит, но одного он уже достиг: Париж заинтригован новоявленным юным писателем, этим господином Бальзаком. Его приглашают в свет, он вынужден заказывать своему портному роскошные фраки и замысловатые жилеты, герцогиня д'Абрантес представляет его мадам Рекамье, чей салон в те времена был подлинной литературной биржей. У конкурирующей фирмы – мадам Софи и Дельфины Ге – он знакомится со своими уже прославленными собратьями Виктором Гюго, Ламартином, Жюлем Жаненом26, и теперь необходимо только последнее усилие, чтобы и второе его желание, которое он загадал, исполнилось – он хочет быть не только любим, но и знаменит.
        Путь еще не свободен, но дамба уже прорвана, и со всей мощью запруженного потока низвергается подобно каскаду безмерная творческая сила Бальзака. С тех пор как Париж заприметил разностороннее дарование этого молодого писателя, который в одно и то же время может испечь в одной духовке столь солидный пирог, как исторический роман, и столь пикантный пирожок, как «Физиология брака», Бальзак «почти обезумел от успеха и от избытка заказов». Но и сами заказчики Бальзака не представляют себе, сколь многогранен новый мастер на все руки, как много он в состоянии дать, какой могучий гром грянет в ответ на их первый, еще вовсе не настоятельный призыв.
        Едва только имя его приобрело некоторую известность, как Бальзак за два года – 1830 и 1831 – опубликовал такое множество новелл, небольших романов, газетных статей, легкой журнальной болтовни, коротких рассказов, фельетонов, политических заметок, что в анналах литературы почти что нет подобных примеров. Если подсчитать одно только количество страниц в семидесяти бесспорно принадлежащих ему публикациях за 1830 год (возможно, что наряду с этими он писал еще и другие, под чужим именем) и в семидесяти пяти за 1831 год, то окажется, что он каждый день писал почти шестьдесят страниц, не считая работы над корректурой. Нет ни одного обозрения, ни одной газеты, ни одного журнала, в которых внезапно не обнаруживалось бы его имя. Он пописывает в «Силуэте», «Воре», «Карикатуре», «Моде», «Ревю де Пари» и в десятках других разношерстных газетах и журналах. Он еще болтает порой в фельетонном стиле своих прежних «кодексов» о «философии туалета» и «гастрономической физиологии». Нынче пишет он о Наполеоне, а завтра о перчатках, прикидывается философом в рассуждениях «о Сен-Симоне и сен-симонистах» и оглашает «Мнения моего бакалейщика», изучает особенности «Клакера» или «Банкира», разбирает по косточкам «манеру вызывать мятеж», а потом набрасывает «моралите бутылки шампанского» или «физиологию сигары».
        Такое непостоянство и остроумие сами по себе не являются чем-то необычным в парижской журналистике. Но поразительно, что наряду с этим сверкающим фейерверком возникают и законченные шедевры, сперва, правда, малых размеров, но такого качества, что, хотя написаны они в одну-единственную ночь и в том же темпе, как все эти пустяковые публикации, они со славой уже пережили свое первое столетие и не забыты и до наших дней. «Страсть в пустыне», «Эпизод времен террора», «Палач», «Саразен» доказывают, что этот недавно еще никому неведомый сочинитель оказался непревзойденным мастером новеллы.
        Чем больше Бальзак стремится выдвинуться на передний план, тем больше возможностей открывает он в себе, тем окрыленнее творит. В жанровых картинках из жизни парижского общества – «Этюд о женщинах», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеское согласие» – он создает совершенно новый тип непонятой женщины, которую супружество разочаровывает во всех ее ожиданиях и мечтах, которая, как от тайного недуга, тает от безразличия и холодности мужа. Именно эти повести, еще перегруженные сентиментальностью, повести, которые теперь вследствие недостатка в них реализма и правдивости деталей представляются нам надуманными, именно эти повествования завоевывают восхищенную публику. И так как во Франции, да и на всем белом свете, тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч женщин чувствуют себя непонятыми и разочарованными, они обретают в Бальзаке врача, который первый дал имя их недугу. Он извиняет любой их неверный шаг, если только шаг этот совершен из любви, он решается сказать, что не только «тридцатилетняя женщина», но и «сорокалетняя женщина», и даже именно она, все познавшая и все постигшая, имеет высшее право на любовь.
        И они чувствуют, что он понял их, как никто другой. Да, он станет их адвокатом, защищающим их перед законами и моралью буржуазного государства, и бесчисленным госпожам д'Эглемон будет казаться, что они узнают себя в его идеализированных портретах. В «Сценах частной жизни», которые появились в апреле 1830 года и которыми с одинаковым восторгом зачитываются не только во Франции, но и в Италии, в Польше, в России, он ввел термин «тридцатилетняя женщина» и установил, таким образом, новый возраст любви для женщин всего мира.
        Впрочем, и более высокое судилище, чем самовлюбленную дамскую публику, – соболезнуя своим любимцам, она соболезнует всегда только себе – поражает разносторонность этого писателя, который из темной клетки бульварной литературы одним львиным прыжком вырвался на средину литературной арены. Такому рассказу, как «Красная гостиница», все поколение уже прославленных французских писателей едва ли может противопоставить что-либо равное по сжатости, сдержанности и точности изобразительной силы. В «Неведомом шедевре» Бальзак, сперва возбудивший удивление только размахом таланта, показал всю глубину своего гения. Именно художники чувствуют, что никогда еще интимнейшая тайна искусства, стремление к совершенству, не были с таким неистовством доведены до масштабов трагического. Десять, пятнадцать «глазков» бальзаковского гения уже начали светиться внутренним его светом. Но мерой Бальзака всегда будет только его широта, его полнота, его многообразие в целом. Только сумма его сил сможет выразить сущность, всю безмерность Бальзака.
        Впервые Бальзак дает представление об истинном размахе своего таланта в первом своем настоящем романе, в «Шагреневой коже», ибо в нем раскрывает он стоящую перед ним цель – создать роман, в котором, как в разрезе, будет показано все общество, верхние слои и нижние, нищета и богатство, лишения и мотовство, гений и буржуазия, Париж одиночества и Париж салонов, сила денег и их бессилие. Великий наблюдатель и проницательный критик вынуждает сентиментального романтика высказать правду наперекор его воле. В «Шагреневой коже» романтичен еще только ее замысел, попытка воплотить восточную сказку из «Тысячи и одной ночи» в Париже 1830 года. Романтичны, пожалуй, еще образы ледяной графини Феодоры, которая любит роскошь, а не любовь, и ее антипода – Полины, девушки, наделенной способностью к жертвенной любви. Но правдивость, с которой изображена вакханалия (правдивость, испугавшая его современников), или описание студенческих лет – все это Бальзак почерпнул из своего житейского опыта. Споры врачей, изложенная ростовщиком философия – это уже не салонные разговоры, это характеры, воплощенные в словах.
        После десяти лет поисков вслепую Бальзак открыл свое истинное призвание. Он будет историком своей эпохи, психологом и физиологом, живописцем и врачом, судьей и поэтом того чудовищного организма, который называется Париж, Франция, вселенная. Если первым его открытием было открытие своей гигантской работоспособности, то вторым, и не менее важным, оказалось открытие цели, на которую следует обратить свою исполинскую мощь. Обретя эту цель, Бальзак обрел самого себя. До сих пор он только ощущал, словно пружину, свернувшуюся в его груди, грандиозную силу, которая должна, наконец, вывести его на космическую орбиту, вознести над унылыми копошащимися современниками.
        «Существуют призвания, которым нужно следовать, и некая непреодолимая сила гонит меня вперед, навстречу славе и могуществу».
        Но точно так же, как Гёте, который даже после успеха «Вертера» и «Геца фон Берлихингена» не решался признать, что его своеобычный и единственный талант заключен в литературном творчестве, точно так же Бальзак в период до «Шагреневой кожи» и даже после выхода этой повести не убежден в том, что литература его истинное призвание. И в самом деле, Бальзак принадлежит к тем великим гениям, чья гениальность проявилась бы в любой избранной ими сфере. Он мог бы стать вторым Мирабо, Талейраном, Наполеоном, великим закройщиком, князем всех антикваров, маэстро всех дельцов. Поэтому он вовсе не чувствует, даже в юности, что литература является специфическим его даром, и Готье27, который отлично его знал, был, вероятно, не совсем не прав, уверяя:
        «Он не обладал, собственно, литературным дарованием. Зияющая бездна разверзалась у него между замыслом и воплощением. Он сам отчаивался, особенно в своих ранних творениях, преодолеть эту пропасть».
        Литературное творчество не было для Бальзака необходимостью, и он никогда не воспринимал его как некую миссию. Он рассматривал писательство только как одну из многих возможностей выбиться, чтобы посредством денег и славы завоевать мир.
        «Он хотел стать великим человеком, и он достиг своей цели благодаря непрестанному проявлению силы, более могущественной, чем флюиды электричества».
        Истинным гением его была его воля, и можно назвать случайностью или, если угодно, миссией то, что эта воля разрядилась именно в области литературы. В то время как первые его книги уже читаются во всех углах земного шара и сам восьмидесятилетний Гёте высказывает Эккерману свое благосклонное изумление по поводу этого из ряда вон выходящего дарования; в то время как журналы и газеты наперебой стараются привлечь грандиозными гонорарами того самого человека, который всего год назад сказал, трудясь, как жалкий кули: «Плата за письмо, билет в омнибус означают для меня ужасный расход, и я не выхожу из дому, чтобы сберечь свое платье», – в это самое время Бальзак еще не убежден, что у него хватит таланта, чтобы стать писателем. Он все еще считает литературу не единственной необходимой для него жизненной деятельностью, а только одной из многих возможностей пробиться.
        «Раньше или позже я сколочу себе состояние – как писатель, в политике или журналистике, при помощи женитьбы или какой-нибудь крупной сделки», – пишет он матери еще в 1832 году.
        На некоторое время политика приобретает для него неотразимую притягательную силу. Разве не проще и быстрее добиться над людьми власти, которую он в себе ощущает, если использовать благоприятное стечение обстоятельств в данное мгновение? Июльская революция 1830 года вернула господство буржуазии. Для энергичных молодых людей открылось новое поле деятельности. Депутат может выдвинуться так же быстро, как во времена Наполеона, полковник – в двадцать пять – тридцать лет.
        Некоторое время Бальзак почти готов пожертвовать литературой ради политики. Он с головой уходит в «бурную сферу политических страстей» и пытается выставить свою кандидатуру в качестве депутата от Камбрэ и Фужера, только бы чувствовать в руке кормило правления, «жить жизнью этого века», стоять на ответственном, на руководящем посту.
        К счастью, в обоих городах избиратели утвердили других кандидатов, и теперь остается лишь вторая опасность – опасность, что отыщется «женщина и состояние», та «несметно богатая вдовушка», которую он ищет всю жизнь. Случись это, и в Бальзаке проявился бы потребитель, человек, наслаждающийся жизнью, а не грандиозный труженик, ибо – он сам еще этого не знает – потребуется исполинское принуждение, чтобы вызвать у него исполинское деяние. Ради тридцати, нет, даже пятнадцати тысяч франков ренты Бальзак в любой период жизни, даже в период величайшей своей славы, немедленно бежал бы с каторги труда и ушел бы в мещанское счастье.
        «Я ограничился бы счастьем в домашнем кругу», – признается он своей приятельнице Зюльме Карро и, вечно затравленный, вечно в бегах, делится с ней своей мечтой жить на лоне природы и только по собственному желанию, не спеша, от случая к случаю писать книги.
        Но судьба, которая куда мудрее самых интимных желаний Бальзака, отказывает ему в преждевременном довольстве малым, ибо жаждет от него большего. Она преграждает государственному мыслителю, таящемуся в нем, возможность опошлить свой талант в министерском кресле. Она отказывает Бальзаку-дельцу в шансе путем спекуляций нахватать вожделенное состояние. Она убирает с его дороги всех столь милых его сердцу богатых вдовушек. Она превращает его страсть к журналистике в отчаянное отвращение. Она разжигает в нем ненависть ко всяческой газетной суете – и все лишь затем, чтобы толкнуть и приковать его к письменному столу. И здесь гений его сможет завоевать не только ограниченные сферы палаты депутатов или биржи, не только тесный мирок элегантных расточителей, – он завоюет и весь мир. Безжалостно, как тюремщик, она вновь и вновь загоняет его назад, на каторгу труда, и когда он, стремящийся наслаждаться жизнью, безмерно жаждущий любви, могущества и свободы, пытается выломать решетку и бежать, она каждый раз расстраивает все его замыслы и заковывает во все более тяжелые кандалы. Вероятно, темное предчувствие охватило Бальзака еще в чаду его юной славы, темное предчувствие того, какое бремя, какое тягостное служение берет он на свои плечи вместе с этой своей жизненной задачей. Он защищается изо всех сил, он пытается ускользнуть от нее. Он всегда будет уповать только на чудо, мечтая одним ударом вырваться из своей тюрьмы. Он всегда будет мечтать о великой махинации, о богатой невесте, о каком-то магическом повороте судьбы.
        Но так как бегство не удается, так как ему предначертано творить, то чудовищная затаенная мощь вынуждена найти для себя такие масштабы воздействия, какие доселе не были известны в литературе. Безмерное станет его мерой, беспредельное – его пределом. Едва начав, он видит уже, что силы, которые в избытке и переизбытке хлещут из его души, должны быть как-то укрощены, чтобы стать обозримыми для него самого и для других. Если полем его деятельности должна стать литература, то пусть она будет не хаосом, но последовательным восхождением, иерархией всех земных страстей и явлений жизни. Посылая одному из друзей свой первый роман, Бальзак уже пишет: «Общий план моего творения начинает постепенно вырисовываться».
        Плодотворная мысль осенила его – он заставит созданные им образы переходить из книги в книгу, и, используя эту вездесущность своих персонажей, он напишет поэтическую историю эпохи, которая охватит все сословия, все профессии, все помыслы, все чувства, все взаимосвязи. И в предисловии к изданию своих «Романов и философских сказок» он устами Филарета Шаля подготовляет публику. Задумана широкая картина века, и этот том лишь «первое произведение из большой серии фресок. Автор поставил перед собой задачу набросать картину общества и цивилизации нашей эпохи, которая кажется ему упадочной, с ее горячечной фантазией и преобладанием индивидуального эгоизма. Вы увидите, как автор умеет смешивать все новые и новые краски на своей палитре... как он показывает по порядку все ступени социальной лестницы. Одну фигуру за другой проводит он перед нами: крестьянина, нищего, пастуха, буржуа, министра, и он не побоится даже изобразить самого монарха или священнослужителя».
        В тот самый миг, когда в Бальзаке пробуждается художник, пред ним предстает великое видение – «Человеческая комедия». И двадцати лет безмерного и беспримерного труда едва хватит на то, чтобы его воплотить.

    Книга вторая
    БАЛЬЗАК ЗА РАБОТОЙ

    VII. Тридцатилетний мужчина

        В 1829 году, на тридцатом году жизни, выпустив в свет первую настоящую свою книгу, Бальзак, наконец, становится Оноре де Бальзаком. Его длительное и сложное развитие достигло своего завершения. Как человек, как художник, как характер – творчески, морально и внешне, – он полностью сформировался. Ни одна решающая черта в его образе не изменится больше. Его беспримерная, бережно накопленная сила нашла, наконец, выход. Созидатель поставил перед собой задачу, могучий зодчий набросал, пусть только еще в приблизительных контурах, план своего будущего творения, и с мужеством льва набрасывается Бальзак на работу. Пока бьется сердце писателя, безостановочный ритм его повседневной работы уже не будет знать ни перебоя, ни остановки. Этот человек, безмерный во всем, поставил перед собой недостижимую, в сущности, цель. Но только смерть положит предел его прометеевской воле. Бальзак за работой! В литературе нового времени это, пожалуй, самый грандиозный пример непрерывного и неукротимого творчества. Пока не подкосит его топор, он, как мощное древо, напоенное вечными соками земли, будет выситься, подпирая пышной кроной своей небосвод, уходя всеми корнями в родную почву, и со стихийным упорством выполнять предначертанное ему судьбой – цвести, расти и приносить непрестанно все более и более зрелые плоды.
        После творческого своего обновления Бальзак уже не изменится никогда и ни в чем. Внешность его меняется столь же мало, как и его характер. Сравним портрет пятидесятилетнего писателя с портретом тридцатилетнего, – мы обнаружим в нем лишь самые незначительные перемены. Появилось несколько седых прядей, под глазами легли тени, румяное лицо подернула легкая желтизна, но весь облик остался прежним. К тридцати годам все индивидуальное и неповторимое, свойственное внешности Бальзака, приняло окончательное свое выражение. Удивительный круговорот завершился, и из щуплого, бледного и еще не оформившегося юноши, некрасивую внешность которого смягчало лишь «отдаленное сходство» с молодым и еще «не прославленным» Бонапартом, он опять стал «толстым щекастым мальчишкой», каким был в раннем детстве. Все нервозное, неуверенное, нетерпеливое, беспокойное отступает в тот миг, когда Бальзак усаживается за письменный стол, – мощный, энергичный, широкоплечий, излучая довольство. Создавая образ д'Артеза, Бальзак создал образ своего двойника. Он рисует свое зеркальное отражение, когда говорит:
        «Выражение глаз д'Артеза, некогда пылавших огнем благородного честолюбия, с тех лор, как к нему пришел успех, приобрело оттенок усталости. Помыслы, придававшие великолепие его челу, уже отцвели. Золотистые тени довольства легли на его лице, которое в юности темнело бурыми тонами нужды, – краски темперамента, напрягающего все свои силы, чтобы неотступно бороться и победить».
        Лицо Бальзака обманчиво, как у большинства художников. Мы видим перед собой человека, любящего удовольствия и наслаждающегося жизнью, игриво-добродушного здоровяка.
        Лицо это, увенчанное могучей и почти всегда грязной гривой, вздымающейся над твердым и ясным лбом, изваяно из податливого материала. Мягкая и жирная кожа, нежная и редкая растительность, широкие, расплывшиеся черты кажутся свойственными человеку, неравнодушному к житейским радостям, сонливцу, обжоре, лентяю. И, только взглянув на плечи Бальзака, подобные плечам его Вотрена, широкие, как у грузчика, на эту упрямую, мускулистую, бычью шею, которая по двенадцати-четырнадцати часов кряду неустанно гнется над работой, на эту атлетическую грудь, можно составить некоторое представление о массивности, о мощи его организма. Под этим мягким, расплывчатым подбородком начинается могучее тело, крепкое как железо. Гениальность тела Бальзака, как и его труда, заключается в объеме, в широте, в неописуемой жизнеспособности. И поэтому напрасна и заранее обречена на неудачу всякая попытка показать гениальность Бальзака, изображая только его лицо.
        Скульптор Давид Анжерский28 попытался преувеличить высоту лба, выкруглить, выпятить шишки на нем, чтобы зритель, глядя на самую форму черепа, мог постичь могущество этого мозга.
        Живописец Буланже29 попытался замаскировать белоснежной рясой назойливую, бросающуюся в глаза полноту и придать величавую осанку мешковатому толстяку.
        Роден30 вложил во взор Бальзака экстатически-испуганное выражение, как у человека, пробуждающегося от трагических галлюцинаций.
        Попытки всех трех художников вызваны одним и тем же смутным ощущением. Им кажется, что этот сам по себе простоватый облик необходимо гиперболизировать, контрабандой внести в него демонические и героические элементы, дабы выявить заключенный в нем гений. Да и сам Бальзак точно так же пытается выявить свою сущность, рисуя себя в образе своего З. Маркаса31:
        «Его волосы напоминали гриву; нос был короткий и приплюснутый, с бороздкой на конце и с широкими крыльями, как у льва. И лоб был львиный, разделенный могучей бороздой на два мощных бугра». Но, справедливости ради, следует безжалостно заявить, что подобно всем истинно народным гениям – подобно Толстому, подобно Лютеру – Бальзак выглядит, как его народ. Облик Бальзака – это сумма бесчисленных обличий его безвестных сородичей. И в данном частном случае – опять-таки как у Лютера, как у Толстого – это подлинно народный, благородно-обыденный, свойственный всем и каждому, даже просто плебейский облик. Во Франции духовная мощь нации с особенной четкостью выражается в двух типах: в аристократически-утонченном, рафинированном, подобно Ришелье, Вольтеру, Валери32, и в другом, где обретает свое выражение сила и здоровье народа, в типе Мирабо и Дантона.
        Бальзак всецело принадлежит к этому обыденному, самому распространенному классу, а отнюдь не к аристократам, не к упадочным натурам. Подвяжите ему фартук и поставьте его за стойку в кабачке на юге Франции, и Бальзака – добродушного и лукавого – нельзя будет отличить от любого неграмотного трактирщика, который потчует своих клиентов вином и точит с ними лясы.
        Как пахарь за плугом, как водонос на мостовой, как сборщик налогов, как матрос в марсельском притоне, Бальзак всюду производил бы естественное впечатление. Естествен и натурален Бальзак с засученными рукавами, небрежно одетый, как крестьянин или пролетарий, как народ, частица которого он есть.
        Но он кажется ряженым, когда тщится быть элегантным и ломается на аристократический манер, когда он помадит свои волосы, когда к чертовски проницательным и всевидящим своим глазам подносит обезьяний лорнет, дабы уподобиться щеголям из Сен-Жерменского предместья.
        Как и в своем искусстве, Бальзак силен не там, где он искусствен, где, умствуя и сентиментальничая, вторгается в чуждую ему сферу – в сферу, заставляющую его фальшивить. Сила Бальзака там, где он – народ. Да и телесная гениальность Бальзака заключалась именно в его жизненности, в его стремительности, в его энергии. Впрочем, портрет не в состоянии передать как раз эти его свойства. Портрет можно сравнить с кадром из фильма, запечатлевшего жизнь, – это секунда окоченения, сдерживания, прерванное движение. Точно так же как по одной странице Бальзака трудно постичь многогранность и беспримерную продуктивность его гения, так же нелегко по нескольким сохранившимся изображениям Бальзака представить себе щедрость этого духа, его пылкость, веселость и бьющий через край избыток энергии – представить себе, каким он был в жизни. Мимолетный поверхностный взгляд ничего не увидит в Бальзаке.
        Мы знаем из всех показаний его современников – и в этом они совпадают, – что когда приземистый толстый человечек, еще отдуваясь после подъема по крутой лестнице, в полурасстегнутом коричневом сюртуке, в башмаках с развязанными шнурками, неопрятный и лохматый, вваливался в комнату и плюхался в кресло, угрожающе стонущее под бременем его восьмидесяти пяти, а может и всех девяноста, килограммов, то первое впечатление было просто ошеломляющим.
        «Как, этот неотесанный, тучный, нестерпимо надушенный простолюдин – это и есть наш Бальзак, трубадур, воспевший интимнейшие наши переживания, неизменный защитник наших прав?» – изумляются дамы. И присутствующие литераторы чувствуют себя удовлетворенными и, украдкой посматривая в зеркало, констатируют, насколько лучшее впечатление производят они, насколько одухотворенней они выглядят.
        Усмешки прячутся за веерами, мужчины иронически поглядывают на этого мещанина с головы до пят, на этого грузного плебея, который неожиданно оказался столь опасным для них литературным конкурентом. Но стоит Бальзаку раскрыть рот, и первое неприятное впечатление сразу же рассеивается, ибо низвергающийся водопад его красноречия сверкает мыслью и остроумием. Атмосфера в комнате тотчас наэлектризовывается, оратор магнетически привлекает к себе всеобщее внимание. Бальзак толкует о множестве предметов – иногда и о философии, – набрасывает политические проекты, сыплет тысячами анекдотов. Он рассказывает истории, истинные и вымышленные, которые в его устах становятся еще фантастичнее и невероятнее. Бальзак хвастает, издевается, смеется, из темно-карих глаз его так и брызжут острые золотистые искорки, он опьяняется своей силой и опьяняет других.
        В минуты душевной щедрости Бальзак не знает себе равных. Эта чудодейственная сила, обитающая в его творениях и в нем самом – она и есть таинственные чары, исходящие от него. Все, что он делает, проявляется у него по сравнению с прочими смертными с десятикратной силой.
        Он смеется – и дрожат на стенах картины, он говорит – и слова его кипят, и слушатели забывают о его гнилых зубах. Бальзак путешествует – и швыряет кучеру каждые полчаса на водку, чтобы тот побыстрей гнал лошадей. Он производит расчеты, и тогда беснуются и громоздятся тысячи и миллионы Он работает – и нет для него ни дня, ни ночи: по десять, по четырнадцать часов кряду не отрывается он от стола, изламывает дюжину вороньих перьев. Он ест... Впрочем, Гозлан33 превосходно описал это:
        «Губы его тряслись, глаза сияли от счастья, руки трепетали от наслаждения, ибо перед ним высилась пирамида роскошных груш и персиков...
        Он был неподражаем в своем роскошном пантагрюэлевском стиле. Галстук снял, рубашку распахнул. В руке он держал фруктовый нож и, смеясь, вгонял лезвие, словно саблю, в сочную мякоть груши».
        Все, что он делает, он делает с наслаждением, как одержимый, всегда перехватывая через край. Характеру его абсолютно чужда мелочность. Бальзак отличается добродушием и ребячливостью исполина. Он не ведает страха и расточительно распоряжается своей жизнью. Его благодушие непоколебимо. Он знает, что его коллеги чувствуют себя неловко в его чрезмерно громоздком присутствии, знает, что они шушукаются за его спиной о том, что, дескать, у него нет стиля. Знает, что они без конца упражняются в злорадстве на его счет.
        Но со свойственным ему энтузиазмом он находит для каждого из них дружеское слово, посвящает им свои книги, упоминает каждого в «Человеческой комедии», и каждого пристраивает в ней на подходящее местечко.
        Бальзак слишком велик для вражды. В его произведениях никогда нельзя обнаружить личных выпадов.
        Когда он считает, он непременно просчитывается, ибо возводит все в слишком высокую степень. Он терзает и изматывает своих издателей, но вовсе не ради нескольких лишних франков, а ради наслаждения, ради потехи, ради желания показать, что здесь он господин. Бальзак лжет вовсе не для того, чтобы обманывать, а просто наслаждаясь собственной фантазией, из любви к шутке. Он знает, что у него за спиной потешаются над его ребячествами, но, вместо того чтобы перестать дурачиться, он кривляется еще больше. Он плетет всякий вздор, и, хотя ясно подмечает своим острым и быстрым взглядом, что друзья не верят ни единому его слову, и знает, что на следующее утро они разнесут его слова по всему Парижу, он сыплет еще более поразительными россказнями. Его забавляет, что окружающие воспринимают его как нечто нелепое, не вмещающееся в их схемы, и, предвосхищая карикатуры, он в поистине раблезианском духе создает шарж на самого себя. Да разве могут они что-нибудь сделать ему? Нет такой секунды, когда бы Бальзак не чувствовал, что телесно и духовно он сильнее их всех, вместе взятых, и он смотрит сквозь пальцы на их выходки.
        Сознание своего могущества зиждется у Бальзака на его телесном и умственном превосходстве, на грандиозности его энергии. Это словно самосознание мускулов, крови, соков и силы, самосознание, вызванное полнотой жизни. Оно покоится вовсе не на одной только славе или успехе.
        Нет, как писатель Бальзак даже и в тридцать шесть лет, даже создав уже «Отца Горио», «Шагреневую кожу» и множество других неувядаемых шедевров, все еще не вполне уверен в себе. Его ощущение жизни основано не на анализе. Оно возникло не из самонаблюдений или из сторонних суждений. Ощущение это стихийно. Бальзак ощущает в себе полноту сил и наслаждается этим ощущением, не видя необходимости в придирчивом и критическом анализе.
        «В моих пяти футах и двух дюймах содержатся все мыслимые контрасты и противоречия. Всякий, кто назвал бы меня тщеславным, расточительным, наивным, ветреным, непоследовательным, вздорным, ленивым, поверхностным и ограниченным, непостоянным, болтливым, бестактным, невоспитанным, невежливым, чудаковатым и переменчивым, будет столь же прав, как и тот, кто станет утверждать, что я домовит, скромен, отважен, упорен, энергичен, весел, трудолюбив, постоянен, вежлив, точен и неизменно приветлив. С тем же правом можно заметить, что я трус или истинный герой, умница или болван, даровит или тупоумен, – я ничему не удивлюсь. Сам же я пришел, наконец, к выводу, что я только инструмент, на котором играют обстоятельства».
        Пусть другие раздумывают над его свойствами, восхваляют его или издеваются над ним, он идет вперед – прямой, храбрый, веселый, беззаботный, минуя все препятствия и горести, с беспечностью стихии. Ощущающий в себе такую мощь вправе быть небрежным. Чванство его ребячливо, но не мелочно. Он обладает уверенностью и беззаботностью человека опьяненного. Столь могучая и широкая натура непременно должна быть расточительна, и Бальзак расточителен – во всех смыслах. Лишь в одном отношении он по необходимости заставил себя быть скупым – в общении с людьми. Человек, который только час, один час в день может «отдать свету», не имеет времени, как он заметил однажды, для общения с друзьями.
        Действительно, тех, с кем он по-настоящему близок, можно перечесть по пальцам. Не больше десяти людей составляют, в сущности, его круг. Все эти друзья – среди них и самый закадычный друг – собрались около Бальзака, когда ему минуло всего тридцать лет. И ни новой дружбы, ни опыта, ни художественной виртуозности последующие годы уже ее принесли. Все, что он должен был воспринять, он полностью воспринял и усвоил к тридцати годам. Начиная с этого возраста Бальзак ничему не отдается с такой страстью, как своему творчеству. Только люди, созданные им самим, для него важны и реальны. В узком, но постоянном кругу друзей Бальзак отдает предпочтение женщинам. Девять десятых его писем, если не больше, адресованы им. Только в переписке с ними может он удовлетворить непреодолимую потребность излить свое вечно переполненное сердце. Только перед женщинами может он обнажить свою душу. И время от времени, после молчания, длящегося месяцами, он вдруг обращается к ним с бурной жаждой участия. Нередко он изливает свое сердце перед женщиной, которую никогда не видел или с которой едва знаком. Никогда не писал он интимных писем мужчинам, даже самым великим и прославленным своим современникам, даже Виктору Гюго, даже Стендалю, и никогда не говорил он им о своих душевных конфликтах или о проблемах художественного творчества.
        Этому краснобаю-мономану, который едва слушает слова собеседника, зато позволяет неудержимо течь своей фантазии и похвальбе, вовсе не столь уж необходимо общение, письменное или устное. Переполненный идеями, он не нуждается в дружеских поощрениях. Напротив, он ищет как раз обратного – он ищет разрядки. И если он отвечает на письма женщин, то не потому только, что, как он иронически заметил в разговоре с Теофилем Готье, «это шлифует слог», но и из более глубокой и не вполне ему ясной потребности найти женщину, которая поняла бы его. Утомленный работой, терзаемый обязательствами, сгибаясь под бременем долгов и все снова бросаясь Б «поток жизни», он вечно стремится найти женщину, которая будет ему матерью и сестрой, возлюбленной и помощницей, какой была для него в юности г-жа де Берни. И не жажда приключений, не чувственность, не эротика влекут его снова и снова на поиски, а, напротив, страстная жажда покоя. Не стоит обманываться «Озорными рассказами», их откровенной, хвастливой, примитивной чувственностью. Бальзак никогда не был Дон Жуаном, Казановой34, пошлым волокитой. Он жаждет женщины в буржуазном, обывательском, да, да, в самом что ни на есть обывательском смысле – «жену и состояние», как откровенно признается он сам. Человеку с его фантазией, с его умственной возбудимостью не нужны дешевые похождения. Бальзак таит в себе достаточно страстности, чтобы не искать новых страстей. Он ищет, по большей части не вполне сознательно, женщину, которая удовлетворит оба полюса его существа, которая не нанесет ущерба его работе своими притязаниями и освободит его творчество от проклятия творить ради денег. Он ищет женщину, которая удовлетворит его чувственность и в то же время снимет с него бремя материальных забот. А кроме того, она должна быть еще аристократкой по происхождению, чтобы натешить его ребяческий снобизм
        Отыскать такую женщину – вот несбывшаяся мечта его жизни. Он ищет ее вечно, но находит в ней всегда только то одну сторону, то другую, отвечающую его мечтаниям, и никогда – или слишком поздно – все. Уже первая связь с мадам де Берни несла в себе это проклятие половинчатости, ибо, как он скажет впоследствии, дьявол безжалостно переставил стрелки на часах времени.
        В этой женщине, которая была наставницей его юности, утешительницей его скорбей, спасительницей в опасности и страстной возлюбленной, в ней юноша нашел все. Но то, что сперва еще было возможным – связь двадцатитрехлетнего мужчины с сорокашестилетней женщиной, – то с течением времени стало уродливым и противоестественным. Даже мечтателю, которому в каждой женщине чудится Елена Прекрасная, даже столь влюбчивому мужчине, как Бальзак, мучительно трудно в тридцать лет быть возлюбленным пятидесятичетырехлетней женщины. И как ни тяжело это мадам де Берни – ведь даже умнейшая женщина не способна рассуждать, когда она любит, – неизбежное свершается, и связь эта постепенно утрачивает свои чувственные черты, переходит в чисто дружеские и платонические отношения. Но еще до того, как совершился этот переход, чувственность Бальзака уже искала выхода, возбуждая ревность стареющей подруги, тем более, что и новая, подруга уже достигла осени и физическая ее привлекательность уже увяла.
        Герцогиня д'Абрантес, вдова генерала Жюно, когда Бальзак познакомился с ней примерна в 1829 году в Версале, казалась уже несколько обветшалым монументом. Не принятая при бурбонском дворе, не пользующаяся уважением в обществе, герцогиня безнадежно погрязла в долгах. Она торгует вразнос своими мемуарами и что ни год вынуждена вытаскивать на свет божий уже забытые скандалы, действительные или вымышленные, чтобы сбыть еще одному издателю очередной томик. Но, несмотря на это, она без особого труда уводит молодого писателя из несколько материнских объятий г-жи де Берни, ибо умеет воздействовать на две сильнейшие стороны в существе Бальзака: на его ненасытное любопытство художника, воспринимающего историю как живую современность, и на самую его большую слабость – ненасытный и неутолимый снобизм. На сына маленькой буржуазки мадам Бальзак титулы и аристократические фамилии оказывают до последнего дня его жизни комически неотразимое впечатление. Порою они просто очаровывают его.
        Бальзак торжествует, став другом и даже возлюбленным герцогини, преемником на ее ложе пусть не самого императора, но одного из его генералов, преемником Мюрата – короля Неаполитанского и князя Меттерниха35. И это заставило его, правда ненадолго, отвернуться от мадам де Берни, мать которой была в конце концов только камеристкой Марии Антуанетты.
        Со всей пылкостью и тщеславием бросается Бальзак – врожденный плебей – в это, вероятно, не требующее особых усилий приключение. Как выгодно, как увлекательно для будущего «историка своего времени», для Бальзака-фантазера, которому требуется только искра, чтобы озарить горизонт, возлечь «под одним покрывалом» с такой женщиной, с особой, которой ведомы все закулисные тайны истории!
        Герцогиня д'Абрантес знавала Наполеона. Она видела его в гостиной своей матери, мадам Пермон, когда он был еще стройным капитаном Буонапарте. Она занимала одно из первых мест в Тюильри среди новоиспеченных князей и княгинь. И она наблюдала мировую историю и с черной лестницы и из алькова. Если все романы Бальзака из наполеоновской эпохи – «Темное дело», «Полковник Шабер» – столь солидно документированы, то лишь благодаря этой связи, в которой было не столько истинной любви, сколько взаимного чувственного влечения и любопытства ума. Впрочем, связь эта длится недолго, и впредь Бальзака и герцогиню объединяет только своеобразное товарищество. Оба они в долгах, оба жадны до жизни, оба, обратившись вскоре к иным увлечениям, продолжают еще длительное время по-товарищески помогать друг другу, хотя кратковременная страсть их уже давно отпылала. Герцогиня вводит Бальзака в салон мадам де Рекамье и в дома некоторых других своих великосветских знакомых. Он, со своей стороны, помогает ей как можно проворней сбывать издателям ее мемуары и, быть может, втайне сотрудничает с ней в их написании. Постепенно герцогиня д'Абрантес исчезает из жизни Бальзака, и, когда долгие годы спустя он повествует о кончине своей подруги – эта безнадежная расточительница была найдена мертвой в убогой каморке на парижском чердаке, – мы чувствуем по его испуганному тону, что он давным-давно позабыл ее, что эта встреча была только мимолетным и пламенным эпизодом его юности.
        Примерно в то же время, когда завязываются эти недолгие отношения с герцогиней д'Абрантес, в жизнь Бальзака входит другая женщина, Зюльма Карро, – лучшая, достойнейшая, благороднейшая, чистейшая и, вопреки всем разделяющим их верстам и годам, продолжительнейшая из его привязанностей.
        Сверстница его любимой сестры Лауры, Зюльма Туранжен в 1816 году вышла замуж за артиллерийского капитана Карро, человека «строжайшей честности», нравственные достоинства которого по причине совершенно исключительного невезения не были должным образом вознаграждены. Во времена Наполеона, в годы, когда его коллеги на полях сражений и в министерских кабинетах, использовав военную конъюнктуру, сделали головокружительную карьеру, этот честный и отважный офицер имел несчастье попасть в плен и много лет провести «на понтонах» – то есть в английской плавучей тюрьме. Когда, наконец, его обменяли, было уже слишком поздно. Офицеру в небольших чинах, который пребывал в плену и не имел случая завязать важные связи, офицеру, у которого не было боевых наград, так и не смогли найти достойное применение. Сперва его ткнули в маленький провинциальный гарнизон, потом назначили управляющим государственным пороховым заводом. Супружеская чета Карро ведет скромное и неприметное существование.
        Зюльма Карро, некрасивая хромая женщина, не любит своего супруга, но питает величайшее уважение к его благородному характеру и глубоко соболезнует человеку, преждевременно сломленному неудачами и утратившему вкус к жизни. Верная ему, она делит свои заботы между ним и своим сыном, и, так как это женщина, наделенная недюжинным умом и воистину гениальным сердечным тактом, она умеет даже в провинциальной глуши собрать вокруг себя тесный кружок порядочных, почтенных, хотя ничем особенным и не выдающихся людей. Среди них был и тот капитан Периола, которого впоследствии особенно полюбил Бальзак и которому он будет обязан важными сведениями для своих «Сцен военной жизни».
        Встреча Зюльмы Карро с Бальзаком в доме его сестры была счастьем для обоих – для нее и для Бальзака.
        Для умной и гуманной женщины, чей духовный уровень значительно превышал уровень людей ее круга и даже уровень прославленных литературных коллег и критиков Бальзака, было настоящим событием встретить в своем маленьком мирке человека, в котором она столь же быстро распознала гениального писателя, как и ослепительно сияющее человеческое сердце. А для Бальзака, в свою очередь, счастливый случай приобрести знакомый дом, куда, изнемогая от работы, затравленный кредиторами, исполненный отвращения к финансовым делам, он может убежать и где его не станут ни осыпать восторгами, ни выставлять тщеславно напоказ. Там всегда к его услугам комната, где он трудится без помех, а вечером его ожидают сердечные, дружески расположенные к нему люди, и он может запросто поболтать с ними и вкусить счастье полного доверия. Здесь он работает засучив рукава, не опасаясь оказаться в тягость. Сознание, что у него всегда есть убежище, где он может вкусить столь необходимый отдых после безмерно напряженной работы, заставляет его уже за много месяцев до своих поездок в гарнизон, где служит Карро – в Сен-Сир, в Ангулем или Фрапель, – мечтать о них. Проходит немного времени, и Бальзак начинает постигать душевное величие этой совершенно никому неведомой и безвестной женщины, внутренняя гениальность которой заключается в удивительной способности к самопожертвованию и в душевной прямоте.
        Так начинаются отношения, прекраснее и чище которых вообразить невозможно. Сомнения нет, что Зюльма Карро и как женщина ощущает неповторимое обаяние этой личности, но она держит свое сердце в узде. Она знает, что могла бы стать настоящей подругой для этого не ведающего покоя человека, женщиной, способной полностью стушеваться перед этой выдающейся личностью, неприметно снять с его плеч все тяготы жизни, облегчить ему существование.
        «Я была женщиной, предназначенной тебе судьбой», – пишет она ему однажды.
        А он признается ей в свой черед:
        «Мне нужна была такая женщина, как ты, женщина бескорыстная».
        И еще:
        «Четверть часа, которые я вечером могу провести у тебя, означают для меня больше, чем все блаженство ночи, проведенной в объятиях юной красавицы...»
        Но Зюльма Карро слишком проницательна, она знает, что у нее нет женской привлекательности, способной навсегда привязать человека, которого она ставит превыше всех. А кроме того, для такой женщины, как она, невозможно обманывать мужа или покинуть его: ведь она для него все в жизни. И поэтому все свое честолюбие Зюльма направляет на то, чтобы подарить Бальзаку дружбу, «святую и добрую дружбу», как говорит писатель, дружбу, свободную от всякого тщеславия и корысти. Дружбу, которую никогда не нарушит и не омрачит эротическое влечение.
        «Я не хочу, чтобы хоть крупица эгоизма вкралась в наши отношения».
        Зюльма не может быть для него и наставницей и возлюбленной, как мадам де Берни. И она хочет быть уверенной, что сферы эти навсегда четко разграничены. Только тогда сможет она стать настоящей помощницей во всех его делах.
        «Господи! – восклицает Зюльма. – Почему судьба не перенесла меня в тот город, в котором вынужден жить ты! Я подарила бы тебе всю дружбу, которую ты ищешь. Я сняла бы квартиру в том доме, где ты живешь... Это было бы счастье в двух томах».
        Но поскольку никому не дана возможность разделить свою жизнь на чувственное и духовное начало, Зюльма внутренне ищет для себя выхода:
        «Я усыновлю тебя».
        Думать о нем, заботиться о нем, быть его советчиком – вот что хочет она сделать своей задачей. Как все женщины в жизни Бальзака, она тоже чувствует потребность отдать свою материнскую любовь этому ребенку-гению, не умеющему управлять своей судьбой. И действительно, у Бальзака (даже если вспомнить о всех современных ему прославленных критиках и художниках) никогда не было лучшего и более честного советчика во всех вопросах искусства и жизни, чем эта маленькая безвестная женщина, застрявшая в провинции, ведущая банальное супружеское существование.
        Когда произведения Бальзака уже вошли в моду, но нисколько еще не были поняты (1833 г.), Зюльма пишет ему письмо, проникнутое той непоколебимой честностью, которая отличает каждое ее слово:
        «Ты лучший писатель нашего времени и, как я считаю, значительнейший писатель всех времен вообще. Тебя можно сравнить только с одним тобою, и все другие рядом с тобой кажутся второстепенными».
        И тут же добавляет:
        «И, несмотря на это, дорогой мой, я боюсь присоединить свой голос к тысячеголосому хору, который поет тебе хвалу».
        Ибо она обладает удивительно верным чутьем, и ее страшит сенсационный успех, мода на Бальзака. Она знает величие его сердца, она любит, «в сущности, хорошего и доброго Бальзака», который «прячется за всеми его муслиновыми занавесками, кашемировыми шалями и бронзовыми бюстами», и поэтому она (не без основания) страшится, что снобистский успех в салонах и материальный – у издателей – может стать роковым для таланта и характера Бальзака. Честолюбие Зюльмы заключается в том, чтобы этот гений, чью неповторимость она распознала раньше всех, сумел выявить свои лучшие, свои богатейшие возможности.
        «Я одержима желанием видеть тебя совершенным, – признается Зюльма, – и совершенство это нечто абсолютно иное, чем модные и салонные успехи (о которых я сожалею, ибо они испортят тебя для будущего), совершенство, в котором должна состоять твоя истинная сила, твоя грядущая слава, а о ней я и думаю. И она для меня столь важна, как если бы я носила твое имя или стояла так близко к тебе, что меня озаряли бы ее лучи».
        Она возлагает на себя обязанность стать творческой совестью человека, величие и благородство которого она знает, как знает и его опасную склонность растрачивать себя на пустяки и откликаться с ребяческим тщеславием на светскую лесть.
        Рискуя утратить эту дружбу, величайшее достояние ее жизни, она с удивительной прямотой высказывает ему и свое несогласие и свое одобрение в отличие от всех этих княгинь и великосветских красавиц, которые без разбора хвалят модного писателя за все подряд.
        Много воды утекло с тех пор, но все разумные суждения и критические высказывания Зюльмы сохранили свое значение. Еще сегодня, столетие спустя, каждая похвала и каждое порицание, вынесенное этой безвестной ангулемской капитаншей, гораздо значительнее всех безапелляционных приговоров Сент-Бёва36 и всех вердиктов присяжной критики.
        Зюльма восхищается «Луи Ламбером», «Полковником Шабером», «Цезарем Бирото» и «Эжени Гранде» и в то же время ей чрезвычайно не нравятся раздушенные салонные истории вроде «Тридцатилетней женщины». «Сельского врача» она чрезвычайно справедливо считает тягучим и перегруженным напыщенными рассуждениями, а выспренняя мистика «Серафиты» кажется ей отталкивающей. С удивительной проницательностью чует она малейшую опасность, угрожающую восхождению Бальзака. Когда он собирается заняться политикой, она в отчаянии предостерегает его:
        «Озорные рассказы» важнее министерского портфеля».
        Когда он сближается с роялистской партией, она заклинает его:
        «Предоставь это придворным и не водись с ними. Ты только замараешь свою честно завоеванную репутацию».
        Она упрямо твердит, что навсегда останется верна своей любви к «классу бедняков, которых так постыдно оклеветали и так эксплуатируют алчные богачи», «ибо я сама принадлежу к народу. И хотя с точки зрения общества мы принадлежим уже к аристократии, мы все-таки навсегда сохранили симпатии к народу, изнывающему под ярмом».
        Зюльма предостерегает его, когда видит, какой ущерб наносит его книгам спешка, в которой он их стряпает.
        «Неужели ты называешь это творчеством, – восклицает Зюльма, – когда ты пишешь так, словно тебе нож приставили к горлу? Как можешь ты создать совершенное произведение, если у тебя едва хватает времени изложить его на бумаге! К чему эта спешка ради того, чтобы позволить себе роскошь, которая пристала разбогатевшему булочнику, но никак не гению? Человеку, который смог изобразить Луи Ламбера, вовсе не так уж необходимо держать пару англизированных лошадей. Мне больно, Оноре, когда я не вижу в тебе величия. Ах, я купила бы лошадей, карету и персидские ковры, но я никогда не дала бы возможности прожженному субъекту сказать о себе: „За деньги он на все готов“.
        Зюльма любит гений Бальзака, но страшится его слабостей. Она с ужасом видит, что он пишет, как затравленный, что он сделался пленником великосветских салонов, что он, опять-таки из желания импонировать столь презираемому ею высшему обществу, окружает себя ненужной роскошью, вгоняющей его в долги.
        «Не исчерпай себя раньше времени!» – говорит она ему, обнаруживая поразительное предвидение. Ей свойственно могучее, истинно французское сознание свободы. Она хотела бы видеть величайшего художника современности независимым в полном смысле этого слова, не зависящим ни от хвалы, ни от хулы, ни от общества, ни от денег. Но она в отчаянии убеждается, что он вновь и вновь попадает в рабство и в зависимость.
        «Галерный раб! И ты останешься им навсегда. Ты живешь за десятерых, ты в жадности пожираешь сам себя. Твоя судьба на веки вечные останется судьбой Тантала».
        Пророческие слова!
        Они обращены к душевной честности Бальзака, который был в тысячу раз умней, чем все его мелкое тщеславие, ибо в то самое время, когда герцогини и княгини расточают ему ласки и кадят фимиам, он не только принимает жестокие и часто гневные упреки Зюльмы, но всегда благодарит ее, истинного своего друга, за прямоту.
        «Ты – моя публика, – отвечает он ей, – я горжусь знакомством с тобой, с тобой, которая вселяет в меня мужество стремиться к совершенствованию».
        Он благодарит ее за то, что она помогает ему «выполоть сорную траву на моих полях. Каждый раз, когда я виделся с тобой, это приносило мне самую существенную пользу».
        Он знает, что ее поучениям чужды неблагородные мотивы. В них нет ни ревности, ни духовного высокомерия, она искреннейшим образом заботится о бессмертной душе его искусства, и поэтому он отводит ей особое место в своей жизни.
        «Я питаю к тебе чувство, которое не знает себе равного и не похоже ни на какое другое».
        Даже позднее, когда он станет изливаться в исповедях перед другой женщиной – г-жой Ганской, это «привилегированное положение в моих чувствах» останется неизменным. Он только делается более замкнутым с единственной своей подругой, – может быть, из смущения, может быть, из тайного стыда.
        Исповедуясь госпоже Ганской и другим женщинам, Бальзак старается выставить себя в романтическом и драматическом свете. Он постоянно жонглирует столбцами цифр своих долгов и бесконечными колонками своих в лихорадочной спешке написанных страниц. Но он твердо знает, что этой женщине он не может сказать ни грана неправды без того, чтобы она сразу же не почувствовала ее. И подсознательно ему становится все труднее и труднее исповедоваться именно ей. Проходят годы, а он, вероятно во вред себе, не заглядывает в свою тихую рабочую комнату в ее доме. И в тот единственный раз, когда она – одному богу известно каких жертв это ей стоило – приезжает в Париж, Бальзак так ушел в работу, что не вскрывает ее письма и заставляет ее две недели прождать – ее, которая находится всего в каком-нибудь часе ходьбы от его дома, – две недели прождать ответа, приглашения, которое так никогда и не пришло. Но перед смертью, в тот самый год, когда он, уже обреченный, вводит в свой дом г-жу Ганскую, жену, за которую боролся шестнадцать лет, он вдруг останавливается на секунду, чтобы окинуть взором всю прошедшую жизнь, и видит, что Зюльма была самой значительной, самой лучшей из всех его подруг.
        И он берется за перо и пишет ей – пусть она не думает, что он забывает истинных друзей. Никогда не переставал он думать о ней, любить ее и беседовать с нею.
        Бальзак, вечно перехлестывавший в изъявлении своих чувств, нисколько не преувеличил, поставив особняком и превыше всех других свои взаимоотношения с Зюльмой Карро, эту чистейшую из всех своих дружб. И действительно, все другие его отношения – за исключением значительно менее искреннего чувства к г-же Ганской, которое впоследствии будет господствующим в его жизни, – останутся более или менее эпизодическими.
        Бальзак проявляет верное психологическое чутье, когда из всех великих женщин, окружающих его, он особенно близко сходится с благородной Марселиной Деборд-Вальмор, которой он посвятил одно из прекрасных своих творений и к которой (немалый труд при его тучности), задыхаясь, карабкается, одолевая лестницу в сто ступенек, на мансарду в Пале-Рояле. С Жорж Санд, которую он называет «братец Жорж», его связывает только сердечное товарищество без малейшего оттенка интимности. Гордость Бальзака спасает его от того, чтобы значиться под номером четырнадцатым или пятнадцатым в каталоге ее возлюбленных.
        Лишь как робкие тени мелькают перед нами на заднем плане несколько случайных фигур; никому неведомая Мари, от которой у него, по-видимому, был ребенок, какая-то еще неизвестная... Во всех важных жизненных обстоятельствах Бальзак, несмотря на кажущуюся болтливость и беззаботность, умел сохранять удивительную сдержанность, особенно когда дело шло об интимных отношениях с женщиной.
        Еще реже дружил он с мужчинами. Почти все, кого он щедро дарил дружеской привязанностью, были совершенно неприметные, отнюдь не именитые личности. Если у женщин Бальзак ищет отдохновения после своей исполинской работы, то в мужчинах он ищет надежной опоры. Как большинство творческих натур, которые обрекли себя на безмерный труд, как Гёте и Бетховен, Бальзак не ищет умов выдающихся, которые бы вдохновляли его на творческое единоборство. Его вполне устраивают люди, к которым он может, не колеблясь, обратиться в трудную минуту жизни, которые всегда готовы ему помочь или развлечь его в часы краткого отдыха. Он стремится к одним только, если можно так сказать, семейным отношениям. Мы очень немногое знаем о г-не де Маргонне из Саше, в замке которого беглец из Парижа неизменно находил предоставленный к его услугам уютный кабинет. И среди его современников ближайшими его друзьями были вовсе не личности такого масштаба, как Виктор Гюго или Ламартин, Гейне или Шопен, хотя он и был знаком с ними со всеми, – нет, как ни странно, его интимными друзьями были торговец скобяным товаром, лекарь, безвестный живописец и портной. На Рю Кассини долгое время его соседом был Огюст Борже, совершенно незначительный художник. Доктор Наккар всю жизнь пользует его и не только консультирует его как знаток, когда это нужно писателю для творческой работы, нет, он помогает ему в случае нужды несколькими сотнями франков, когда Бальзаку приходится штопать вновь и вновь возникающую прореху в мешке долгов, который он обречен тащить на себе всю свою жизнь.
        Последним в этом ряду фигурирует тот самый портной Бюиссон с улицы Ришелье, который отдал Бальзаку должное, прежде чем все парижские критики. Бюиссон не только открывает ему долгосрочный кредит, но ссужает его при случае деньгами и предоставляет ему убежище в своем доме, когда писатель не знает, куда спастись от других, значительно менее покладистых кредиторов. Но ссужать деньгами столь благородного человека, как Бальзак, никак не могло быть невыгодной сделкой. Все мелкие и крупные долги добряку-закройщику Бальзак, бесспорно, заплатил одной-единственной строкой в «Человеческой комедии»:
        «Костюм, сшитый Бюиссоном, дает вам возможность в любом салоне играть королевскую роль».
        И этой немногословной рекламой он мгновенно сделал Бюиссона поставщиком великосветского общества. Кроме обычной расхожей монеты, великие люди могут заплатить еще и иной, особой монетой: они могут заплатить бессмертием.
        Когда писатель приступает к созданию своего главного творения, тесный круг его друзей в основном уже сложился. На тридцатом году жизни период накопления уже завершен. Бальзаку уже не нужны ни внешние впечатления, ни чтение, ни новые познания, ни новые люди. Он созрел окончательно, и все, что может дать его дух и гений, всю свою страстность и всю свою энергию он отдаст только творчеству. «Большое дерево, – скажет он однажды, – иссушает почву вокруг себя. Оно высасывает все соки, чтобы цвести и плодоносить».
        У Бальзака много случайных знакомых, но, достигнувши тридцати лет, он уже не хочет расширять интимный круг своих друзей. Только одна женщина, г-жа Ганская, войдет позднее в этот круг, чтобы стать центром, душой всей его жизни.

    VIII. Бальзак. Его облик и духовный мир

        Внезапная слава – ему теперь уже тридцатый год – всегда опасна для художника. В 1828 году Бальзак – все еще жалкий литературный кули, анонимно работающий на других. Он все еще обанкротившийся коммерсант, по уши в долгах. Но проходит год-два, и тот же Бальзак – уже один из знаменитейших писателей Европы, которого читают в России и в Германии, в Скандинавии и в Англии, которого осаждают газеты и журналы, добиваются все без исключения издатели и которого засыпают бесчисленными восторженными письмами. В одну ночь исполнилось заветное желание его юности. Пришла Слава, ослепительная, озаряющая весь мир Слава! Человека, даже более хладнокровного, чем Бальзак, должен был опьянить подобный успех. А тем более такую, не знающую удержу, упивающуюся иллюзиями оптимистическую натуру! Слишком много лет он, никому неведомый, нищий, голодающий, снедаемый отчаянным нетерпением, сидел в своей келье, в мимолетные мгновения с завистью взирая на других – на других, всегда только на других, обладающих богатством, женщинами, успехом, роскошью и щедрыми дарами жизни. Вполне понятно, что он, чувственный человек, – уж таков он есть – хочет упиться этим гулом и рокотом похвал вокруг своего имени, вдохнуть и вкусить эту Славу, глазами и кожей познать тепло человеческой благосклонности, насладиться ею.
        И так как его везде с нетерпением ожидают, он хочет покрасоваться перед светским обществом. Устав от унижений и отказов, от многолетнего рабства, от расчетов и бережливости и от вечного существования в долг, он жаждет теперь предаться искушениям собственной славы – роскоши, богатству, мотовству. Он знает, что великая мировая сцена уже открыта для него. И писатель решает показаться перед своей публикой в роли светского человека.
        Насколько гениален Бальзак-творец, настолько же бездарен он в роли светского льва. Человеческий мозг устроен так странно, что даже грандиозный душевный опыт и богатейшие познания не способны преодолеть врожденные слабости. Психология может помочь, даже когда человек анализирует сам себя, распознать ущербные стороны личности, но она не в силах (и это одна из слабостей психоанализа) их устранить. Распознать еще не значит преодолеть, и мы то и дело видим, как проницательнейшие люди изнемогают в борьбе с собственными маленькими причудами, которые служат предметом насмешек для всех окружающих. Бальзаку так и не удалось преодолеть свой величайший порок: снобизм, хотя он, вероятно, полностью сознавал всю его ребячливость и смехотворность. Человек, который создал величайшее творение своей эпохи и мог бы с бетховенской независимостью пройти мимо всех князей и королей, страдает трагикомической аристократоманией. Письмо герцогини, обитающей в Сен-Жерменском предместье, для него важнее, чем похвала Гёте. Сделаться Ротшильдом, жить во дворцах, держать лакеев, владеть каретой и галереей шедевров казалось ему, пожалуй, желанней бессмертной славы; а за дворянскую грамоту, подписанную дураком Луи Филиппом, он продал бы даже свою душу.
        Если отец его сделал столь большой шаг с крестьянской фермы в мир зажиточной буржуазии, почему же он, Бальзак-сын, не может сделать следующий шаг – перейти в сферу аристократии?
        Век неудержимого восхождения только что миновал. Да, но вправду ли он миновал? Если Мюрат, Жюно, Ней – сыновья ремесленников и кучеров, внуки трактирщиков – сумели при помощи кавалерийских налетов и штыковых атак сделаться герцогами, если финансисты, биржевики и промышленники становятся сейчас дворянами, почему же он не может подняться в высший свет? Быть может, та же бессознательная сила, которая шестьдесят лет назад погнала Бальзака-отца из крытой соломой деревенской хижины в Париж, гонит теперь и сына достигнуть «верха», ибо, как это ни смешно, для Бальзака-сына «верх» – это не его творчество, а светский, прежде замкнутый для него круг. Разум тут ни при чем. Непостижимый парадокс: чтобы «подняться» в эту сферу, он будет унижаться всю жизнь; чтобы жить в роскоши, он прикует себя к галере вечного труда; чтобы казаться элегантным, он сделает себя посмешищем. Он бессознательно подтверждает стократно изложенный им самим закон, согласно которому человек – мастер в своей сфере – становится тупицей, когда пытается проникнуть в сферу, ему чуждую.
        Для своего дебюта на светских подмостках Бальзак считает нужным вырядиться как можно пышнее. И прежде всего: нельзя выступить просто как господин Бальзак. В Сен-Жерменском предместье это звучит слишком вульгарно, слишком по-мещански. И Бальзак самовластно присваивает себе дворянскую приставку. Начиная с «Шагреневой кожи» все его книги появляются под именем Оноре де Бальзак, и горе тому, кто решится оспорить его притязания на благородное происхождение. Он распускает слух, что только из скромности он, потомок маркизов д'Антрэгов, именует себя просто «де Бальзак». И чтобы подчеркнуть правдивость своих слов, он приказывает выгравировать чужой герб на своем столовом серебре и намалевать его на кузове экипажа. А затем он совершенно меняет весь стиль своей жизни. Оноре де Бальзаку поверят, что он великий писатель, только если он будет вести образ жизни, соответственный его положению. Имущему – дастся. Следовательно, в мире, где считаются только с видимостью, нужно создать видимость того, что много имеешь, для того чтобы много получать. Если господин Шатобриан обладает замком, если Жирарден37 держит пару верховых лошадей, если даже у Жюля Жанена или Эжена Сю есть карета, то Оноре де Бальзак, дабы никто не счел его писателем второго ранга, должен, конечно, иметь тильбюри с ливрейным лакеем на запятках. На улице Кассини снимается третий этаж. Приобретается роскошная обстановка, а кроме того – и главное – нужно, чтобы ни один щеголь не мог сказать, что он одет богаче и дороже, чем Оноре де Бальзак. Поэтому к голубому фраку он покупает вычеканенные по особому его заказу золотые пуговицы. Умопомрачительные шелковые и парчовые жилеты ему поставит в кредит добрый Бюиссон. И в таком виде, с густо напомаженной львиной гривой, с кокетливым маленьким лорнетом в руке, вступает новый автор в парижские салоны; «чтобы создать себе репутацию», как если бы он не завоевал сердца современников и потомства своими творениями.
        Но какое разочарование! Репутация, которую завоевывает Бальзак, появляясь в парижском свете собственной персоной, становится роковой для его истинной репутации. Его попытка выступить в роли щеголя остается его единственной пожизненной неудачей. Правда, на первых порах он получает доступ не в салоны Сен-Жерменского предместья и не в посольства великих держав, а лишь в литературные салоны Софи Ге и ее дочери, Дельфины Жирарден, да еще в говорильню мадам Рекамье. Эти дамы, которых чиновная аристократия держит на известном расстоянии, пытаются конкурировать с ней, выступая представителями аристократии литературной. Но даже и в этом менее притязательном кругу помпезность, спесивость и утрированная элегантность Бальзака производят чудовищное впечатление.
        Бальзак, внук крестьянина, сын буржуа, неисправимый простолюдин, неуклюжий и неловкий, – у него нет никаких надежд приобрести благородную осанку. Ни его придворный портной Бюиссон, «и золотые пуговицы и кружевное жабо не в силах придать подлинно аристократического вида этому коренастому, тучному, краснощекому плебею, который без умолку говорит оглушительным голосом и как пушечное ядро врывается в любое общество. Он обладает слишком могучим темпераментом, чтобы хоть когда-нибудь усвоить сдержанные и пристойные манеры. Еще и двадцать лет спустя г-жа Ганская будет пенять на то, что он ест с ножа и что его шумное бахвальство действует на нервы именно тем, кто готов самым искренним образом восхищаться Бальзаком. Она жалуется на его громоподобный хохот и на безудержную, подобную потопу разговорчивость, „в которой тонут слова всех окружающих“.
        Но только бездельник, только человек, исключительно занятый своей внешностью, может найти достаточно времени, проявить достаточно упорства, чтобы быть неизменно элегантным (это тоже является своего рода искусством!), а туалет Бальзака, который лишь с трудом оторвался на час от работы, явно носит следы спешки. Сочетание цветов его фрака и панталон привело в ужас Делакруа38. Что толку в золотом лорнете, если его держат пальцы с грязными ногтями, если шелковые чулки виднеются из башмаков с развязанными шнурками? К чему кружевное жабо, если как только в гостиной становится душно, на него каплет жир с напомаженной гривы? Бальзак носит изящный костюм, который при его вульгарном вкусе всегда кажется экстравагантным и пышным, как на лакее ливрея. Дорогие вещи становятся на нем дешевыми, роскошные – вызывающими, и вся эта безвкусица, запечатленная в бесчисленных дошедших до нас карикатурах, вынуждает даже самых ярых его поклонниц втихомолку хихикать, прикрываясь веерами.
        Но чем больше чувствует Бальзак, что истинная элегантность ему не дана, тем больше пытается он заменить ее чем-нибудь другим. Если уж он не может производить импонирующего впечатления, что ж, он может по крайней мере вызвать сенсацию. Если уж он не может привлечь симпатии благородной скромностью, тогда пусть его экстравагантность стяжает такую же славу, как и он сам. Если уж они хотят смеяться над ним, значит надо швырнуть им по крайней мере нечто достойное осмеяния. И после первого своего провала в свете Бальзак заказывает несколько нелепейших предметов, которые, говорит он, посмеиваясь, доставят ему большую известность, чем все его романы. Он заказывает трость, толстую как дубина, усеивает ее бирюзой и распространяет о ней самые поразительные слухи: например, что в набалдашник ее вделан портрет таинственной великосветской дамы, его возлюбленной, изображенной в костюме Евы. Когда он с этой палицей Геркулеса, которая влетела ему в семьсот франков, – впрочем, он их так и не уплатил, – входит в ложу «Тигр» в Итальянской опере, вся публика смотрит на него как зачарованная, а мадам де Жирарден вдохновляется идеей создать роман под названием «Трость господина Бальзака». Но дамы остаются разочарованными, ни одна не избирает этого певца, воспевшего женщин, своим рыцарем, и львы парижских салонов, любимые герои Бальзака, – его Растиньяки, его де Марсе – чуют, что им не придется вступать в состязание со слоновьей и даже гиппопотамьей грацией нового конкурента.
        Столь же мало успеха имеет Бальзак у коллег-писателей, которые не очень-то обрадовались, нежданно-негаданно узрев в своем карасевом садке эту жирную щуку. Очень многие из них еще ясно помнят, что столь внезапно прославившийся писатель еще вчера в качестве негра поставлял ничтожнейшие бульварные романы за любую цену и на любой вкус. Впрочем, пораженные его талантом, встревоженные его фантастической продуктивностью, они даже готовы принять его в свой круг. Но Бальзак вовсе не идет навстречу этой готовности. Хотя он с чрезвычайным благожелательством и даже восторгом относится ко всякому чужому творчеству (вряд ли найдется хоть один современный ему писатель, которого он по-товарищески не упомянул в своей «Человеческой комедии» или которому не посвятил бы какой-нибудь книги), но в отношениях с коллегами-литераторами он всегда умышленно демонстрирует надменность. Вместо того чтобы заключить с ними союз, он третирует их. Входя в комнату, он не снимает шляпы, он отклоняет всякое «мы», когда речь идет о творчестве, и, вместо того чтобы быть дипломатом и щадить чужое тщеславие, Бальзак во всеуслышание заявляет, что ни за что не позволит поставить себя на одну доску с Александром Дюма, Поль де Коком, Эженом Сю, Жаненом, Сандо39. Он раздражает сочинителей, похваляясь своими гонорарами, он злит журналистов – «ни один автор не был столь равнодушен к хвалебным статьям и рекламе». Он дает им понять, что не нуждается в их услугах. И так же, как, появляясь в свете и выставляя свою балаганно-крикливую элегантность, он безвкусно старается прослыть «особым явлением», так же со свойственной ему наивной и неосмотрительной откровенностью он подчеркивает, что его нельзя мерять общей меркой. Пусть он говорит об этом самым беспечным тоном, с улыбкой, задорно, ребячливо и наивно, и все-таки писатели парижане воспринимают его поведение как вызов.
        Нет, слабости Бальзака слишком у всех на виду. Они не могут не дать сотни поводов для остроумных и злобных нападок, для язвительных насмешек по его адресу. Бальзак, величайший писатель своего времени, становится излюбленной мишенью для ядовитых заметок и дерзких карикатур. Так называемое «общество» не мстит никому столь ожесточенно, как человеку, который презирает его и в то же время не может без него обойтись. Сам Бальзак не ощущает эту немилость. Он слишком жизнерадостен, слишком темпераментен, слишком независим, чтобы замечать булавочные уколы. И на улыбочки, хихиканье и издевки унылых болванов, снобов и синих чулок он отвечает только громким и веселым раблезианским хохотом.
        Не мелочной полемикой (ведь даже гнев принимает у него благородную творческую форму) отвечает он на злобные выходки уязвленных журналистов и окололитературных импотентов. Нет, он отвечает им грандиозной фреской в «Утраченных иллюзиях», на которой изображена литературная коррупция. Но истинные его друзья страдают оттого, что человек, чьим гением они так восторгаются, попадает из-за мелкого своего снобизма в унизительное положение, которое, пусть хоть на четверть часа, заставляет признать правоту тех, кто высмеивает его. Маленькая провинциалка Зюльма Карро, живя в своей глуши, понимает, прежде чем он сам, что райские плоды из светского сада, о которых он так мечтал, вскоре покажутся ему обыденными и терпкими. И она заклинает его не становиться «комедиантом» света, «который потребует от тебя во сто крат больше, чем сможет дать тебе сам».
        И дружески восклицает, обращаясь к нему:
        «Оноре, ты теперь известный автор, но ты ведь призван к большему. Для такого человека, как ты, пустая слава ничто. Ты должен поставить перед собой цель более высокую. Если бы я набралась мужества, я бы сказала тебе: зачем ты, в тщеславии своем, столь, бессмысленно растрачиваешь свой необыкновенный разум? Брось ты эту светскую жизнь...»
        Но потребуется еще немало горьких испытаний, прежде чем за первым опьянением недавней славой последует отрезвление и Бальзак познает справедливость открытого им закона: нельзя быть мастером в двух различных областях. Мастером можно быть только в одной-единственной сфере, и его предназначение не в том, чтобы блистать в изменчивом и забывчивом светском обществе, а в том, чтобы, изображая и запечатлевая это общество, увековечить его таким, каково оно есть, со всеми его высями и безднами.
        До нас дошло грандиозное количество писаний о Бальзаке того времени – забавных, злобных, уничижительных, шутливых и ядовитых, и все они даны с ограниченной и неверной точки зрения парижского света и журналистских кругов. Бальзак в голубом фраке с чеканными золотыми пуговицами и с драгоценной тростью, Бальзак в шлепанцах, Бальзак в тильбюри с грумом и лакеем, Бальзак-фланер, который читает все вывески подряд в поисках подходящего имени для своего героя, Бальзак-коллекционер, перерывающий лавки старьевщиков в надежде отыскать Рембрандта за семь франков и чашу работы Бенвенуто Челлини за двенадцать су, Бальзак – кошмар издателей, демон наборщиков, которые часами, как каторжники, трудятся над каждой страницей его рукописи, Бальзак – лжец, хвастун, мистификатор, проповедующий целомудрие как единственное предварительное условие творчества и меняющий женщин куда чаще, чем сорочки, Бальзак-обжора, который в один присест проглатывает сотню устриц и вдобавок еще бифштекс и жареного гуся, Бальзак, рассказывающий о миллионах, которые принесут ему его рудники, его сады, его гениальные сделки, и вынужденный неделями скрываться под чужим именем, ибо он не в состоянии оплатить счет в тысячу франков.
        Не случайно три четверти дошедших до нас изображений Бальзака – это шаржи, а не портреты. Не случайно современники сочинили о нем две тысячи анекдотов, но не оставили ни одного добросовестного и документального описания его жизни.
        Все эти факты ясно показывают, что Бальзак производил на парижан впечатление не гения, а эксцентричного человека, и, возможно, что в известном смысле современники были правы. Бальзак должен был казаться обществу эксцентричным, потому что он в буквальном смысле слова терял центр равновесия, как только он покидал свою комнату, свой письменный стол, свою работу. Подлинный Бальзак, самый неутомимый труженик, какого только знает мировая литература, остался книгой за семью печатями для всех этих Гозланов, Верде40 и Жаненов, для этих бездельников и фланеров, ибо они знали его только «один-единственный час в день», который он мог отдавать свету, а не двадцать три сокровенных часа его творческого одиночества. Он появляется среди людей на полчаса-час, когда узнику дозволяется подышать на тюремном дворе, и так же как призраки, которые с последним ударом часов, бьющих полночь, должны возвратиться в свои могилы – так же и он должен после кратких мгновений, в которые он появлялся надменный и пышный, вернуться снова в свою темницу, к своей работе, о величии и жестокости которой все эти бездельники и иронизирующие писаки не имеют вообще никакого представления. Подлинный Бальзак это тот Бальзак, который в течение двадцати лет, кроме бесчисленных драм, новелл, очерков, написал семьдесят четыре полноценных романа, и в этих семидесяти четырех романах он создал собственный мир, где существуют сотни местностей, домов и улиц, где обитают две тысячи людей.
        Только этой мерой и можно мерить Бальзака, только это творение вводит нас в подлинную его жизнь. Человек, казавшийся своим современникам безумцем, был в действительности самым дисциплинированным творческим умом эпохи. Человек, которого они высмеивали как безмерного расточителя, был аскетом с несгибаемым упорством анахорета, величайшим тружеником всей современной литературы.
        Гиперболизатор, которого они, нормальные и умеренные, высмеивают как бахвала и хвастуна, извлек из своего мозга больше, чем все его парижские коллеги, вместе взятые. Он был, конечно, единственным, о ком можно без преувеличения сказать, что он доработался до смерти. Календарь Бальзака никогда не совпадал с календарем его эпохи. Когда для других день – для него ночь, когда для других ночь – для него день. Не в обычном, будничном протекает настоящая жизнь Бальзака. Она идет в его собственном, им самим сотворенном мире. И никто не знал, не наблюдал, не слышал истинного Бальзака, кроме четырех стен, в которых протекало его добровольное заточение. Никакой современник не мог написать его подлинную биографию. Это сделали его книги.
        Покажем же поэтому один день из этой настоящей жизни Бальзака. И тысяча, десять тысяч дней были как две капли воды похожи на этот день.
        Восемь часов вечера. Все давно уже закончили свою работу. Они оставили свои конторы, свои дела, свои фабрики, они пообедали в кругу друзей, или в кругу семьи, или в одиночестве. Вот высыпают они из домов в поисках развлечений. Они фланируют по бульварам, сидят в кафе, стоят перед зеркалами, прихорашиваясь, перед тем как отправиться в театр или в гости. И только он, только Бальзак спит в комнате с опущенными шторами, сраженный, словно ударом дубины, шестнадцати-семнадцатичасовой работой.
        Девять вечера. Распахнулись двери театров, в больших залах кружатся пары, в игорных домах звенит золото, влюбленные скрываются в тени аллей – Бальзак все еще спит.
        Десять часов вечера. В иных домах уже погашены огни, пожилые люди ложатся спать, реже катятся экипажи по мостовой, смолкают голоса города – Бальзак все еще спит.
        Одиннадцать часов. Спектакли идут к концу, в клубах и в гостиных лакеи провожают к выходу последних засидевшихся гостей, в ресторанах тушат свет, нет больше гуляющих; только последняя волна возвращающихся домой с шумом проносится по бульварам и, разбиваясь на ручейки, исчезает в протоках маленьких переулков – Бальзак все еще спит.
        Полночь. Париж онемел. Закрылись миллионы глаз. Погасли бесчисленные огни. Люди спят – а Бальзак приступает к работе. Людям снятся сны – значит, Бальзаку пора бодрствовать. Теперь, когда для всех закончен день, его день начинается. Ничто уже не может помешать ему: ни посетители, которые ему в тягость, ни письма, которые лишают его покоя. Кредиторы, которые его преследуют, уже не постучатся у дверей, посыльные из типографии уже не станут требовать у него рукописи.
        Грандиозный отрезок времени простирается перед ним: восемь, десять часов полнейшего одиночества – Бальзаку для исполинской его работы нужно такое грандиозное временное пространство. Как нельзя дать остыть печам, в которых холодная хрупкая руда переплавляется в несокрушимую сталь, так же нельзя дать замереть работе его фантазии. Нельзя останавливать на лету его пламенные и гармонические галлюцинации.
        «Мысли сами брызжут у меня из черепа, как струи фонтана. Это абсолютно бессознательный процесс».
        Как всякий великий художник, Бальзак повинуется только законам своей работы:
        «Для меня невозможно работать, если я должен буду прервать занятия и выйти на прогулку. Я никогда не работаю лишь час или два».
        Только ночь, неограниченная, беспредельная, он это знает, позволяет ему работать непрерывно, и ради этой работы он передвигает стрелки времени и превращает ночь в день и день в ночь.
        Его разбудил тихий стук слуги у дверей. Бальзак поднимается и накидывает на себя свою рясу. Многолетний опыт заставил его выбрать это одеяние, как самое подходящее для его работы. Он выбрал его, как воин свое оружие, как рудокоп свою кожаную одежду – согласно требованиям своей профессии. Писатель избрал для себя это белое длинное платье из теплого кашемира – зимой, из тонкого полотна – летом, ибо оно послушно подчиняется каждому его движению, оставляет шею свободной для дыхания; оно согревает и в то же время не давит, и, быть может, подобно монашеской рясе, напоминает ему, что он отправляет это служение во исполнение высшего обета и отрекшись, пока носит это платье, от реального мира и его соблазнов. Плетеный шнур (позднее – золотая цепь) опоясывает эту белую доминиканскую рясу, ниспадающую свободными складками. И подобно тому как монах носит крест и нарамник – орудия молитвы, так писатель носит ножницы и нож для разрезания бумаги – свои рабочие принадлежности.
        Еще несколько шагов по комнате в этом мягком податливом одеянии, чтобы исчезли последние тени сна и кровь резвей заструилась в жилах. И вот Бальзак готов к работе.
        Слуга зажег у него на столе шесть свечей в серебряных канделябрах и наглухо закрыл окна шторами, словно отделяя его от внешнего мира. Ибо Бальзак уже не желает измерять время его подлинной мерой, а только мерой своего труда. Он не хочет знать, когда светает, когда наступает день, когда пробуждается Париж, когда пробуждается весь мир. Ничто от действительности не должно проникать к нему. Книги на полках, стены, двери и окна, все, что лежит за ними, – все утопает теперь в темноте. Только люди, рожденные им, будут теперь говорить, действовать, смотреть, дышать. Так возникает, чтобы жить и существовать, его мир, его собственный.
        Бальзак усаживается за стол, за тот самый стол, «где я бросаю свою жизнь в плавильный тигель, как алхимик свое золото».
        Это маленький, неприглядный, прямоугольный стол, и все-таки Бальзак любит его больше, чем самое драгоценное свое достояние. Золотую трость с бирюзой, столовое серебро, купленное с таким трудом, книги в роскошных переплетах и самую славу свою он любит меньше, чем это маленькое, безгласное, четвероногое существо, которое он таскал за собой из одной квартиры в другую, спасал от аукционов и катастроф, вынося на себе, как солдат своего побратима из пламени битвы. Ибо этот стол – единственный наперсник его глубочайшего счастья, его горчайшей муки, единственный и немой свидетель подлинной его жизни.
        «Он видел мою нищету, он знает обо всех моих планах, он прислушивался к моим помыслам, моя рука почти насиловала его, когда я писал на нем».
        Никто из друзей, ни одна живая душа не знает так много о Бальзаке, ни одной женщине не подарил он столько ночей, полных пламенной близости. За этим столом Бальзак жил, за ним он доработался до смерти.
        Еще последний взгляд. Все ли готово? Как каждый воистину фанатичный труженик, Бальзак педантичен в своей работе. Он любит свой верстак, как солдат свое оружие, и прежде чем броситься в битву, он должен знать, что оно наточено. По левую руку стопами лежат листы писчей бумаги, совершенно определенной, заботливо выбранной бумаги одинакового формата. Бумага должна быть чуть синеватой, чтобы не слепить глаза и не утомлять их при многочасовой работе. Бумага должна быть особенно гладкой, чтобы не оказывать никакого сопротивления стремительному перу. Она должна быть тонкой, ибо сколько листов он должен исписать в эту ночь – десять, двадцать, тридцать, сорок?
        Столь же тщательно заготовлены перья, вороньи перья (он не признает никаких других). Рядом с чернильницей – не дорогой, малахитовой, которую ему подарили поклонники, нет, рядом с простой чернильницей его студенческих лет стоят еще про запас две-три бутылки чернил. Все должно быть предусмотрено, чтобы не прерывать правильного течения работы. Справа еще – маленькая записная книжка, в которую он иногда вносит внезапные свои фантазии и идеи, намереваясь воспользоваться ими в последующих главах. Больше ничего: ни книг, ни записей, ни груд материала. Прежде чем от приступает к работе, у него все уже мысленно завершено.
        Бальзак распрямляет спину и отбрасывает широкий рукав рясы, чтобы освободить правую руку, руку, которой он пишет. Потом он обращается к себе с шутливыми восклицаниями, точно кучер, когда он принимается погонять застоявшуюся лошадь. Он похож на пловца, который поднимает руки и разминает суставы, прежде чем броситься вниз головой в реку.
        Бальзак пишет и пишет, без пауз, без остановок, фантазия его, однажды запылав, горит не угасая. Она, как лесной пожар, перебегает от ствола к стволу, все жарче и все неистовей, все быстрее, все яростней – и, наконец, огонь охватывает все вокруг. Перо в его нежной женственной руке так быстро мчится по бумаге, словно буквы едва поспевают за мыслью.
        Чем больше пишет Бальзак, тем больше он не дописывает слова – только дальше, только не мешкать. Он не может задержаться, не может прервать внутреннее видение, и он не остановится, пока руку его не сведет судорога или пока перед его померкшим от усталости взором не потускнеет написанное.
        Час, два, три, четыре, пять часов, шесть, иногда семь и даже восемь. Ни один экипаж больше не катится по переулку, ни шороха в доме и в комнате; разве только тихое скрипенье пера да изредка шелест отложенного листа. Снаружи уже светает, но Бальзак не знает этого. Его день – только этот маленький кружок от свечи, и нет никаких людей, кроме тех, которых он только что создал, – никаких судеб, кроме тех, которые он придумывает в процессе творчества; нет пространства, нет времени, нет вселенной, кроме той, что покоится в его собственном космосе.
        Иногда машина грозит застопорить.
        Даже безграничная воля ничего не может поделать, когда исчерпан естественный запас сил. После четырех, пяти, шести часов беспрерывного писания и творчества Бальзак чувствует, что он уже больше не может. Рука повисает как плеть, глаза слезятся, кровь оглушительно стучит в его пылающие виски, перенапряженные нервы сдают окончательно. Всякий другой теперь прекратил бы работу и с благодарностью ограничился бы столь полноценным результатом. Но Бальзак, этот демон воли, не сдается. Он должен прийти к финишу, даже если загонит рысака! Подать сюда хлыст, раз эта ленивая кляча не хочет двинуться с места! Бальзак встает – это его единственные короткие передышки, – подходит к столу и зажигает спиртовку.
        Кофе – вот черная нефть, вновь и вновь приводящая в движение этот фантастический робот, и поэтому для Бальзака, который дорожит только своим творчеством, кофе важнее, чем еда, сон, чем любое другое наслаждение. Он терпеть не может табака, ведь табак не стимулирует энергию, не помогает ей достичь того безмерного напряжения, которое служит для него единственной мерой вещей.
        «Табак приносит вред телу, разрушает разум, отупляет целые нации».
        Зато он посвятил кофе свои прелестнейшие поэтические гимны:
        «Кофе проникает в ваш желудок, и организм ваш тотчас же оживает, мысли приходят в движение, словно батальоны Великой Армии на поле битвы. Сражение начинается. Тяжелой поступью шагают воспоминания с развернутыми знаменами. Легкая кавалерия сравнений скачет великолепным галопом. Артиллерия логики подъезжает со своими орудиями и снарядами. Остроумные слова мечутся, как стрелки. Встают образы, бумага покрывается чернилами. Битва начинается и кончается потоками чернил, как настоящее сражение – черным порохом...»
        Без кофе нет работы, во всяком случае той непрерывной работы, на верность которой присягнул Бальзак. Куда бы он ни поехал, он вместе с пером и бумагой берет с собой в качестве третьей необходимой принадлежности кофейник, к которому он привык, как к своему столу, к своей рясе. Никому не доверяет он приготовления кофе, ибо никто другой не сможет приготовить это возбуждающее зелье, придав ему такую аппетитную крепость и черноту. Подобно тому как Бальзак с суеверным фетишизмом выбирает только один определенный сорт бумаги, только определенную форму перьев, точно так же он дозирует, определяет и смешивает сорта кофе согласно особому ритуалу.
        «Этот кофе составлялся из зерен трех сортов – „Бурбон“, „Мартиника“, „Мокко“. „Бурбон“ он покупал на Рю де Монблан, „Мартинику“ – на Рю де Вьей, Одриетт у одного бакалейщика, который, вероятно, и сейчас еще помнит этот знаменитый рецепт, а „Мокко“ в Сен-Жерменском предместье у одного торговца на Рю де Л'Юниверсите, но я уже не могу сказать, у кого именно, хотя я и не раз сопровождал Бальзака во время его закупочных экспедиций. Это было каждый раз путешествие на полдня через весь Париж. Но ради хорошего кофе он не жалел никаких усилий».
        Как всякое возбуждающее средство, кофе постепенно перестает оказывать свое действие, и поэтому его приходится употреблять во все большем количестве. Чем больше перенапрягал свои нервы Бальзак, тем в большем количестве поглощал он этот смертоносный эликсир. Он пишет об одной из своих книг, что довел ее до конца лишь при помощи «потоков кофе». В 1845 году, после почти двадцатилетнего злоупотребления этим напитком, он устанавливает, что весь его организм отравлен, и жалуется, что действие этого яда становится все менее сильным.
        «Промежуток времени, в течение которого действует кофе, становится все короче. Оно возбуждает мой мозг теперь только часов на пятнадцать – опасное возбуждение. Оно вызывает чудовищные боли в желудке».
        И если пятнадцать тысяч чашек крепчайшего кофе (так высчитал один статистик) помогли созданию гигантской «Человеческой комедии», то они же преждевременно погубили здоровое от природы сердце Бальзака. Доктор Наккар, который в качестве друга и врача наблюдал Бальзака всю его жизнь, считал, что кофе было единственной причиной смерти Бальзака.
        «Зacтарелый сердечный недуг был усугублен ночным трудом и употреблением, или, правильнее сказать, злоупотреблением, кофе, к которому он вынужден был прибегать, чтобы преодолеть естественную для человека потребность – потребность сна».
        Наконец в восемь часов тихий стук в дверь. Входит слуга Огюст и вносит скромный завтрак. Бальзак поднимается из-за стола. С двенадцати часов ночи он не выпускал из рук пера. Теперь наступает мгновение отдыха. Слуга раздвигает шторы. Бальзак подходит к окну и бросает взгляд на Париж, который он хочет завоевать. В эти минуты он впервые после долгих часов труда замечает, что рядом с его миром существует другой мир, рядом с Парижем его фантазии есть еще реальный Париж, который берется за труд – теперь, когда его труд на время закончен. Уже открываются магазины и конторы, дети спешат в школу. Катят экипажи, в тысячах кабинетов и канцелярий чиновники и дельцы усаживаются за столы. Только он, только он один среди сотен тысяч других уже кончил работать.
        Нужно дать отдых усталому телу, нужно взбодрить его для новой работы, и Бальзак принимает горячую ванну. Обычно он сидит в ванне – и в этом он тоже похож на своего великого партнера Наполеона – целый час. Это единственное место, где он может размышлять, никем не потревоженный, – размышлять, ничего не записывая. Он сидит обнаженный, наслаждаясь грезами, отдыхая от физической работы. Но едва он успел накинуть рясу, как за дверью уже слышатся шаги.
        Пришли рассыльные из различных типографий, которые он одновременно загружает, пришли за распоряжениями, как ординарцы Наполеона, поддерживающие во время битвы связь между командным пунктом и батальонами. Один требует новую рукопись, свежую и еще не совсем просохшую рукопись, созданную этой ночью. Ибо все, что Бальзак пишет, должно немедленно идти в печать, и не только потому, что газета или издатель ждут каждую строчку, созданную Бальзаком как уплата по векселю, срок которого наступил (всякий еще не написанный роман уже продан и заложен на корню), но еще и потому, что Бальзак в том состоянии творческого транса, когда он пишет, словно в бреду, сам не знает, что он пишет и что он написал. Даже его собственный придирчивый взор не в силах проникнуть в дебри его рукописного текста. Только когда рукопись, построенная в печатные столбцы, продефилирует мимо него, абзац за абзацем, батальон за батальоном, только тогда полководец Бальзак поймет, выиграл ли он эту битву или должен снова идти в атаку.
        Другие рассыльные из типографий, газет и издательств приносят свежие гранки рукописей (Бальзак закончил их третьего дня и сдал в набор вчера), а вместе с ними и новые оттиски старых корректур. Целые груды бумаги, прямо с печатного станка, бумаги еще сырой от типографской краски – две дюжины, три дюжины, а нередко пять или шесть дюжин корректурных оттисков загромождают и заваливают шаткий столик, и все это надо опять и опять просмотреть.
        Девять часов. Передышка кончилась.
        «Во время одной работы я отдыхаю от другой». В этой чудовищной спешке и непрерывном труде Бальзак поддерживает свои силы только тем, что, не прекращая работы, переходит от одного вида работы к другому.
        Но в противоположность большинству авторов чтение корректур для Бальзака не легкое дело. Он не только исправляет и шлифует, нет, он полностью перерабатывает и заново пишет свою книгу. Чтение, или, вернее, переписывание корректур для него такой же решающий творческий акт, как и создание первого варианта. Ибо Бальзак, собственно говоря, вовсе не исправляет гранки, он использует их только как первый оттиск, как отпечатанный черновик. И то, что духовидец писал в бреду и горячечной спешке, то теперь читает, оценивает и изменяет исполненный ответственности художник. Ни на что не тратил Бальзак столько стараний, страсти и усилий, как на эту пластичность своей прозы, которой он добивался медленно, постепенно, как бы обрабатывая слой за слоем. И так как во всем, что касается его заветной задачи, его работы, эта столь расточительная и широкая натура оказывается тиранически-педантичной, то и корректуры эти набираются типографиями согласно особым его предписаниям. Прежде всего гранки должны быть напечатаны на больших и удлиненных листах двойного формата – так, чтобы каждый столбец сидел в них, словно козырной туз на белой карте, а справа и слева, снизу и сверху простиралось бы огромное пространство полей для исправлений и улучшений. Кроме того, гранки должны быть набраны не на обычной, дешевой и желтоватой бумаге, а на белой, так чтобы каждая литера четко выделялась на фоне и не утомляла глаз.
        – А теперь – за дело!
        Быстрый взгляд – Бальзак обладает даром своего Луи Ламбера читать по шесть-семь строк сразу, – и вот рука его уже гневно тянется к перу. Бальзак недоволен. Все плохо, все, что он написал вчера, все, что он написал позавчера, – смысл неясен, фразы сбивчивы, слог неправилен, композиция неуклюжа! Все нужно сделать иначе, лучше, четче, яснее. Он приходит в бешенство. Это чувствуется по брызгам чернил из-под пера, по тому, как он в ярости перечеркивает вкось всю страницу. Словно шквал кавалерийской атаки, врезается он в печатное каре. Вот сабельный удар пером, вот он безжалостно хватает фразу и перетаскивает ее направо, вот поднимает слово на пику; целые абзацы вырывает он своими львиными когтями, зато другие всаживает на их место. Скоро ему уже не хватает (так много исправлений делает он) обычных корректурных знаков. Ему приходится изобретать новые. Скоро и поля гранок становятся для него слишком узкими; ведь он давно уже исписал их так густо, что на них теперь больше текста, чем в самих гранках. Вверх, вниз, направо, налево устремляются строки, снабженные магическими знаками. Но что он написал вместо вымаранных мест! Поначалу чистая и разборчивая страница покрыта словно паутиной пересекающихся, скрещивающихся, восстанавливающих и исправляющих линий и черточек. И Бальзак, стараясь найти чистое местечко, переворачивает лист и на обороте вписывает свои добавления. Но и этого ему мало! Перу больше негде писать; Бальзаку не хватает загогулин и цифр, которые служат указанием для несчастного наборщика. Значит, надо извлечь ножницы и вырезать кое-какие лишние фразы. Подать сюда чистую бумагу, только меньшего формата, чтобы она резко отличалась от первой рукописи, и подклеить ее к гранкам. Начало пишется заново, а старое всунуто теперь в середину. Словно киркой и мотыгой перекапывается вся почва. Слой за слоем идут рукописные строчки вперемежку с печатными, покрытые цифрами и перемаранные. И, наконец, в состоянии полнейшей неразберихи, став во сто крат неразборчивее, невразумительнее и неудобочитаемее, гранки возвращаются в типографию.
        В редакциях, в типографиях все собираются толпой и хихикают, любуясь на эту кляксопись. «Невозможно», – объявляют опытнейшие наборщики; и хотя им предлагают двойную оплату, они отказываются набирать Бальзака больше одного часа в день. Проходят месяцы, прежде чем какой-нибудь наборщик одолеет науку расшифровки бальзаковских иероглифов, и специальный корректор должен тщательно проверять его зачастую весьма гипотетические догадки.
        Но как же они глубоко ошибаются, если полагают, что на этом их труд закончен! Потому что, когда назавтра или послезавтра гранки, набранные целиком заново, возвращаются к Бальзаку, он набрасывается на этот новый набор с такой же яростью, как и на первый оттиск. Он снова разрушает до основания с такими трудами возведенное здание, он снова усеивает и испещряет кляксами весь лист сверху донизу и отсылает обратно текст, такой же хаотический и неудобочитаемый, как и первый оттиск. И так повторяется и в третий, и в четвертый, и в пятый, и в шестой, и в седьмой раз. С той только разницей, что теперь Бальзак ломает, разрушает и изменяет не целые абзацы, а отдельные строчки и под конец уже только отдельные слова.
        Работая над своими книгами, Бальзак нередко держал по пятнадцать-шестнадцать корректур. И мы можем составить себе представление о его ни с чем не сравнимой продуктивности, если подсчитаем, что за двадцать лет Бальзак не только написал семьдесят четыре романа и великое множество своих рассказов и очерков; ведь для того чтобы окончательно завершить свои вещи, ему потребовалось работать еще в семь, нет, в десять раз больше, чем для того, чтобы создать свое исполинское произведение вчерне.
        Ни финансовые затруднения, ни заклинания издателей, докучающих ему то дружескими упреками, то судебными исками, не могут отвадить Бальзака от этого дорогостоящего метода. Десятки раз он отдавал половину и даже весь гонорар, полученный им за свои сочинения, чтобы оплатить громадные расходы по переверстке и подверстке рукописей. Но в этом пункте интимнейшей творческой этики Бальзак неумолим. Когда однажды некий редактор журнала осмеливается опубликовать продолжение романа, не дождавшись получения бесчисленных корректур и окончательной авторской визы, Бальзак навсегда порывает с ним отношения. Человек, который окружающим кажется легкомысленным, слишком склонным к чрезмерной поспешности, жадным до денег, здесь, когда речь идет о завершенности его произведения и о его творческой чести, оказывается самым совестливым, самым упорным, самым неподатливым и энергичным борцом из всех современных ему писателей. Потому что лишь он один знает фантастическую сумму этой энергии, жертвенности, одержимости совершенством, потому что пятикратный, десятикратный процесс преобразования происходит в темноте лаборатории и неведом никому ив тех, кто видит только готовые произведения, поэтому он и любит свои гранки как единственных верных и надежных свидетелей. Он гордится ими не столько как художник, сколько как рабочий человек, неутомимый мастеровой. Он берет эти исправленные, истерзанные полосы и составляет из них отдельные экземпляры: первичное состояние вещи, вторичное и так вплоть до окончательного. И он переплетает их вместе со своей рукописью в единый фолиант, объем которого нередко превышает две тысячи страниц (тогда как вся книга в напечатанном виде содержит всего только двести). Подобно Наполеону, своему вечному образцу, который раздавал княжеские титулы и герцогские гербы своим маршалам и вернейшим слугам, Бальзак дарит рукописи, принадлежащие его гигантской империи, его «Человеческой комедии», как самый бесценный свой дар.
        «Я дарю эти тома только тем, кто меня любит; они свидетели моей долгой работы и терпения, о котором я вам говорил. Над этими чудовищными страницами проводил я свои ночи».
        Львиная доля достается г-же Ганской. Этой же награды он удостаивает мадам де Кастри, и графиню Висконти, и сестру Лауру. Впрочем, он удостаивает ею лишь немногих, тех, кто сможет по заслугам оценить его дар. Об этом свидетельствует письмо доктора Наккара, когда за свою долголетнюю врачебную и дружескую службу он получил от Бальзака том корректур «Лилии в долине». Д-р Наккар пишет:
        «Это действительно примечательные монументы, и тем, кто еще верит в дальнейшее усовершенствование прекрасного в искусстве, следовало бы сделать их доступными для обозрения.
        Как поучительно это было бы и для публики, которая полагает, что творения ума задуманы и созданы с такой же легкостью, с какой их затем читают! Я хотел бы, чтобы мою библиотеку поместили посреди Вандомской площади, дабы друзья вашего гения действительно смогли оценить то чувство ответственности и упорство, с которым вы работаете».
        Действительно, едва ли существуют документы, кроме разговорных тетрадей Бетховена, в которых так наглядно была бы запечатлена титаническая борьба художника и которую можно уподобить борьбе Иакова с ангелом. Сильнее, чем на любом портрете, выразительнее, чем во всех анекдотах его современников, встает здесь первозданная мощь Бальзака, его титаническая энергия. Только тот, кто знает эти фолианты, знает истинного Бальзака.
        Три часа, четыре часа подряд работает Бальзак над своими гранками, изменяет текст, улучшает, «занимается литературной кухней», как он в шутку называет эти занятия, длящиеся каждый раз до полудня и отличающиеся такой же непрерывностью, ожесточенностью и страстностью, как и ночная его работа. Только в полдень Бальзак отодвигает гору бумаги в сторону, чтобы перекусить. Он съедает яйцо, бутерброд или легкий паштет. По природе своей эпикуреец, уроженец Турени, который с детства любит жирные и тяжелые блюда, вкусные рулеты, поджаристых каплунов, кровавое сочное мясо; который знает красные и белые вина своей родины, как виртуоз клавиатуру своего рояля, он отказывает себе во время работы в каком бы то ни было удовольствии. Он знает, что после еды приходит усталость, а у него нет времени для усталости. Он не смеет, он не хочет позволить себе отдохнуть.
        Бальзак опять придвигает кресло к своему маленькому столу, и дальше, дальше, дальше, корректуры, наброски, заметки, письма; работа, работа, работа, без перерыва и без отдыха.
        Наконец около пяти часов Бальзак отбрасывает перо, а значит, и хлыст, который гонит его вечно вперед. Баста! Бальзак целый день (впрочем, это продолжается часто по целым неделям) не видел человеческого лица, не глянул в окно, не читал газет. Надо, наконец, дать отдых переутомленному телу и пылающей голове. Слуга сервирует ужин. Иногда на полчаса-час заходит издатель, которого он пригласил к себе, или кто-нибудь из друзей. Но обычно он остается один – он уже обдумывает и видит в мечтах своих то, что будет им создано завтра. Никогда или почти никогда он не выходит на улицу. После столь грандиозных трудов усталость его слишком велика. В восемь часов, когда все отправляются на прогулку, он ложится в постель и засыпает тотчас же, крепко, глубоко, без сновидений. Он спит, так же как делает все: глубже и интенсивнее, чем всякий другой. Он спит, дабы забыть, что вся уже проделанная работа нисколько не избавит его от той, которая должна быть выполнена завтра, послезавтра, и так без конца, до последнего часа его жизни. Он спит до полуночи, пока слуга не зажигает свечи, и Бальзак принимается опять за работу.
        Так работает Бальзак – неделями и месяцами – не зная перерыва, не разрешая себе остановки, пока труд его не завершен. Но даже и после этого он разрешает себе только самый короткий роздых. «Битва следует за битвой», произведение за произведением, словно стежок за стежком, в той необъятной ткани, которая является результатом труда всей его жизни.
        «Всегда одно и то же: ночь за ночью и все новые тома! И то, что я хочу воздвигнуть, столь возвышенно и необъятно», – стонет в отчаянии Бальзак.
        Порой он боится, что за этой работой он упустит действительную жизнь. И он потрясает цепями, которые сам себе сковал.
        «Я должен создать за один месяц то, что другие не могут завершить за год и даже за более длительный срок».
        Но работа для него стала необходимостью. Он уже не может от нее освободиться.
        «В трудах я забываю свои горести, труд – мое спасение».
        Разнообразие работы не нарушает ее непрерывности.
        «Когда я не работаю над моими рукописями, я размышляю о моих планах, а когда не размышляю и не пишу, тогда я держу корректуру. В этом и есть моя жизнь».
        Так он и проживет всю свою жизнь с этими кандалами на ногах, и, когда он решается, наконец, на побег, они бренчат, волочась за ним следом. Он никуда не ездит без рукописи: и даже когда он влюблен и следует за женщиной, любовная страсть неизбежно подчиняется некоему высшему долгу. Вот он появляется у герцогини де Кастри, у г-жи Ганской в Женеве, пылая от нетерпения, опьяненный страстью, и тут же извещает возлюбленную, что после пяти часов вечера она никогда не будет его видеть. Только после нерушимых двенадцати или пятнадцати часов, отданных им письменному столу, может он отдать себя женщине. Сначала творчество, потом любовь. Сперва «Человеческая комедия», потом свет. Сперва работа, потом, вернее сказать – никогда, наслаждение.
        Только этим исступлением, только этим самоиспепеляющим творческим экстазом можно объяснить чудо создания в неполных двадцать лет «Человеческой комедии». Но эта почти непостижимая бальзаковская продуктивность становится еще непостижимей, если к его художественным произведениям причесть еще его личную и деловую корреспонденцию. В то время как у Гёте и Вольтера всегда были под рукой два-три секретаря и даже какой-нибудь Сент-Бёв возлагал подготовительные работы на специального сотрудника, Бальзак всю свою корреспонденцию и все свои дела вел всегда самолично. Кроме последнего потрясающего документа со смертного одра, когда рука его уже была не в силах держать перо и он к письму, написанному его женой, прибавляет только постскриптум:
        «Я не могу уже ни читать, ни писать».
        Кроме этого письма, каждая страница его произведений, каждая строчка его писем написана его собственной рукой. Все договоры, все акты купли-продажи, все дела и поручения, долговые обязательства и векселя и все иски и контр-иски он разбирает без писцов, без секретарей и без советчиков. Он все закупает для дома, лично делает заказы обойщикам и поставщикам, а в более позднее время заботится даже о финансах г-жи Ганской и консультирует своих родных. Он так растрачивает свои силы, он так загружает себя работой, что это граничит с патологией. Бывают мгновения, когда он сам сознает, что такое противоестественное самоистребление неизбежно приведет его к гибели.
        «Иногда мне кажется, будто мозг мой воспламенился и мне суждено умереть на обломках моего разума».
        И поэтому отдых после таких припадков двухнедельного, трехнедельного беспрерывного труда, когда он не выходит на улицу, всегда до ужаса похож на катастрофу. Он падает наземь, как раненый герой после победы.
        «Я сплю восемнадцать часов в сутки. А остальные шесть я ровно ничего не делаю».
        Бальзак отдыхает от припадка труда, но этот отдых тоже припадок, и в таком же припадке, если только у него есть еще достаточно сил после завершенного произведения, он бросается в удовольствия. Когда он приходит в себя после опьянения работой, покидает свою келью и появляется среди людей, он все еще не протрезвел окончательно. Когда он оказывается в обществе, в салонах – а уже несколько недель он не слышал человеческого голоса, – он начинает болтать и бахвалиться, не обращая ни малейшего внимания на окружающих. Будто вырвавшись из-под высокого давления, струятся, смеются, шипят и пенятся его слова. Когда он входит в магазин, он, наградивший в своих романах миллионами одних и похитивший их у других, он, как бы все еще находясь в мире иных чисел, бессмысленно швыряет деньги, ничуть не задумываясь над ними и не зная им счета.
        В любом из его поступков всегда есть нечто от фантастики и гиперболичности его романов – он все делает с наслаждением. Как суровый, могучий, веселый мореход былых времен, целый год не видавший земли, не спавший в постели и не обнимавший женщины, который, когда корабль после тысячи злоключений возвращается, наконец, домой, высыпает на стол полную мошну, напивается допьяна, дебоширит и просто, чтобы дать выход радости жизни, выбивает оконные стекла; или как чистокровный рысак, который, застоявшись в стойле, не сразу разминается и набирает скорость, но проходит мгновение – и вот он летит вперед, подобно ракете, чтобы освободить напряженные мускулы и ощутить опьянение свободой, – так и Бальзак нарушает свое отшельничество, разряжает свое утомление и замкнутость в те краткие перерывы, которые он позволяет себе между двумя книгами. И тогда являются дуралеи, все эти Гозланы, Верде, все эти никчемные журналисты, продающие каждодневно свои скудные остроты за несколько су, и, словно лилипуты, издеваются над освободившимся от своих пут Гулливером. Они пишут о нем анекдотцы и неукоснительно помещают их в печати – вот, мол, какой смешной, тщеславный, ребячливый дурень этот ваш великий Бальзак! И каждый болван чувствует себя умнее, чем он. И никто из них не понимает, что после такого чудовищного перенапряжения было бы неестественным, если бы этот духовидец вел себя как обычный человек, если бы он, например, аккуратненько вел конторскую книгу, записывал в нее каждый франк и, как лавочник, помещал свои сбережения в четырехпроцентную ренту! Если бы он, который только что был властелином, магом и обитателем царства снов, стал вести себя в реальном мире согласно правилам светских салонов. Если бы он, чей гений так склонен к творческим преувеличениям, был столь же пронырлив, столь же дипломатичен и столь же холодно-расчетлив, как они сами. Им под силу создать только карикатурные изображения той гротескной тени, которую отбрасывает его гигантская фигура на стены эпохи, когда он проходит мимо. Ни один современник не знал о его подлинной сущности, ибо подобно тому как призракам из сказки позволено лишь краткий час скользить легкой тенью по земле, которая им не принадлежит, так и Бальзаку даны лишь краткие миги свободы, и все вновь и вновь должен он возвращаться в темницу своего труда.

    IX. Герцогиня де Кастри

        Труд, безмерный труд, до конца дней его будет истинной формой существования Бальзака, и он любит этот труд, или, вернее, он любит себя в этом труде. Терзаемый муками творчества, он в то же время втайне наслаждается своей демонической энергией, своей созидательной мощью, силой своей воли, которая извлекает все, что возможно, и даже больше, чем возможно, из геркулесовского его тела и необъятной души. Дни и ночи проводит он за рабочим столом, и он гордо может сказать о себе: «Мои излишества в моем труде».
        Но порабощенная даже столь тиранической волей природа не дает себя окончательно задавить. Она обороняется против анормальности существования, находящего удовлетворение только в фантазии и жаждущего убить себя работой. Порой, и все чаще с годами, Бальзак, самоотверженно предаваясь труду, с ужасом вдруг ощущает, что в этом труде он растрачивает лучшие свои годы, что писание и творчество даже в самой возвышенной своей форме это лишь суррогат действительности.
        «Я пытаюсь жить только жизнью разума», – признается он Зюльме Карро, но это никогда ему не удается вполне. Художник, который все-таки всегда остается человеком, вкушающим радости жизни, стонет под бременем аскетического однообразия своего каждодневного труда. Мужское начало в нем требует более бурной реализации, чем слова, изливающиеся на холодную бумагу. Мечтателю, который создал в своих творениях сотни любящих женщин, нужна только одна, та, которую он может любить.
        Но как найти ее, эту женщину?
        И здесь ревнивая работа преграждает ему путь в жизнь. У Бальзака нет времени искать женщину, искать возлюбленную. По четырнадцать, по пятнадцать часов прикован он к письменному столу. Остальные он жертвует сну и неотложным делам. У него нет возможности самому отправиться на поиски. И нам кажется трогательным, что он непрестанно поручает двум-трем людям, к которым он питает доверие, например сестре и Зюльме Карро, отыскать ему подходящую жену, которая избавила бы его от этих адских мучений и чудовищной тоски. Но внезапная слава меняет все. И в то самое мгновение, когда Бальзак уже отчаивается в том, что ему удастся найти женщину, женщины сами начинают искать знакомства с ним. Женщины всегда особенно любят тех писателей, которые интересуются ими, и приверженность Бальзака к женщине, как к несчастной и непонятой жертве мужчины, его снисходительность ко всем ее грехам, ко всем ее ошибкам и заблуждениям, его сочувствие покинутым, отвергнутым и состарившимся возбудили к нему интерес не только у парижанок и у француженок. Из самых забытых богом углов, из самых немыслимых провинций, из Германии, из России, из Польши приходят письма, адресованные «ведателю глубей и высей». Бальзак – небрежный корреспондент, он слишком захвачен работой и редко отвечает на чьи-либо послания, и в его переписке мы напрасно стали бы искать дискуссий на отвлеченные темы и с лучшими умами столетия. Но эти женские письма занимают его, восхищают и волнуют. Фантазеру, живущему в постоянном творческом трансе, каждое такое письмо представляется залогом некоего пылкого романа, и в жажде жертвенных излияний он, восторженно предвидя духовную связь, посылает совершенно незнакомым дамам признания и исповеди, в которых отказывает лучшим своим друзьям.
        В один прекрасный день, 5 октября 1831 года, в Саше, куда он бежал к своему другу Маргонну, собираясь здесь поработать, ему переслали письмо женщины, которое поразило его особенным образом.
        Фантазия Бальзака обладает способностью – это видно по его романам – творчески загораться, отталкиваясь от самых мелких деталей. И теперь эти незначительные детали – сорт бумаги, почерк, особенности слога – заставляют его предположить, что женщина, которая подписалась не своим подлинным именем, а английским псевдонимом, должна быть особой высокого и даже очень высокого происхождения. Его фантазия разыгрывается самым бурным образом. Должно быть, это прекрасная, юная, несчастная женщина, немало претерпевшая и изведавшая много трагического, к тому же она принадлежит к самой высшей аристократии – она, бесспорно, графиня, маркиза, герцогиня.
        Любопытство и, вероятно, снобизм решительно не дают ему покоя. Он немедленно посылает незнакомке, «возраст и положение которой мне неизвестны», письмо на шести страницах. То есть, собственно говоря, он хочет в своем ответе защитить себя только от упрека в фривольности, который эта корреспондентка бросила ему, прочитав «Физиологию брака». Но Бальзак, ни в чем не знающий меры, не в силах держаться золотой середины. Если он восхищается, значит он непременно приходит в экстаз. Если он трудится, значит он работает, как каторжный. Если он пишет кому-нибудь, значит это будет оргия, изобилие признаний. И, уже не зная никаких преград, открывает он этой совершенно ему неведомой анонимной корреспондентке свое сердце. Доверительно сообщает он ей, что намерен жениться только на вдове. Он описывает неизвестной себя самого то в сентиментальных, то в пламенных красках и делает ее, далекую незнакомку, наперсницей всех своих сокровеннейших мыслей, о которых не знает еще никто из его лучших друзей. Он рассказывает ей, что «Шагреневая кожа» только краеугольный камень некоего монументального здания, которое он намеревается возвести, – здания «Человеческой комедии».
        Он гордится тем, что предпримет такую попытку, хотя бы ему и суждено было погибнуть при этом.
        Неизвестная корреспондентка была, по-видимому, весьма изумлена, получив вместо вежливого или литературно-витиеватого ответа столь интимное саморазоблачение знаменитого писателя. Несомненно, она тотчас же ему ответила; между Бальзаком и предполагаемой герцогиней завязалась переписка (к сожалению, дошедшая до нас лишь в незначительной своей части), которая, наконец, привела к тому, что оба они, по-человечески заинтересовавшись друг другом, пожелали свести личное знакомство. Незнакомке все же известно кое-что о Бальзаке. Кое-что ей донесла молва, его портреты напечатаны уже во многих повременных изданиях. Зато Бальзак ничего не знает о ней, и как же должно было взыграть его любопытство! Молода ли эта незнакомка? Хороша ли она? Не принадлежит ли она к тем трагическим душам, которым нужен утешитель? Быть может, она лишь сентиментальный синий чулок, заучившаяся купеческая дочка? Или же и в самом деле она (о безумно-смелый мечтатель!) графиня, маркиза, герцогиня?
        И каков же триумф психолога! Неизвестная корреспондентка действительно маркиза, обладающая преемственным правом на титул герцогини. В противоположность его прежней метрессе, герцогине д'Абрантес, она отнюдь не герцогиня, только что испеченная корсиканским узурпатором. Нет, она самой что ни на есть голубой крови, она происходит из аристократичнейшего Сен-Жерменского предместья! Отец маркизы, впоследствии герцогини Анриетты Мари де Кастри, – герцог де Мэйе, бывший маршал Франции, чья родословная восходит к одиннадцатому столетию. Ее мать – герцогиня Фиц-Джемс, иначе говоря, из Стюартов и, следовательно, королевской крови. Ее муж, маркиз де Кастри, внук прославленного маршала де Кастри и сын герцогини де Гиз. Душа Бальзака – этого патологического аристократомана – должна была прийти в священный трепет при виде столь роскошно разветвленного генеалогического древа. Да и возраст маркизы вполне соответствует бальзаковскому идеалу. Ей тридцать пять, и, следовательно, она может считаться «тридцатилетней женщиной», и даже сугубо бальзаковского типа. Ибо это чувствительная, несчастная, разочарованная женщина, которая только что пережила роман, нашумевший в парижском обществе не менее, чем «Шагреневая кожа». Стендаль, величайший собрат Бальзака, предвосхитив его, описал судьбу маркизы де Кастри в своем первом романе «Армане».
        Бальзаку не стоит большого труда узнать все подробности этой романтической истории.
        В возрасте двадцати двух лег, юная маркиза, тогда одна из прелестнейших аристократок Франции, с тициановски рыжими волосами, стройная, нежная, познакомилась с сыном всемогущего канцлера Меттерниха. Маркиза страстно влюбляется в молодого человека, который унаследовал от отца мужественную красоту и светское обаяние, но, к несчастью, не унаследовал его несокрушимого здоровья. Так как французская знать еще верна традициям просвещенного восемнадцатого столетия, супруг ее готов сделать вид, что не замечает пламенных чувств этой юной пары. Однако с откровенной решимостью, поразившей не только Стендаля, но и все парижское общество, влюбленные отвергают всякий компромисс. Госпожа де Кастри бросает дворец своего супруга, молодой Меттерних – блестящую карьеру. Что им до света, что им до общества – они хотят жить лишь друг для друга и для любви. И вот романтическая пара странствует по прелестнейшим уголкам Европы. Словно вольные номады, кочуют они по Швейцарии, по Италии, и вскоре сын (который впоследствии будет обязан австрийскому императору титулом барона фон Альденбурга) становится боготворимым свидетелем их счастья. Но это счастье слишком полное, чтобы быть длительным. Катастрофа разражается неожиданно, как гром среди ясного неба. Маркиза на охоте упала с лошади и сломала позвоночник. С тех пор она вынуждена большую часть дня проводить, лежа пластом в шезлонге или в постели, а Виктор фон Меттерних недолго облегчает ее жребий своими нежными заботами, ибо вскоре после несчастья с ней он в ноябре 1829 года погибает от чахотки. Эта утрата поражает маркизу де Кастри еще тяжелее, чем ее недуг. Не в силах оставаться одинокой в тех краях, которые казались ей раем, лишь озаренные светом счастливой любви, она возвращается в Париж, но уже не в дом своего супруга и не в общество, суждения которого она столь вызывающе оскорбила. Маркиза проводит теперь дни свои в родовом наследственном дворце де Кастеллан в полном уединении и расставшись с прежними друзьями, и только книги ее единственное утешение.
        Получив письмо, а вслед затем и дружеские приглашения от женщины, чье положение, возраст и судьба соответствуют самым смелым его мечтаниям, Бальзак немедленно приводит в действие как поэтическую, так и снобистскую сторону своей натуры. Маркиза, будущая герцогиня, «тридцатилетняя женщина», «покинутая женщина» так отличает его – внука крестьянина, сына мелкого буржуа! Что за победу он одержал над всеми прочими собратьями – над этим Виктором Гюго, Дюма, Мюссе, чьи жены – буржуазки, чьи подруги актрисы, литераторши или кокотки! И какое торжество, если дело не ограничится просто дружбой, если он, так страстно вспыхивающий, едва заслышав титул знатной дамы, если он после связи с неродовитой мадам де Берни и аристократкой-выскочкой герцогиней д'Абрантес станет теперь любовником, а может быть, и супругом доподлиннейшей герцогини из древнего галльского рода, преемником принца Меттерниха, он, который в объятиях герцогини д'Абрантес уже был преемником его отца, князя Меттерниха!
        Нетерпеливо ожидает Бальзак приглашения навестить свою сиятельную корреспондентку. Наконец 28 февраля письмо приносит ему сей «знак доверия», и он тотчас же отвечает, что спешит принять «великодушное предложение, рискуя благодаря личному знакомству так много проиграть в ваших глазах».
        И так быстро, так поспешно, так восхищенно отвечает Оноре де Бальзак на это послание обитательницы Сен-Жерменского предместья, что не обращает внимания на другое письмо, которое в тот же день легло на его стол, письмо из России, написанное другой женщиной и подписанное «Чужестранка».
        Для такого фантазера, как Бальзак, кажется само собой разумеющимся, что он влюбится в герцогиню де Кастри. Ему вовсе не нужно видеть ее для этого, и будь она уродлива, сварлива, глупа, ничто не сможет охладить этого чувства, ибо все чувства, даже чувство любви, подчиняются самовластию его воли. Еще прежде чем Бальзак тщательно заканчивает свой туалет, надевает новый фрак и садится в карету, чтобы ехать во дворец де Кастеллан, он уже решил полюбить эту женщину и стать ее возлюбленным.
        Как впоследствии из героини того второго, еще не вскрытого письма, так теперь из герцогини де Кастри он создал, еще не зная ее, идеальный образ, образ женщины, которой он в романе своей жизни намерен поручить главную роль,
        И действительно, первые главы протекают именно так, как ему рисовало его живое воображение. В салоне, убранном в самом великолепном и благородном вкусе, его ожидает, полулежа на кушетке в стиле Рекамье, молодая, но уже не юная женщина, немного бледная, немного усталая, – женщина, которая любила и познала любовь, женщина покинутая, нуждающаяся в утешении. И удивительное дело, эту аристократку, окруженную доселе одними только князьями и герцогами, эту пылкую особу, чьим возлюбленным был стройный элегантный княжеский отпрыск, не разочаровывает широкоплечий толстобрюхий плебей, которому никакое портновское искусство не в силах придать элегантности. Своими живыми и умными глазами она смотрит на своего гостя и с благодарностью внимает его бурному красноречию. Это первый писатель, с которым она познакомилась, это человек из другого мира, и, несмотря на всю свою сдержанность, она не может не почувствовать, с какой способностью к пониманию, с какой захватывающей и возбуждающей проницательностью подходит он к ней. Один, два, три волшебных часа проходят незаметно в беседе, и она не в силах, несмотря на всю свою верность памяти любимого, не восхищаться этим необычайным человеком, ниспосланным ей судьбой. Для нее, чувства которой, казалось, умерли, началась дружба, для Бальзака, во всем не знающего меры, – упоение.
        «Вы приняли меня столь любезно, – пишет он ей, – вы подарили мне столь сладостные часы, и я твердо убежден: вы одни мое счастье!»
        Отношения становятся все сердечней. В ближайшие недели и месяцы экипаж Бальзака каждый вечер останавливается у дворца де Кастеллан, и беседы затягиваются далеко за полночь. Он сопровождает ее в театр, он пишет ей письма, он читает ей свои новые произведения, он просит у нее совета, он дарит ей самое драгоценное из всего, что может подарить: рукописи «Тридцатилетней женщины», «Полковника Шабера» и «Поручения». Для одинокой женщины, которая уже много недель и месяцев предается скорби по умершему, эта духовная дружба означает своего рода счастье, для Бальзака она означает страсть.
        Роковым образом Бальзаку мало одной только дружбы. Его мужское и, вероятно, снобистское тщеславие жаждет большего. Все настойчивей, все несдержанней, все чаще говорит он ей, что он жаждет ее. Все настойчивей требует он, чтобы она подала ему надежду. И герцогиня де Кастри слишком женщина, чтобы, даже в своем несчастье, не почувствовать себя, пусть еще не сознательно, польщенной любовью человека, чей дар она чтит и чьим гением восхищена. Она прислушивается к его словам. Она не пресекает холодно и свысока бурные проявления чувств пламенного поэта. Быть может (хотя, конечно, нельзя доверять всему, что говорит Бальзак в своем позднейшем, вызванном чувством мести романе «Герцогиня де Ланже»), она их даже вызывает.
        «Эта женщина не только любезно приняла меня. Она употребила против меня все ухищрения своего весьма обдуманного кокетства. Она хотела мне понравиться, и она приложила неописуемые усилия, чтобы поддерживать меня в состоянии опьянения и опьянять меня все больше. Она не пожалела усилий, чтобы вынудить меня, тихо и преданно любящего, объясниться».
        Однако как только его ухаживания приближаются к опасной черте, герцогиня начинает обороняться решительно и непреклонно. Быть может, она желает оставаться верной только что умершему возлюбленному, отцу своего ребенка, ради которого она пожертвовала своим общественным положением и самой честью, а быть может, ее сковывает увечье, которого она стыдится. Быть может, наконец, действительно плебейские и вульгарные черты в облике Бальзака вызывают у нее отвращение. А может быть, она опасается (и не без основания), что Бальзак в своем тщеславии тотчас же разгласит повсюду об этой аристократической связи. Но, как уверяет Бальзак в своей «Герцогине де Ланже», она позволяет ему «только медленно продвигаться вперед, делая маленькие завоевания, которыми должен удовлетвориться застенчивый влюбленный», и упорно не желает «подтвердить преданность своего сердца, присоединив к нему и собственную свою особу». Впервые вынужден Бальзак почувствовать, что его воля, даже когда он напрягает ее до предела, не всемогуща. После трех, нет, четырех месяцев самых настойчивых домогательств, невзирая на свои ежедневные посещения, невзирая на всю свою писательскую деятельность в пользу роялистской партии, невзирая на все унижения своей гордыни, он по-прежнему остается только другом-литератором, но отнюдь не возлюбленным маркизы де Кастри.
        Даже самый умный человек замечает всегда последним, что он ведет себя недостойным образом. Немногие истинные друзья Бальзака, хотя они и не знают ничего определенного, начинают замечать перемену в его общественной позиции. С неудовольствием видят они, как он, вырядившись, словно денди, сидит в Итальянской опере и, вооружившись лорнетом, поглядывает в сторону некоей определенной ложи; как пылко разглагольствует он в роялистских салонах герцога Фиц-Джемса и герцога де Рогана, в салонах, где, как правило, на буржуа, даже если они великие писатели, живописцы, музыканты и государственные деятели, смотрят только как на своего рода лакеев, одетых в штатское платье. Но подобные снобистские дурачества и экстравагантности уже слишком привычны для друзей. И они не видят в них угрозы его славе и его престижу.
        Однако когда их Оноре де Бальзак начинает выступать как публицист в ультрареакционном листке, в «Реноватере», и, превратившись в пламенного прислужника феодализма, демонстративно преклоняет колени перед герцогиней Беррийской, тут уж друзья теряют покой. Они слишком изучили характер Бальзака и знают, что он не принадлежит к тому подлому отродью, которое продает себя за деньги. Инстинкт подсказывает им, что в эти темные политические закоулки его вовлекли чьи-то нежные руки.
        Старейшая из его подруг, мадам де Берни, от которой он старательно утаил свою переписку и визиты к герцогине де Кастри, предостерегает его первая. Хотя, следуя семейным традициям и будучи крестницей Людовика XVI и Марии Антуанетты, она сама настроена почти роялистски, она все же неприятно поражена тем, что Бальзак неожиданно начал публично подвизаться в роли барабанщика ультрароялистов, и она настоятельно советует ему «не становиться рабом этих господ». Старая искушенная женщина видит из своего далека, что эти господа, нисколько не ценя Бальзака-писателя, стараются использовать его снобизм.
        «Они всегда по сути своей были неблагодарны, и они не станут меняться именно ради тебя, друг мой».
        Еще жестче, еще решительнее пишет ему Зюльма Карро, когда она с глубоким разочарованием и стыдом прочла гимн Бальзака в честь герцогини Беррийской, которая как раз в это время пыталась закрепить престол за своим сыном, за внуком Карла X. «Предоставь защиту подобных особ придворному обществу и не пятнай свое честно завоеванное доброе имя сообщничеством с этой чернью».
        Навлекая на себя опасность утратить его дружбу, величайшее достояние в ее маленьком, неприметном существовании, Зюльма беспощадно высказывает своему великому другу все отвращение, которое она питает к внезапному низкопоклонству человека, чей гений она так любит, но для которого пышные дворянские титулы означают больше, чем внутреннее благородство, отличающее прямое и стойкое поведение:
        «Ты держишь сторону окостенелой привилегированной аристократии! Неужели же ты никогда не освободишься от этих иллюзий?»
        Но ни та, ни другая истинная его приятельница не знает еще, из чего сделаны – из золота или из роз – цепи, которыми чья-то ловкая рука приковала Бальзака к уже разваливающейся колымаге роялизма. Они чувствуют только, что он не свободен, что кто-то его принуждает, что он изменяет сам себе.
        Пять месяцев, с февраля по июнь, почти полгода, растрачивает Бальзак на роль чичисбея, на роль снисходительно терпимого, но так и не добившегося ответа обожателя герцогини де Кастри. В начале июня он внезапно покидает Париж и отправляется в Саше к своему другу Маргонну. Что случилось? Уж не угасла ли неожиданно страсть? Или, может быть, самоуверенность Бальзака настолько ослабела, что платонический воздыхатель поневоле снимает осаду с несдающейся крепости? Ничуть не бывало. Бальзак все еще находится в чаду своей, им же из амбиции и воли сконструированной страсти, хотя двойным зрением, которое столь характерно для художника, он уже провидит тщету своих усилий. И с откровенностью отчаяния он описывает, наконец, свое положение Зюльме Карро:
        «Теперь я должен отправиться в Экс, в Савойю. Я гонюсь за особой, которая, наверно, потешается надо мной. За одной из тех аристократических дам, которые тебе, несомненно, кажутся отвратительными, за одним из тех ангельски-прекрасных лиц, которое якобы свидетельствует о прекрасной душе. Она наследная герцогиня, чрезвычайно снисходительна, чрезвычайно приветлива, изнеженна, остроумна, кокетлива. Она совершенно иная, чем все, кого я видел до сих пор! Она одно из тех созданий, которые избегают всяческого прикосновения. Она уверяет, что любит меня, но ей хотелось бы содержать меня под стражей, в подвалах своего венецианского палаццо... Женщина (видишь, я рассказываю все, как есть!), которая хочет, чтобы я писал исключительно для нее. Она из тех, которые требуют безусловного поклонения, которые хотят, чтобы перед ними стояли на коленях, и завоевать которую такое наслаждение... Не женщина, а мечта... Она ревнует меня ко всему! Ах! Уж лучше бы я оставался у вас в Ангулеме, неподалеку от порохового завода, разумный, умиротворенный! Я слушал бы скрип ветряных мельниц, объедался бы трюфелями да смеялся бы и болтал с вами, вместо того чтобы растрачивать здесь время и жизнь».
        Но если Бальзак расстается теперь на некоторое время со своими обязанностями трубадура и покидает Париж и герцогиню де Кастри, то на это есть причины, гораздо более земные и банальные, нежели его внутреннее ясновидение. Одна из финансовых катастроф, которые с неотвратимостью летней грозы собираются и внезапно разражаются над его головой, вновь ворвалась в его жизнь. Для Бальзака – Мидаса навыворот, – у которого все, к чему он прикасается, превращается не в золото, а в долги, – все и всегда завершается финансовой катастрофой: и когда он влюбляется, и когда позволяет себе отправиться в путешествие, и когда пускается в спекуляции. Любой перерыв в работе, поскольку бюджет Бальзака вечно балансирует на острие ножа, означает новую катастрофу для его и без того уже расстроенных финансов. Много вечеров, которые он, вместо того чтобы сидеть за письменным столом, растрачивает в салоне герцогини де Кастри, спектакли, ложа у «итальянцев» – все это само по себе означает два ненаписанных романа, а тут еще, кроме отсутствия доходов, и отчаянно возросшие расходы. Злосчастная идея выступить в качестве великосветского жениха с аристократическими замашками довела долги Бальзака до безумных размеров.
        Пара лошадей, запряженных в тильбюри, на котором он проезжает мимо дворца де Кастеллан, сожрала овса на девятьсот франков с лишним. Трое слуг, новые платья – одним словом, весь этот пышный стиль жизни – невероятно расстраивают его средства. Неоплаченные счета, просроченные векселя прибывают с той же регулярностью, с какой прежде приходили корректуры. Давно уже не кредиторы, а судебные исполнители осаждают квартиру на улице Кассини. И так как только одно может спасти Бальзака – работа, а для работы ему непременно нужен покой, то существует только одна возможность: бегство из Парижа, бегство от любви, бегство от кредиторов, бегство в неуловимость и недосягаемость.
        Само собой разумеется, творение, которое рождается под пером Бальзака, запродано уже на корню. В последний день перед отъездом он подмахнул два договора и взял полторы тысячи франков аванса, чтобы иметь на карманные расходы в ближайший месяц. Но перед отъездом тысячу четыреста из них у него еще тепленькими выхватили прямо из рук, и всего-навсего со ста двадцатью франками ему удается, наконец, плюхнуться в почтовую карету, которая и доставляет его в Саше. Там уже все приготовлено к его приезду. В замке своего друга Маргонна он не знает никаких расходов. Весь день и половину ночи пишет он в своей комнате и появляется на люди только на час или на два, к обеду. Но хотя он здесь тише воды, ниже травы, расходы на роскошную парижскую квартиру продолжают расти. Нужен кто-нибудь, кто бы навел там порядок, экономию, отстоял его интересы в единоборстве с кредиторами, ублажил поставщиков, и для этой суровой и обременительной работы Бальзак знает только одного человека – женщину с крутым и тяжелым характером: свою мать. Годами пытался он ускользнуть из-под ее опеки. Теперь великий и прославленный писатель вынужден покорно склониться перед ее бережливостью и деловитостью, которые некогда так отравили его юность.
        Капитуляция надменного и своевольного сына становится торжеством старой дамы. Мужественно и энергично защищает она безнадежное дело. Она сокращает домашние расходы, увольняет лишних слуг, сражается с поставщиками и судебными исполнителями, продает тильбюри и прожорливых лошадок. Су за су, франк за франком пытается она восстановить финансы своего первенца, расстроенные его дурацкой влюбленностью и аристократоманией. Но даже и она вскоре оказывается безоружной перед все крепчающим натиском кредиторов. Квартирная плата еще не внесена, и домохозяин грозит описать мебель. Один только булочник предъявляет (просто представить себе невозможно, как это холостяк слопал столько хлеба!) неоплаченный счет на семьсот франков с лишним. Каждый день требуют погашения новые векселя и долговые расписки, которые на парижской бирже переходят из рук в руки, и в отчаянии осыпает она письмами своего сына. Но ему еще только предстоит произвести на свет божий свои давно уже проданные на корню рукописи, и он не в силах вырвать больше ни одного франка у издателей. Даже если бы он трудился двадцать четыре часа в сутки, он не мог бы наверстать того, во что обошлись ему эти полгода снобизма и влюбленности.
        И Бальзак снова вспоминает – весьма странная мысль для человека, якобы столь страстно влюбленного, – он вспоминает о старом средстве: женитьбе на богатой.
        Сердце Бальзака странным образом не в ладу с его рассудком, и еще весной, когда он пылал романтической страстью к герцогине де Кастри, он с чрезвычайным благоразумием и с самыми серьезными намерениями сватался к юной девушке, мадемуазель де Трумильи, которая только что после смерти отца вступила во владение весьма большим состоянием. По причинам нам неведомым это сватовство было отклонено. И так как богатая сирота пренебрегла Бальзаком, он снова возвращается к своей давнишней идее – «жениться на богатой вдове» и, таким образом, раз навсегда добиться покоя и для своего сердца и для своей работы. В отчаянии Бальзак просит не только свою мать, но даже и старую свою подругу мадам де Берни приискать ему как можно скорей овдовевшую богатую рантьершу, чтобы спасти его от позора вторичного банкротства.
        И ему действительно подыскивают такую богатую вдову, баронессу Дербрук, которая, помимо всего прочего, чрезвычайно восхищается творениями беллетриста Оноре де Бальзака, Плетутся нити небольшого заговора. Летом золотой фрегат вдовицы причалит в непосредственной близости от Саше, в поместье Дербруков – Мере, и Бальзак мобилизует все свое красноречие, чтобы взять на абордаж эту драгоценную добычу.
        Он посылает свои книги с назойливыми посвящениями в другой ее роскошный замок – Жарзе, дабы подготовить одинокое сердце к решительному штурму. Быть может, эти посвящения разожгут в ней пылкое желание поскорее свести знакомство с интересным молодым человеком. Трижды в неделю прерывает он свои занятия и марширует из Саше в соседнее поместье, чтобы осведомиться, не прибыла ли она уже.
        Однако богатая баронесса, к несчастью, не проявляет ни малейшего желания покинуть свой роскошный замок в Жарзе, и она бы, по-видимому, торопилась еще меньше, если бы могла себе представить, до чего не терпится Бальзаку влюбиться в ее ренту. Ежедневно из Парижа приходят письменные требования уплаты по долгам, и с каждым днем все больше тают его скудные карманные деньги. От ста двадцати франков у пылкого грядущего жениха осталась лишь горсть мелочи. Неделю, в лучшем случае – две, еще сможет он, не опасаясь оказаться в тягость, претендовать на гостеприимство в Саше. Как только он уедет оттуда, исчезнет, конечно, и последняя надежда на случайную встречу со спасительницей. Бальзак не знает, как ему быть дальше, и в своем отчаянии он близок к самоубийству: «Когда у тебя столько литературных забот да вдобавок еще все эти деловые затруднения, не лучше ли, право, наложить на себя руки».
        Читая письма Бальзака, написанные в те катастрофические дни, следовало бы предположить, что художник, находящийся в столь убийственном состоянии растерянности и отчаяния, должен быть совершенно неспособен к работе и уж, во всяком случае, не может создать хоть более или менее сносную вещь. Но когда мы сталкиваемся с таким феноменом, как Бальзак, все логические умозаключения оказываются несостоятельными и вероятное всегда уступает место самому невероятному.
        Бальзак-творец способен настолько замуроваться в своей сосредоточенности, что он не видит и не слышит бурь, вздымающих вокруг него ревущие волны жизни. Бальзак-духовидец, который, летая рукой по бумаге в колеблющемся пламени свечи, создает бесконечные судьбы и образы, нисколько не тождествен другому Оноре Бальзаку, чьи векселя опротестованы, а мебель описана за долги. Настроение отчаяния, которое владеет Бальзаком в его общественной и личной жизни, нисколько не влияет на Бальзака-художника, и даже напротив: именно тогда, когда житейские его обстоятельства становятся скверными до крайности, именно тогда художник проявляет себя с полной силой. Внешние неприятности каким-то таинственным путем приводят его в состояние особой сосредоточенности. И его признание: «Самые счастливые вдохновения озаряют меня всегда в часы глубочайшего страха и нужды», – абсолютно правдиво.
        Только когда он замучен, затравлен, окружен охотниками со всех сторон, только тогда бросается Бальзак в работу, словно загнанный олень в реку. Только тогда, когда он уже решительно не знает, как ему быть, – только тогда он обретает себя.
        Глубочайшая тайна его существа никогда не проявилась яснее, чем в это лето, полное гроз и ненастий. Ибо в то самое время, как он все еще шлет влюбленные письма своей неприступной герцогине и трижды в неделю совершает паломничество в соседнее имение в ожидании богатой вдовы; в то самое время, как он ежедневно со страхом подсчитывает монеты, убывающие в его кошельке, а материнские послания с требованием денег, денег и еще раз денег так и сыплются на него; в то самое время, как он, жонглируя просроченными векселями, хлопочет об их отсрочке и ублажает издателей, которым задолжал; в то самое время, как он, прибегая к невероятнейшим фокусам, пытаясь отодвинуть с недели на неделю свое неминуемое банкротство, гибель своего очага, утрату своей гражданской чести, – в это же самое время, то есть в том же самом месяце, другой Бальзак пишет свое самое глубокое, самое богатое мыслями и самое честолюбивое творение, благодаря которому он сразу превзойдет все уже созданное им и всех коллег, творящих рядом с ним, – он пишет «Луи Ламбера».
        В этой книге Бальзак отрекается от всего своего прошлого, от фешенебельного Бальзака, модника и любимца великосветских дам. И о честности его свидетельствует именно то, что как раз теперь, когда конъюнктура ему благоприятствует и, сочинив какой-нибудь занимательный любовный или социальный роман, он легко мог бы достичь столь жгуче ему необходимого материального успеха, – что именно теперь он принимается за труд, у которого нет ни малейшей надежды быть оцененным или хотя бы понятым широкой публикой Ведь в то время как книгопродавцы и издатели жадно ждут от него очередного произведения в духе Вальтер Скотта или Фенимора Купера, Бальзак обращается к чисто философской трагедии v пытается противопоставить байроновскому «Манфреду» и гётевскому «Фаусту» свою концепцию мыслящего героя.
        Эта наиболее сложная, малопонятная и очень немногими оцененная вещь Бальзака осталась, в сущности говоря, величественным фрагментом. Рисуя образ Луи Ламбера, Бальзак рисует собственную юность, своп тайные честолюбивые мечты и стремления. Он ставит здесь глубочайшую проблему. Бальзак хочет показать, что истинный гений, погрузившись в полную аскезу, раскрывает все свои творческие возможности, но окончательно утрачивает жизнеспособность в обычном смысле этого слова. Костяной сосуд, в котором содержится мозг его, неизбежно должен взорваться под давлением и жаром переполняющих его идей. Трагедия мономании, которую он сотни раз изображал в своем творчестве, проблема, которая граничит непосредственно с патологией, перенесена здесь в сферу интеллектуальной страсти. Осветив эту таинственную связь гения и безумия, Бальзак далеко опередил свое поколение.
        Действительно, в начальных главах своего романа, описывая развитие Луи Ламбера, ему удалось показать бурное проявление собственной гениальности. Он с замечательным правдоподобием вылепил этот вымышленный образ, которому он отдал свою центральную идею: теорию воли, тот самый свой трактат, который должен был окончательно прояснить самые таинственные связи между психологическим и физиологическим началом и, следовательно, сорвать покров с интимнейших загадок человеческой природы. Мы не преувеличим, если сравним «Луи Ламбера», вернее – его концепцию (ибо Луи Ламбер тоже «жаждет невозможного» и гибнет из-за чрезмерного стремления к познанию), если мы сравним его с «Фаустом», с которым Бальзак, сознательно или бессознательно, желал вступить в состязание. Но, к сожалению, между этими творениями имеется и существенное различие, поскольку Гёте посвятил «Фаусту» шестьдесят лет жизни, а Бальзак уже через шесть недель вынужден был отправить готовую рукопись книгоиздателю Госслену. Итак, только чтобы как-нибудь закончить, он делает глиняную нашлепку в виде скучной любовной истории на мраморном торсе образа и наспех импровизирует завершение философских теорий своего героя; и нам остается только со смешанным чувством восхищения и сожаления взирать на эту вещь, в которой, больше чем в какой-либо другой, виден истинный масштаб его возможностей.
        Художественное произведение, которое, несмотря на внешнюю законченность, осталось, по существу, незавершенным, «Луи Ламбер» – это гениальнейший бальзаковский набросок. Он остался высшей точкой в его творчестве, которой только удалось достичь его духу.
        В конце июля переутомленный, измученный Бальзак отправляет готовую (а в действительности, несмотря на все последующие доделки, оставшуюся навсегда незавершенной и испорченной) рукопись «Луи Ламбера» своему издателю в Париж. Шесть недель в Саше Бальзак полностью использовал для своего творчества, но они нисколько не улучшили его критическое положение. Богатая вдова так и не появлялась, а оставаться у своих друзей дольше он не может. Бальзак явно стыдится этих пожилых и родовитых людей, которые великодушно предложили ему свое гостеприимство. Он не в силах клянчить у них деньги на мелкие расходы и, таким образом, выдать свое бедственное положение.
        К счастью для него, Бальзака всегда ждет другое убежище. Он знает, что славные друзья Карро будут счастливы принять его. А от них, ведь они сами бедняки, ему не нужно будет ничего скрывать, и он сможет признаться им, что у знаменитого Оноре Бальзака не хватает денег на новые подметки. Сто двадцать франков, с которыми он выехал из Парижа, растаяли так, что он не может позволить себе роскошь отправить письмо из замка Саше. Чтобы сэкономить последние серебряные монеты, бывший обладатель тильбюри и великолепных английских лошадей в лютый зной плетется пешком от замка Саше до Тура. Только там он садится в ангулемский дилижанс и прибывает на место уже без гроша, так что первым делом он занимает тридцать франков у майора Карро. Добрые друзья, сами претерпевшие немало бедствий, от души смеются, сочувствуя Бальзаку в его нелепом положении, и предоставляют ему все, что только может дать их дружба: тихую комнату для работы, веселье и сердечность вечерних бесед.
        И опять, как всегда, проведя несколько часов у этих добрых и непритязательных друзей, Бальзак ощущает себя счастливей, чем у всех своих графов и графинь. Работа течет легко, и в самый кратчайший срок он пишет «Покинутую женщину», несколько «Озорных рассказов» и заканчивает правку корректуры «Луи Ламбера». Словом, все было бы превосходно, если бы чуть ли не каждое утро не приходило новое письмо от матери из Парижа, требующей денег, денег и денег. Кредиторы уже больше не дают морочить себя. Но откуда же добыть тысячи и десятки тысяч, которые насущно необходимы, теперь, когда ему и так пришлось совершить над собой насилие, чтобы занять тридцать франков у своих нищих друзей?
        Для Бальзака пробил роковой час. Целых два, даже целых три года удавалось ему избегать опеки семейства. В эти годы, последовавшие за первым триумфом, он хвалился, что вернет матери все, что занял у нее. Упоенный успехом, преисполненный пробудившимся, наконец, чувством уверенности в своем таланте, Бальзак жил, словно миллионер. Полагаясь на свои аристократические связи, он рассчитывал, что в крайнем случае всегда сможет найти себе богатую вдовушку или сироту. И вот теперь, подобно блудному сыну, который ночью тайком прокрадывается в свиной хлев отца своего, Бальзак бежит под кров отчего дома, чтобы смиренно умолять родных о помощи. Он, баловень Сен-Жерменского предместья, он, знаменитый писатель, «кавальере сервенте» герцогини, должен, как бедный ребенок, как беспомощное, несчастное дитя, умолять свою «возлюбленную мать», чтобы она любой ценой, под личную ее гарантию раздобыла десять тысяч франков и спасла его от позорного банкротства. Дело идет о его работе. Дело идет о его чести.
        И чудо действительно совершается. Г-же Бальзак удалось добиться займа у одной своей старой приятельницы, мадам Деланнуа, и та вручает кающемуся расточителю десять тысяч франков. Конечно, этот голодный кус хлеба достается куда как горько. Бальзак вынужден обещать, что он немедля изменит свой роскошный образ жизни. Прощенный грешник торжественно клянется отныне и навсегда позабыть обо всех разорительных причудах и вести жизнь мещанскую, бережливо-размеренно-скромную, какую ведут в родительском его доме, и точно, с процентами и процентами на проценты, уплатить все долги.
        Бальзака спасло чудо. Но всегда, когда в жизни его должен воцариться порядок, некий глубокий инстинкт в нем, требующий хаоса и катастроф, просыпается и вызывает новые беспорядки. Только в раскаленном воздухе может дышать Бальзак, и безмерность – вот единственная применимая к нему мера. Сангвинический темперамент Бальзака заставляет его удивительным образом забывать неприятности, и обязательства, если только их можно хоть сколько-нибудь отодвинуть, сразу перестают быть для него реальными. Поразмыслив спокойно, Бальзак вынужден был бы сказать себе, что его денежный дефицит ничуть не уменьшился благодаря займу. Ведь, собственно говоря, ничего решительно не изменилось. Просто два-три десятка гнетущих мелких долгов поставщикам, ростовщикам, лакеям и портным превратились в один-единственный долг в десять тысяч франков мадам Деланнуа. Но Бальзак ощущает лишь, что петля на его шее ослабла, и едва только он может перевести дух, как он тут же приободряется.
        Покуда его занимал «Луи Ламбер», покуда его душил финансовый кризис, он и думать забыл о герцогине де Кастри. В глубине души он считал эту свою игру проигранной. Теперь, когда ему удалось несколько отсрочить долги, им овладевает желание еще раз попытать счастья. Летом герцогиня писала ему множество раз. Она предлагала встретиться с ней в Эксе – в Савойе – и сопровождать ее и ее дядю, герцога Фиц-Джемса, в осеннем путешествии по Италии. Отчаянное безденежье мешало Бальзаку даже и подумать об этой соблазнительной возможности. Теперь, когда несколько луидоров снова позвякивают у него в кошельке, он не в силах противиться искушению. Не означает ли это приглашение на берег озера Аннеси, в края Жан Жака Руссо, в конце концов нечто большее, чем простую вежливость, и можно ли пренебречь столь деликатным призывом? Быть может, недотрога герцогиня, которая, как ему доподлинно известно, «чувственна, как десять тысяч кошек», отказала ему в Париже только из страха перед молвой, только из боязни пересудов? Быть может, на божественном лоне природы аристократка из Сен-Жерменского предместья будет более склонна подчиниться зову природы? Разве не на швейцарских озерах поэт «Манфреда» лорд Байрон наслаждался своим счастьем? Почему же именно творцу «Луи Ламбера» должен быть там дан отпор?
        Фантазеры легко принимают желаемое за сущее. Но даже когда художник предается безудержным грезам, в нем бодрствует внутренний наблюдатель. Три вида тщеславия борются в Бальзаке: тщеславие сноба, честолюбие мужчины, стремящегося завоевать эту упрямую женщину, которая все время приманивает его, чтобы затем не позволить притронуться к себе, и гордость человека, который, сознавая свое значение, не хочет, чтобы его одурачила светская кокетка, и готов скорее сам отступиться от нее. Целыми днями обсуждает он с Зюльмой Карро, единственной, с кем он может говорить откровенно, следует ли ему отправиться в Экс или не следует. Внутреннее сопротивление этой честной подруги, которая инстинктивно, или, вероятней, потому, что она подавляет свою любовь к Бальзаку, ненавидит соперницу-аристократку, должно бы предостеречь колеблющегося, заставить его отказаться от безнадежного путешествия. Зюльма ни мгновения не сомневается в том, что эта герцогиня из Сен-Жерменского предместья, несмотря на все свое восхищение писателем, не захочет скомпрометировать себя «любовью к плебею». Но когда она видит, с каким пламенным нетерпением Бальзак жаждет лишь одного – чтобы она укрепила его в его намерении, она как-то ожесточается. Зюльма не желает, чтобы Бальзак думал, будто из мелкой ревности она не дает ему воспользоваться столь ослепительной возможностью. Что ж, пусть попробует, если хочет, пусть снобизм его получит, наконец, необходимый урок! И поэтому она произносит те слова, которых только и ждет от нее Бальзак: «Поезжайте в Экс!»
        Жребий брошен. 22 августа он садится в дилижанс.
        Бальзак на протяжении всей своей жизни был слишком народ, слишком крестьянский внук, чтобы не быть суеверным самым примитивным образом. Он верит в амулеты, носит, не снимая, счастливый перстень с таинственными восточными письменами, и чуть ли не перед каждым важным своим решением великий и прославленный писатель, словно парижская швейка, взбирается по винтовой лестнице на пятый этаж к гадалке или ясновидящей. Он верит в телепатию, в таинственные вести и в предостерегающую силу инстинкта. И если бы он и в этот раз обратил внимание на подобного рода знамения, он должен был бы в самом начале прервать свою поездку в Экс. Ибо она начинается с несчастного случая. Когда на почтовой станции Бальзак, уже весьма тучный, слезал с козел дилижанса, лошади вдруг дернули. Бальзак упал всей тяжестью и поранил ногу до кости о железную ступеньку кареты. Любой другой на его месте прервал бы путешествие, чтобы залечить такую серьезную рану. Но ведь препятствия всегда только усиливают волю Бальзака. Кое-как перевязанный, он вытягивается в карете и едет дальше – в Лион, а оттуда в Экс, куда он прибывает, уже едва волоча ногу и опираясь на палку. Этот бурный любовник производит сейчас самое жалкое впечатление.
        С трогательной предусмотрительностью герцогиня приготовила ему там «премиленькую комнатушку». Из окна ее открывается прелестный вид на озеро и горы, а кроме того, в соответствии с желанием Бальзака, комната необыкновенно дешева: она стоит всего два франка в день. Еще никогда в жизни Бальзак не имел возможности работать в такой покойной и уютной обстановке. Но эта предусмотрительность трогательно заботливой герцогини оказывается одновременно и осмотрительностью. Комната Бальзака не только не находится в гостинице, где обитает она сама, но расположена на расстоянии нескольких улиц от нее, и, таким образом, оказываются возможными одни лишь светские, но отнюдь не интимные вечерние визиты. Ибо только вечером – это право выговорил себе Бальзак – он хочет и может видеть герцогиню.
        Согласно строгому закону Бальзака его день должен принадлежать исключительно труду. Единственная уступка, которую он делает в угоду герцогине, это то, что он приступает к своей двенадцатичасовой работе не в полночь, как он привык, а только в шесть часов утра. С восходом солнца усаживается Бальзак за свой рабочий стол и не встает от него до шести часов вечера. Яйца и молоко, которые стоят пятнадцать су и составляют единственное его питание, ему приносят в комнату.
        Только после этих двенадцати часов, неизменно посвященных работе, Бальзак принадлежит герцогине, которая, увы, все еще не хочет ему принадлежать. Правда, она выражает ему все, какие только мыслимы, знаки дружеского внимания. Она возит его, пока не зажила его больная нога, в экипаже к озеру Бурже и в Шартрез. Снисходительно улыбаясь, она терпеливо слушает его восторженные излияния. В часы долгих вечерних разговоров она варит ему кофе по его рецепту. Она представляет его в казино своим элегантным великосветским друзьям. Она позволяет ему даже называть себя не официальным ее именем Анриетта, а более интимным – Мари, – так она разрешает себя называть лишь ближайшим друзьям. Но больше – ни-ни! Нисколько не помогло, что он уже в Эксе послал ей пылкое любовное письмо своего героя – Луи Ламбера – и сделал это в такой форме, что она непременно должна была почувствовать: каждое слово обращено здесь к ней. Не помогает и то, что он спешно выписывает из Парижа шесть пар палевых перчаток, банку помады и флакон туалетной воды. Иногда ему кажется, что в том, как терпеливо она принимает некоторую интимность с его стороны и даже провоцирует ее, заключено уже и некоторое обещание.
        «Обещание любовных утех сквозило в ее смелых и выразительных взорах, в ласковом тоне ее голоса, в прелести ее слов. Казалось, в ней таится изысканная куртизанка...»
        Во время романтической прогулки по берегу озера дело доходит даже до сорванного украдкой, а может быть и дозволенного, поцелуя. Но всегда, как только Бальзак требует последнего доказательства любви, как только певец «покинутых» и «тридцатилетних женщин» хочет получить вознаграждение в монете «Озорных рассказов», так в последнее мгновение женщина, которой он жаждет, снова превращается в герцогиню. Дни становятся пасмурней, уже багровеют ветви над романтическим озером Аннеси, а новый Сен-Пре41 добился от своей Элоизы ничуть не больше, чем полгода назад в холодном и гулком салоне дворца де Кастеллан.
        Лето уже на исходе, все меньше гуляющих на бульваре, светская публика собирается покинуть курорт. Готовится к отъезду и герцогиня де Кастри, Однако она не намерена возвратиться в Париж, она собирается провести еще несколько месяцев в Италии – в Генуе, Риме, Неаполе – со своим дядей, герцогом Фиц-Джемсом, и Бальзака снова приглашают сопутствовать им. Бальзак в нерешительности. Он прекрасно видит, в какое недостойное положение он попал благодаря своим вечным и напрасным домогательствам и ухаживанию. И отзвуки этого разочарования слышатся в письме к его приятельнице Зюльме Карpо:
        «Почему ты пустила меня в Экс?» И потом: «Поездка в Италию обойдется дорого. Она разорительна вдвойне: она означает и потерю денег и потерю рабочих часов, проведенных в почтовой карете, – потерю рабочих дней».
        Но с другой стороны: какое искушение для художника, «кругозор которого расширяют путешествия», увидеть Рим и Неаполь, увидеть их, будучи вдвоем с умной и элегантной женщиной, в которую он влюблен, – и к тому же увидеть из окна герцогской кареты!
        Бальзак еще раз хочет прислушаться к тайному предчувствию. Потом он уступает. В начале октября начинается путешествие по Италии. Женева – первая станция по пути на юг и последняя – для Бальзака. Здесь происходит его объяснение с герцогиней, подробности которого нам неизвестны. По-видимому, он предъявил ей некий ультиматум и получил отказ, к тому же на этот раз, как видно, в обидной форме. Несомненно, герцогиня задела его самое больное место, несомненно, она жесточайшим образом оскорбила его тщеславие и его мужскую или человеческую честь, ибо он немедленно возвращается обратно во Францию, исполненный мрачного бешенства и жгучего стыда, полный решимости отомстить этой женщине, которая столько месяцев дурачила его самым бессовестным образом. Вероятно, он уже тогда ухватился за мысль ответить на это унижение, откровенно и без утайки описав их отношения.
        Роман – весьма неудачный – «Герцогиня де Ланже», который Бальзак сперва окрестил «Не прикасайтесь к секире!», довольно беззастенчивым образом сделал весь Париж поверенным в этом пикантном деле. Из политических соображений обе стороны поддерживают еще известные внешние светские отношения. Бальзак делает рыцарский жест – он читает свой роман первой именно герцогине, чей портрет он запечатлел в своем произведении, а она с еще более благородным жестом ответствует, что не возражает против этого не слишком лестного изображения своей особы.
        Герцогиня де Кастри избирает себе другого писателя в исповедники и собеседники – Сент-Бёва, а Бальзак объявляет со всей решительностью:
        «Я сказал себе: не могу такую жизнь, как моя, прицепить к бабьей юбке. Я должен отважно следовать моему призванию и поднимать свой взор несколько выше, чем до выреза корсажа».
        Как расшалившийся ребенок, который, несмотря на все увещания, расшибся о камень в кровь и, пристыженный, бежит назад к матери, так и Бальзак едет из Женевы, не заглядывая в Париж, прямехонько в Немур, к г-же де Берни. Это возвращение – чистосердечное признание и одновременно итог. От женщины, которую он желает только из тщеславия и которая по расчету или из равнодушия отказала ему, он бежит назад, к женщине, которая всем пожертвовала и все ему подарила: любовь, совет, деньги; которая поставила его превыше всего на свете – превыше супруга, детей, превыше своей чести в обществе. И ясней, чем когда бы то ни было, он понимает сейчас, чем была для него она, его первая возлюбленная, и что она для него теперь, когда она уже только его друг, его мать. Никогда еще не ощущал он с такой силой, сколь многим он ей обязан, и, желая достойно отблагодарить ее, он дарит ей книгу, которая навсегда останется для него любимейшим его творением, – он дарит ей «Луи Ламбера» с посвящением на первой странице: «Et nunc et semper dilectae» – «Ныне и присно избранной».

    X. Бальзак открывает свою тайну

        Если принять на веру свидетельство самого Бальзака, его история с госпожой де Кастри была трагедией, нанесшей ему неисцелимые раны.
        «Я ненавижу госпожу де Кастри, – пишет он патетически, – она разбила мою жизнь, не дав мне новой взамен».
        А другой, неизвестной корреспондентке он даже сообщает:
        «Эти отношения, которые по воле госпожи де Кастри оставались в границах полнейшей безупречности, были одним из самых тяжелых ударов, которые я перенес».
        Подобная сверхдраматизация в эпистолярной форме обычна для человека, который вечно пытается пересочинить свою жизнь на романтический лад. Несомненно, отказ госпожи де Кастри чувствительно уязвил мужскую гордость и снобизм Бальзака. Но это слишком самоуглубленный, слишком сосредоточенный на себе человек, чтобы «да» или «нет» какой бы то ни было женщины могло изменить течение его жизни.
        История с госпожой де Кастри была для него не катастрофой, а лишь незначительным эпизодом. Подлинный Бальзак вовсе не так огорчен и разочарован, как о« пытается это представить в романтических исповедях неизвестным приятельницам. Он вовсе не размышляет, подобно генералу Монриво, которого он в „Герцогине де Ланже“ сделал своим двойником, как бы каленым железом заклеймить высокородную кокетку. Он не кипит от гнева, не жаждет мщения, он преспокойно остается с ней в переписке и, видимо, навещает ее. Чувства, которым в романе „Герцогиня де Ланже“ приданы размеры бури и урагана, грозы и трагедии, в реальной жизни медленно и неприметно переходят в учтиво-вялые отношения. Бальзак – мы вынуждены это сказать при всем нашем к нему уважении, – Бальзак всегда неправдив, когда изображает себя. Романист – то есть преувеличитель, гиперболизатор по профессии, – он старается из каждого события извлечь максимум возможностей; и было бы попросту нелепо, если бы его не знающая усталости фантазия внезапно оказалась равнодушной, бессильной и бесплодной, как только дело дошло до изображения собственной его жизни.
        Всякий, кто рисует портрет Бальзака, должен нарисовать его, не считаясь со свидетельствами Бальзака. Он не должен принимать на веру патетические заверения поэта, согласно которым ничтожнейшее обстоятельство, отказ некоей графини, происшествие, которое во Франции именуют «пустячком», послужило причиной его смертельных сердечных мук – так он уверял свою сестру. В действительности Бальзак вряд ли был когда-нибудь более здоров, прилежен, вряд ли находился когда-нибудь в более творческом и более жизнерадостном настроении, чем именно в эти годы. И книги его свидетельствуют об этом лучше, чем все его слова и письма. Уже одно то, что он создал в ближайшие три года, достаточно, чтобы явиться творческим итогом целой жизни, чтобы стяжать ему славу первого писателя эпохи. Но мощь его столь грандиозна и безмерна, а мужество его столь дерзновенно, что эти свои труды он считает лишь началом и подступом к основной своей задаче, к тому, чтобы стать «историографом нравов XIX столетия».
        Со времени первых успехов – с «Шуанов», «Физиологии брака», «Шагреневой кожи» и густо-сентиментальных романов о Сен-Жерменском предместье – Бальзак знает, что он – сила, и даже более того – великая сила. Он постиг свою мощь, он уразумел, к собственному своему изумлению, что литература является единственным его даром и что он способен завоевать мир пером – точь-в-точь как Наполеон мечом. И если бы он трудился только ради успеха, как это может иногда показаться при чтении его писем, только для того, чтобы делать деньги – сотни, тысячи и миллионы, то он мог бы и дальше потчевать читающую публику этой приятной пищей.
        Женщины всего мира остаются верны ему. Он мог бы стать героем салонов, идолом разочарованных, кумиром покинутых, преуспевающим конкурентом своих менее притязательных коллег – Александра Дюма и Эжена Сю. Но как только он осознал свою силу, в нем пробудилось честолюбие более высокое. Рискуя потерять читателей, жаждущих лишь сильных ощущений да сентиментальных излияний, он отваживается именно в эти годы отдалиться от читающей публики. Пораженный энергией собственного таланта, он силится определить границы его возможностей. Он хочет узнать, что же он может, что же он в силах сделать. И в процессе творчества Бальзак с изумлением чувствует, сколь широки эти границы, вмещающие в себе целый мир.
        Произведения этого периода, с 1832 по 1836 год, поражают нас прежде всего своим разнообразием. Никто не мог бы раньше предположить, что автор «Луи Ламбера» и «Серафиты» может быть и автором разгульных, почти скабрезных «Озорных рассказов». И совершенно неожиданным было, что все эти вещи действительно написаны одновременно, что Бальзак и впрямь трудился над корректурой «Луи Ламбера» и над некоей забавной историйкой в один и тот же день. Это объяснимо только как попытка испытать самого себя, расчистить плацдарм для дальнейшего творчества, желание увидеть, сколь высок его предел и сколь широк его охват. Как зодчий, прежде чем завершить проект будущего здания, проверяет соотношение его пропорций и вычисляет, какую нагрузку оно способно выдержать, так и Бальзак составляет расчет своих сил и закладывает фундамент, на котором будет возведена божественная «Человеческая комедия».
        Сперва Бальзак пробует перо в «Озорных рассказах». Эти написанные в духе Рабле, на старофранцузском языке собственного изобретения фарсы и побасенки представляют собой сочинительство чистейшей воды, рассказ и даже просто пересказ. В них он дал волю своему нраву, своему озорству, в них нет и тени усилия, раздумий и наблюдений. Одна только затейливая игра фантазии царит в них. Они написаны абсолютно непринужденно, и мы чувствуем, как наслаждается Бальзак этой удивительной легкостью. Все, что в нем. от француза, от народа, от мужчины, проявляется здесь в веселой и свободной чувственности. Бальзака забавляет возможность запустить руку под рясу цензуры. В этих «рассказах» он решается дать, наконец, волю своему темпераменту. Изо всех его творений именно «Озорные рассказы» больше всех гармонируют с этим полным, румяным, толстогубым человеком. Здесь его хохот, который кажется грубым в великосветских гостиных, этот оглушительный раскатистый хохот пенится как шампанское. И если бы жизнь обошлась с ним не так жестоко, если бы она дала ему роздых, мы получили бы не три десятка, а все сто таких рассказов, как он и обещал читателям в своем проспекте.
        Это нижний, предельный край легкомыслия, вольности и разгула, дань, уплаченная им своему темпераменту. Но в это же время Бальзак ищет высшей точки приложения сил в тех своих вещах, которые он именует «философскими». Честолюбие заставляет его доказать, что его не удовлетворяет «плаксивый успех», которого он добился, живописуя своих сентиментальных героинь. С тех пор как он постиг самого себя, он не желает, чтобы окружающие понимали его ложно. Ощущая полноту и зрелость своих сил, Бальзак стремится убедить, что романисту его ранга выпала на долю задача возвести роман в степень высокого искусства, перенеся в него споры о коренных проблемах человечества, социальных, философских, религиозных. Людям, которые продолжают оставаться в рамках общества, подчиняются его законам, приноравливаются к его масштабам, он хочет противопоставить личности, которые возвышаются над заурядными умами. Он хочет показать в конкретных образах величие и трагедию всех, кто решается выйти из обычного круга, чтобы обречь себя на одиночество или замуроваться в темницу безумия.
        Период, когда Бальзак терпит поражение в личной жизни, это в то же время и период его самых отважных и дерзновенных взлетов. В вещах, написанных им в это время, он задается целью показать людей, ставящих перед собой величайшие, по сути неразрешимые, задачи. Его напряженное внимание приковано к тем, кто гибнет от перенапряжения, к гениям, к феноменам, утрачивающим контакт с действительностью. «Луи Ламбер» был первой попыткой в этой области: философ, который в своем стремлении к завершенности и в жажде усовершенствовать и превзойти уже созданное им не знает отдыха, пока безмерное усилие не уничтожает полностью материальное его начало. Музыкант Гамбара переступает границы своего искусства, только он один слышит гармонию своей музыки, так же как только Луи Ламбер способен постичь собственные мысли, а Френхофер – свои картины. Химик Клаас в «Поисках абсолюта» уничтожает себя, пытаясь отыскать праэлемент. Все они ищут крайности. Все они – воплощения духа, подобные Икару.
        Но наряду с гениями искусства и науки Бальзак изображает гениев в области морали и религии, как он это делает в «Сельском враче» и в «Серафите». Возникновением «Сельского врача» Бальзак косвенно обязан своему визиту к герцогине де Кастри. Во время совместной их поездки к графине д'Агу он услышал об одном враче, некоем докторе Роммеле, который благодаря своему гуманному образу жизни и поступкам возрождает гибнущий край и поднимает почти уже деградировавшее крестьянство к осмысленной деятельности.
        Этот рассказ, как и великолепие окружающей местности, произвел на Бальзака сильное впечатление, и вместе с декорациями в духе Жан Жака Руссо в его новом романе появилось и характерное для руссоизма стремление к реформам. В то время как Бальзак в прочих своих вещах только критик общества, здесь он хочет принять плодотворное участие в самой жизни, составить проект разрешения социального вопроса. Он стремится показать, что существует созидание и в реальной жизни, что истинно гениальный человек не только из тонов, красок и мыслей, но и из хрупкого человеческого материала способен создать вечное и образцовое творение.
        Еще более дерзок, пожалуй, другой его опыт – «Серафита». В то время как доктор Бенасси уходит от мира, от общества, чтобы только создать лучшее общество, Бальзак хочет в образе «Серафиты» дать образ существа, полностью отрывающегося от всего земного и сублимирующего «Amor intellectualis», «умственную любовь», в такой степени, что в ней растворяются даже признаки пола. Реальный мыслитель, который заставил доктора Бенасси разрешать практическую проблему с поразительной полнотой познания, обращается здесь к сведенборгианскому мистическому кругу идей.
        Если говорить по большому счету, обе эти вещи, «Сельский врач» и «Серафита», не удались, и неуспех их, который так уязвил Бальзака, имел свои причины. Они недостаточно продуманы; Бальзак, человек действительности, притворяется, когда он хочет быть религиозным. Но прежде всего книги, которые претендуют на окончательное разрешение проклятых и вечных вопросов, не должны быть состряпаны наспех, в счет полученных авансов и публиковаться в повременных изданиях в виде романов с продолжением.
        «Луи Ламбер» и «Серафита» не величайшие творения Бальзака, они только его величайшие усилия. В них он постиг и описал гения, как только гений способен постичь и описать гения. Но удались ему лишь те вещи, где он. как художник, изображает художника. «Неведомый шедевр» остается одним из бесспорнейших его шедевров. Однако философию нельзя сочетать со спешкой, религиозность – с нетерпением. «Луи Ламбер» и «Серафита» демонстрируют лишь поразительное развитие, неслыханные знания, многогранность и могучий взлет его духа, которому доступно все, вплоть до самой сложной проблемы – проблемы религии. Бальзак достиг здесь высшей своей ступени.
        Но между повествователем и мыслителем стоит наблюдатель, и его настоящая почва – действительность. Подлинное равновесие Бальзак обретает в тех романах, где он становится «историографом своего времени». Если первым большим успехом был «Полковник Шабер», вторым успехом его в эти годы становится «Эжени Гранде». Бальзак открыл закон, который отныне будет властвовать в его творчестве: он станет рисовать жизнь, изображая лишь небольшое количество персонажей, но тем концентрированней, тем динамичней будет казаться действительность. Прежде Бальзак искал материал для романа, с одной стороны, в романтике, когда фантастика и мистика были у него на побегушках, как в «Шагреневой коже», «Серафите», «Луи Ламбере», а с другой стороны – в исторической костюмировке. Теперь он открывает, что и современность, если рассматривать ее в определенном аспекте, дает такой же богатый материал, что дело не в тематике, не в декорациях, не в драпировке, а только во внутренней динамичности. Если удастся показать людей, заряженных беспредельной энергией, то роман, нисколько не утратив своей занимательности, станет только более естественным, более правдоподобным. Выразителен не колорит и не фабула – выразительны всегда только люди. Не существует никаких особых сюжетов: все сюжет! Под низким кровом виноградаря в «Эжени Гранде» можно отыскать не меньше поводов для создания напряженной ситуации, чем в каюте корсара в «Тридцатилетней женщине». Когда незначительная, заурядная, даже несколько простоватая Эжени Гранде под угрожающим взором своего скупого отца кладет любимому кузену Шарлю лишний кусок сахара в его кофе, она проявляет ровно столько же мужества, как Наполеон, когда со знаменем в руках он несется по Аркольскому мосту. В стремлении обмануть кредиторов своего брата старый скряга проявляет ровно столько же хитрости, гибкости, цепкости и даже гениальности, как Талейран на Венском конгрессе42. Не среда решает – решает динамичность; пансион Воке в «Отце Горио», где собирается десяток юных студентов, может стать таким же средоточием энергии, как лаборатория Лавуазье или рабочий кабинет Кювье.
        Творить – это значит четко увидеть воссоздаваемый образ, сконцентрировать, усилить присущие ему качества, извлечь все, что можно извлечь из его характера, объяснить, какая именно страсть владеет каждым из персонажей, распознать слабость в могуществе, привести в движение все дремлющие в человеке силы. «Эжени Гранде» – первый шаг на этом пути. Жертвенность в обыкновенной кроткой девушке достигла такой высоты, что сделалась почти религией. Скупость старого Гранде, как и преданность уродливой старой служанки, приобретает демонические черты.
        В «Отце Горио» отцовская любовь становится творческим началом и в то же время – мономанией. Бальзак видит всякого человека насквозь. Он разгадал его тайны. Нужно только столкнуть все эти персонажи, показать все сферы общества, назвать злое злым, а доброе добрым, раскрыть трусость, хитрость и подлость, не занимаясь при этом морализированием. Действенность – вот начало всех начал. Только человек, обладающий ею и умеющий распознать ее в других, может называться писателем.
        В эти годы Бальзак открыл великую тайну. Все сюжет. Все материал. Действительность – неисчерпаемые копи, если умеешь вести разведку недр. Следует только понаблюдать хорошенько, и любой смертный станет актером «Человеческой комедии».
        Нет низов и верхов, можно выбрать все, что угодно, и – вот решение Бальзака – нужно выбирать все. Кто хочет описать мир, не может оставить в стороне ни один из его аспектов, каждый раздел общественного табеля о рангах должен быть представлен: живописец и адвокат, врач, винодел и консьержка, генерал и рядовой, графиня, маленькая панельная проститутка, водонос, нотариус и банкир. Ибо все общественные сферы вступают во взаимодействие, все соприкасаются. И точно так же должны быть представлены и характеры: честолюбивый и скупой, интриган и благородный, расточитель и корыстолюбец – все сверкающие грани рода человеческого, все их оттенки и переливы.
        И вовсе не обязательно всякий раз придумывать новые персонажи, – можно, разумно группируя, повторять одни и те же фигуры, дать одного-двух вместо всех врачей, одного банкира – вместо целой толпы их. Иначе не вместить всю эту невообразимую ширь и даль в рамки одного произведения. Все определенней становится в Бальзаке уверенность, что для того, чтобы подчинить себе полноту существования, он должен, наконец, начертать некий план – план жизни, план работы, – что он, истинный романист, не должен создавать разрозненные произведения; одно произведение уже заключено в другом, и все они переплетены друг с другом. Он должен стать, следовательно, «Вальтер Скоттом и в придачу архитектором». Недостаточно создавать «Сцены частной жизни» – всего важнее именно их взаимосвязь.
        Бальзаку еще и самому не вполне ясна концепция «Человеческой комедии» во всем ее грандиозном масштабе. Пройдет десять лет, прежде чем о« увидит ее четкие контуры. Но одно ему уже ясно – произведения, которые войдут в его „Комедию“, должны не просто следовать одно за другим. Они должны явиться как бы ступенями гигантской лестницы.
        26 октября 1834 года, еще не представляя себе масштабов, которые примет его грандиозный труд, он пишет:
        «Я полагаю, что в 1838 году три части этого гигантского творения будут если не завершены, то по крайней мере возведены в виде ярусов, возвышающихся друг над другом, и уже можно будет судить о нем в целом.
        В «Этюдах о нравах» будут изображены все социальные явления, так что ни одна жизненная ситуация, ни одна физиономия, ни один характер, мужской или женский, ни один жизненный уклад, ни одна профессия, ни один слой общества, ни одна французская провинция – ничто из того, что относится к детству, старости зрелости, к политике, правосудию и войне, не будет позабыто.
        Когда все это будет осуществлено – история человеческого сердца прослежена шаг за шагом, история общества всесторонне описана, – тогда фундамент произведения будет готов. Здесь не найдут себе места вымышленные факты. Я стану описывать лишь то, что происходит всюду.
        Тогда последует второй ярус – «Философские этюды», ибо после следствий надо показать их причины. В «Этюдах о нравах» я опишу игру чувств и течение жизни. В «Философских этюдах» объясню, откуда возникают чувства, что такое жизнь. Каковы обстоятельства, условия, вне которых не могут существовать ни общество, ни человек. И после того как я обозрю общество, чтобы его описать, я займусь его обозрением, чтобы вынести ему приговор. Таким образом, в «Этюдах о нравах» заключены типизированные индивидуальности, в «Философских этюдах» – индивидуализированные типы. Позднее, после следствий и причин, должно быть определено начало вещей. Нравы – это спектакль, причины – это кулисы и механизм сцены. Начало – это автор. Но по мере того как произведение достигает высот мысли, оно, словно спираль, сжимается и уплотняется. Если для «Этюдов о нравах» потребуется двадцать четыре тома, то для «Аналитических этюдов» – лишь девять. Таким образом, человек, общество, человечество будут описаны без повторений, рассмотрены и подвергнуты суждению в произведении, которое явится чем-то вроде «Тысячи и одной ночи» Запада.
        Когда все будет окончено... последние удары кисти сделаны, тогда выяснится, был ли я прав или ошибался. После того как я покончу с поэтическим воссозданием целой системы жизни, я займусь ее научным описанием в «Опыте о силах человеческих». И этот дворец я, веселое и простодушное дитя, украшу огромной арабеской из «Ста озорных рассказов»!»
        И, воодушевленный и испуганный необъятностью предстоящего труда, он восклицает:
        «Вот произведение, вот бездна, вот кратер, вот предмет, который я хочу воплотить!»
        Сознание того, что перед ним труд его жизни, определяет отныне жизнь Бальзака. Из ощущения собственной силы, величия задачи обретает он, он, который год-два назад еще казался себе начинающим, упорную, ничем больше непоколебимую уверенность в себе.
        В сентябре 1833 года он пишет:
        «Я стану повелителем духовной жизни Европы! Еще два года терпения и труда – и я перешагну через головы всех, кто хотел связать мне руки и помешать моему восхождению.
        Я изведал преследования и несправедливость, и воля моя стала тверже меди».
        Он знает, что перед ним высится его творение, что за ним стоит в ожидании его читатель, и он решает ни с кем больше не договариваться, не приспосабливаться к желаниям издателей и газет. Неприятности и досадные мелочи больше не влияют на него. Он диктует издателям свои условия, а если издатели повинуются его желаниям и претензиям не вполне, он изменяет им. Он позволяет себе роскошь расстаться с наиболее могущественными парижскими журналами даже во времена тягчайших финансовых своих затруднений и презрительно поворачивается спиной к журналистам, которые считают себя законодателями общественного мнения. Пусть они ругают отдельную вещь, – как бессильны будут они помешать возведению величественного здания, которое представляется его взору во все более могучих и дерзновенных контурах! Пусть они нападают на него, смеются над ним, пусть издеваются в задиристых, якобы остроумных заметках, пусть пытаются выставить его на посмеяние в злорадных анекдотах! Пусть разносят карикатуры на него по всем газетам, его месть будет творческой местью. Он изобразит всю эту клику, могущественную и в то же время немощную, в своих романах, заклеймит в «Утраченных иллюзиях» систематическую коррупцию общественного мнения, биржу репутаций и духовных ценностей огненными письменами на стенах века.
        Пусть кредиторы донимают его исками и векселями, пусть они описывают его мебель – они не могут унести ни одного кирпича и ни одного комка земли из мира, который он собирается возвести.
        Ничто больше не может его сокрушить, с тех пор как созрел его план и окрепли силы для труда, о котором он знает, что только единственный из смертных мог решиться набросать его очертания и только один-единственный способен его осилить: он сам, Оноре де Бальзак.

    Книга третья
    РОМАН ЖИЗНИ

    XI. Незнакомка

        Задача, которую отныне ясно видит Бальзак, – задача исполинская; и писатель не обманывается относительно объема, или, вернее, необъятности работы, необходимой, «чтобы встать во главе европейской литературы, заняв место, которое до сих пор занимали Байрон, Вальтер Скотт, Гёте и Гофман». По его расчетам, он должен дожить по крайней мере до шестидесяти лет. В течение почти трех десятилетий, которые еще остались ему, он не позволит себе ни одного года, ни одного месяца и, в сущности, ни одного дня праздности. Ночи напролет должен он проводить за столом, исписывать страницу за страницей, создавать том за томом. Не останется времени для удовольствий, развлечений; и даже когда долги будут, наконец, уплачены и вожделенные сотни тысяч потекут к нему, у него не останется времени, чтобы насладиться ими. Бальзак знает цену отречению, которого требует такая задача. Он знает, что должен будет отдать ей свой мозг и свой сон, все свои силы, всю свою жизнь. Он не испытывает страха, ибо работа для него одновременно и наслаждение, и в этом непрестанном напряжении энергии он впервые радостно осознает свою силу. Но чтобы одержать победу в этой борьбе, ему нужно немногое – уверенность. Именно теперь, когда Бальзак берется за дело, которое потребует от него всех жизненных сил, все пламенней, все нетерпеливей ощущает он потребность в простейших началах существования. Он хочет иметь жену, иметь дом, не страдать от зова крови, избавиться от вечных долгов, не бороться больше с издателями, не выклянчивать авансы, не быть вынужденным разбазаривать еще не написанные вещи. Он хочет позабыть о вечной спешке и вечном опаздывании, перестать растрачивать треть душевных сил на трюки и уловки, чтобы увильнуть от судебных исполнителей, а напротив – обратить все свои силы на этот «монумент, которому суждено существовать не столько благодаря своей массивности и нагромождению материала, сколько благодаря красоте своих архитектурных форм». Быть свободным от всякой траты энергии в быту, чтобы сконцентрировать ее только на работе. Он хочет вести простую жизнь в реальном мире, чтобы без помехи жить в мире своего творчества. Для того чтобы он мог осуществить свою задачу, должно, наконец, исполниться его давнишнее желание: «Женщина и богатство».
        Но как найти эту женщину, которая должна принести в его жизнь все – счастливую страсть, освобождение от долгов, возможность работать; женщину, чье аристократическое происхождение и безупречные манеры будут еще, кроме того, льстить его неизлечимому снобизму? Как найти ее, когда ему, работающему по шестнадцать часов в сутки, просто некогда ее искать? И потом: Бальзак слишком проницателен, чтобы не знать, как не везет ему в салонах, где он пытается тягаться с записными щеголями, как мешают его плебейская внешность и дурные манеры. Мадемуазель де Трумильи ему отказала. История с герцогиней де Кастри научила его, что даже страстная настойчивость не может сделать его обольстителем. Во-первых, он слишком горд, во-вторых, он слишком робок, чтобы расточать на длительные домогательства свое время, свое невозместимое время. Но кто же может подыскать ему жену? Его добрая приятельница мадам де Берни вряд ли, несмотря на свои пятьдесят четыре года, возымеет желание вербовать себе преемницу. Другая – изумительная Зюльма Карро; разве сможет она в своем скромном провинциальном мелкобуржуазном мирке высмотреть ему миллионершу, аристократку? Должно произойти чудо. Женщина, о которой он мечтает, должна сама найти его, его, у которого нет ни времени, ни решимости, ни случая осмотреться.
        Согласно законам логики ожидать этого нельзя. Но в жизни Бальзака как раз нереальное становится всегда реальным. Женщины, которые не знают его, вернее, потому именно, что они не знают его, а только создают в мечтах своих портрет своего кумира, женщины пишут Бальзаку. Все вновь и вновь приходят письма от женщин, иногда по два, по три в день. Некоторые из этих писем дошли до нас. Читательницы, которые пишут Бальзаку, всегда любопытствующие, подчас даже искательницы приключений. Герцогиня де Кастри не единственное знакомство, которым Бальзак обязан почтальону. Существует вереница нежных подруг, в большинстве случаев нам известны только их имена – Луиза, или Клер, или Мари, – и женщины эти обычно вслед за своими анонимными письмами являлись к Бальзаку домой, и одна из них унесла оттуда даже внебрачного ребенка. Но разве не может когда-нибудь вместо всех этих адюльтеров вспыхнуть подлинная любовь?
        И Бальзак с особым вниманием читает женские письма. Они усиливают в нем уверенность, что он может стать всем для женщины, и если хоть один тон, хоть одна строчка будит в нем любопытство психолога, он, который даже самым значительным своим современникам пишет лишь мимоходом, подробно отвечает женщинам. Человеку, который прикован к своему письменному столу, человеку, который на долгие недели и месяцы отгорожен от Парижа и мира глухими шторами в своем кабинете, когда приходит женское письмо, кажется, будто в комнате повеяло мягким и манящим благоуханием. Читая эти письма, он ощущает явственней, чем из оценок критики и общества, что от него исходят флюиды, к которым особенно восприимчивы женщины – эта нежнейшая стихия в мире.
        Порой, когда Бальзак завален работой, он откладывает эти письма в сторону. Так, остается сперва невскрытым и письмо из России, запечатанное гербом «Dus ignotis» * и подписанное таинственным словом «Чужестранка». Письмо это прибыло в роковой день 28 февраля 1832 года, в тот самый день, когда Бальзак впервые получил приглашение от герцогини де Кастри посетить ее в предместье Сен-Жермен. Но письмо это определит всю жизнь Бальзака.
        * «Неведомые боги».

        Бальзак и сам не мог бы придумать для романтического любовного романа более комедийной я экзотической завязки, чем предыстория этого письма. Вот внешняя ситуация: замок на Волыни, одна из тех широко раскинувшихся дворянских усадеб, которые производят особенно внушительное впечатление, ибо одиноко стоят среди полей. Ни одного города поблизости, ни одного большого села, только приземистые мазанки, крытые соломой; и поля кругом, обширные тучные поля плодородной Украины; и бесконечные леса насколько хватает глаз. Все это принадлежит богатому российско-польскому барону Венцеславу Ганскому.
        Господский замок, выросший среди рабской нищеты, обставлен со всей европейской роскошью. В нем драгоценные полотна, богатая библиотека, восточные ковры, английские серебряные сервизы, французская мебель и китайский фарфор, кареты, и сани, и лошади в стойлах, хоть сейчас в упряжку или под седло! Но даже целая армия крепостных лакеев, слуг, конюхов, поваров и нянек не в силах защитить господина Ганского и его супругу Эвелину от ужасного врага – от скуки, донимающей их в этой глуши.
        Г-н Ганский, которому под пятьдесят и который не может похвалиться крепким здоровьем, в отличие от своих соседей не страстный охотник, не безумный картежник, не запойный пьяница, и управление имениями не слишком занимает его, ибо он и так не знает, что ему делать с унаследованными миллионами. И даже тысячи «душ», которыми он владеет, не веселят его разочарованную душу. Еще больше томится его жена, некогда славившаяся своей красотой графиня Ржевусская, в глуши, вдали от развлечений и от образованного общества. Отпрыск одной из знатнейших польских дворянских фамилий, она из родительского дома вынесла потребность в культурной беседе. Она изъясняется по-французски, по-английски и по-немецки, у нее склонность к изящной словесности, и она живет интересами западного, увы, столь далекого мира.
        Но в Верховне днем с огнем не сыщешь человека, способного к духовному общению и дружбе. Соседи по имению – дурно воспитанные, некультурные субъекты, а обе бедные родственницы, которых г-жа Ганская взяла к себе в качестве компаньонок, не очень-то занимательные собеседницы. Замок, чрезмерно просторный и чрезмерно уединенный, целых полгода утопает в сугробах; никто не навещает Ганских. Весной они выезжают в Киев, на бал и примерно раз в три-четыре года – в Москву или Петербург. В остальное время день течет вяло и уныло, как две капли воды похожий на все прочие дни, – приходит и уходит. И все бессмысленней, все невозвратимей проходит время. Эва Ганская за одиннадцать-двенадцать лет родила своему мужу, который почти на четверть века старше ее, семерых, а по другим сведениям пятерых детей. Все они поумирали, и у нее остался один-единственный ребенок – дочь. И уже едва ли сможет она снова подарить ребенка своему преждевременно одряхлевшему супругу, да и ей самой уже тридцать. Правда, она еще статная, аппетитная, хотя уже несколько раздобревшая женщина. Но ведь она скоро увянет, и жизнь ее пройдет, а она так и не узнает жизни.
        Бесконечные снега зимой и нивы летом почиют кругом. Такая же бесконечная скука витает в помещичьей усадьбе. Единственное событие недели – почта. Железных дорог еще и в помине нет. На санях или на телеге прибывает раз в семь дней драгоценная кладь из Бердичева – вести с легендарного «запада». Но зато что за дни наступают потом!
        Богачи Ганские подписываются на иностранные газеты, естественно, только на дозволенные российской цензурой – прежде всего на парижский консервативный «Котидьен» и чуть ли не на все выходящие во Франции литературные журналы. Кроме того, книгопродавец регулярно присылает им все хоть чем-нибудь примечательные новинки. Отдаленность всегда удесятеряет важность событий. Газеты, которые Париж лишь бегло проглядывает, здесь, на краю культурного мира, внимательно читаются от первой до последней строчки, и точно так же и любая новая книга. Ни одно парижское ревю не критикует новые издания с такой обстоятельностью, как это принято здесь, в самом тесном семейном кругу.
        Г-жа Ганская, ее обе племянницы и воспитательница ее дочери швейцарка Анриетта Борель – все вместе собираются они по вечерам и обмениваются мнениями о только что прочитанной книге. Иногда, но не слишком часто, в разговоре участвует г-н Ганский или брат г-жи Ганской, Адам Ржевусский, если он в это время гостит в усадьбе.
        Разгорается спор – «за» и «против». Каждое самое маленькое происшествие в сказочном Париже разрастается, превращаясь в страстно будоражащее душу событие. Об актерах, о поэтах, о политиках мечтают и беседуют здесь, как о недостижимых созданиях, божествах. Здесь, в этих уединенных усадьбах, слава отнюдь не звук пустой, она отсвет божества. Здесь имя поэта произносится еще с благоговейным трепетом.
        В один из таких долгих зимних вечеров 1831 года разразилась особенно ожесточенная дискуссия. Спор идет о новом парижском писателе, о некоем Оноре де Бальзаке, который вот уже год безмерно увлекает всех читателей. Особенно же восторгаются им читательницы, хотя и чувствуют себя несколько уязвленными. Что за великолепная книга эти «Сцены частной жизни»! Никогда еще ни один сочинитель не постигал так глубоко женскую душу. Какое понимание покинутых, оскорбленных, отвергнутых женщин! Какая трогательная снисходительность к их ошибкам и слабостям! И можно ли себе представить, что такой утонченный, такой сострадающий человек мог одновременно с этой вещью написать «Физиологию брака», эту холодно-ироническую, циничную, мерзкую книжонку? Как способен гений так пасть, как может человек, который умеет понимать и защищать женщин, так высмеивать их и унижать? А теперь еще этот новый роман – «Шагреневая кожа»! Он, бесспорно, великолепен. Но как может герой этой книги, этот достойный любви юный поэт, который любит такую благородную девушку, как Полина, бросить ее ради бессердечной светской кокетки, как может он стать рабом столь порочной бабы, как графиня Феодора? Нет, такому поэту, такому гению, как этот господин де Бальзак, следовало бы быть лучшего мнения о женщинах. Он должен был бы изображать лишь возвышенные души, не растрачивать свой талант на описание подобных графинь, а уж тем более всей этой фривольной вакханалии. Как жаль, что он изменил своему лучшему «я»! Ах, кто-нибудь должен был бы как следует отчитать его!
        «Ну, а почему бы, – предлагает кто-то из кружка, – а почему бы не мы сами? Напишем-ка господину де Бальзаку!» Дамы пугаются и смеются. Нет, это невозможно! Что сказал бы господин Ганский, если бы его жена, если бы Эвелина Ганская, урожденная Ржевусская, вздумала писать первому встречному? Ведь нельзя же компрометировать свое имя – этот господин де Бальзак, говорят, еще очень молод, и разве можно доверять человеку, который имел наглость написать «Физиологию брака»! И кто знает, как этакий парижанин поступит с подобного рода письмом! Все эти догадки и опасения только прибавляют пикантности их затее, и, наконец, они принимают решение всем вместе написать и отправить письмо господину Оноре де Бальзаку, в Париж. Да и почему бы не помистифицировать этого таинственного незнакомца, который то обожествляет женщин, то высмеивает их? Давайте состряпаем письмо, чрезвычайно романтичное, чрезвычайно чувствительное, чрезвычайно патетичное и густо подслащенное восторгами – настоящую шараду, над которой господину де Бальзаку придется как следует поломать голову. Само собой разумеется, г-жа Ганская не подпишет письма, она не станет писать его собственноручно. Пусть ее брат или мадемуазель Борель, воспитательница, перепишут весь текст, чтобы тайна показалась господину де Бальзаку еще более таинственной и манящей. Они запечатают письмо печаткой «Diis ignotis». Пусть знает, что его чтят и призывают обратиться к его собственному «я» «неведомые боги», а отнюдь не земная и весьма по-земному замужняя г-жа Ганская.
        Письмо это, к сожалению, до нас не дошло. Мы можем только примерно представить себе его содержание, по аналогии с позднейшим, избежавшим великого аутодафе и относящимся к той же эпохе, когда мадам Ганская фабриковала письма «Незнакомки» еще в шутливом содружестве со своими домашними и давала их переписывать мадемуазель Борель. Когда переписка приняла серьезный оборот, г-жа Ганская уже не писала фраз вроде следующей:
        «В те мгновения, когда я читала ваши сочинения, я отождествляла себя с вами, с вашим гением. Ясная и сияющая, стояла ваша душа передо мной. Я следовала за вами, шаг за шагом».
        Или:
        «Bor вам в немногих словах моя сущность. Я восхищаюсь вашим талантом, я чту вашу душу. Я хотела бы быть вашей сестрой».
        В этой же тональности, где в каждом слове чувствуешь, что усадебное общество восторженно рукоплещет любой удавшейся ей пышной фразе, по-видимому, выдержано было и первое, не дошедшее до нас письмо; и, наверное, далекой и пылкой поклоннице удалось придать ему еще более таинственную привлекательность. Ибо когда 28 февраля 1832 года эта сложная смесь искреннего восхищения, мистификации и каприза окольными путями на адрес издателя Госслена доходит до Бальзака, она полностью выполняет свое предназначение. Письмо раздразнило писателя, овладело его вниманием и очаровало его. Восторженные послания, начертанные женской рукой, отнюдь не являются для него событием. Но до сих пор они прибывали из Франции, из Парижа, в крайнем случае – из провинции. Письмо с Украины для парижского писателя того времени уже само по себе факт гораздо более примечательный, чем в наши дни письмо из Полинезии, и, осознав эту неизмеримую тогда даль, Бальзак с гордостью ощущает размах своей молодой славы. Замурованный в тесной келье, он до сих пор лишь смутно представлял себе, что уже и за пределами Франции начинают интересоваться им. Он и понятия не имел, что сам Гёте, легендарный веймарский старец, беседовал с Эккерманом о «Шагреневой коже». Экзальтированное письмо незнакомки внезапно открыло ему, что его творчество ведет победоносное наступление даже в том царстве, в котором потерпел поражение его соперник Наполеон, что он, Бальзак, уже превзошел его, чтобы основать мировую державу, более долговечную, чем держава его кумира. И опять, точно так же как в письме герцогини де Кастри, ощущает он пьянящие его флюиды аристократизма. Это не может быть ни наемная гувернантка, ни доморощенная мещаночка. Только самые высокопоставленные аристократы в России пишут столь безукоризненно по-французски, только очень богатые семьи могут позволить себе роскошь в эту эпоху высоких почтовых пошлин регулярно выписывать из Парижа все новые издания. И роскошная фантазия Бальзака немедленно пускается вскачь. Вероятно, она молодая женщина и, конечно, красавица, аристократка! Часом позже он уже непоколебимо убежден в том, что Незнакомка не только графиня, нет, она непременно княгиня, и, опьяненный восторгом, он немедленно сообщает друзьям о «божественном письме русской или польской княгини» и показывает его Зюльме Карро, а может быть, и другим.
        Перед принцессами или княгинями Бальзак никогда не оставался в долгу и, несомненно, ответил бы на это письмо в первом порыве. Но Незнакомка, которая еще долго будет твердить ему: «для вас я Незнакомка и останусь ею всю мою жизнь, никогда Вы не узнаете, кто я», не сообщила ему своего адреса. Так как же отблагодарить ее? Как связаться с далекой поклонницей? С изобретательностью, которая является неотъемлемым качеством романиста, Бальзак тотчас придумывает выход. Дополненное и исправленное издание «Сцен частной жизни» как раз находится в печати, и одна из новых новелл – «Искупление» – еще никому не посвящена. Итак, он посылает в типографию приказ воспроизвести на первой странице факсимиле печатки «Diis ignotis» и проставить под ней дату 28 февраля 1832 года – день, когда он получил послание Незнакомки. Теперь, как только его поклонница раскроет новый том, который она, несомненно, получит от своего книгопродавца, она увидит, сколь чувствительно и тактично писатель сумел отблагодарить свою знатную Незнакомку, увидит, что на княжеские почести он и отвечает по-княжески.
        К несчастью, старая верная подруга дней его безвестности, мадам де Берни, все еще читает вместе с ним все его корректуры, и, по-видимому, женщину пятидесяти лет мало радуют новые «неведомые боги», или, вернее, богини, ее протеже. Согласно ее желанию «этот молчаливый символ моих потаенных чувств» исчезает из набора, и Незнакомка и ее домашние не узнают, как сильно вопреки их ожиданиям они раздразнили своим загадочно-пылким письмом великолепную фантазию Бальзака.
        Но отважные сочинители в Верховне вовсе и не ожидали ответа. Они отправили свое письмо подобно ракете: просто в небо. А разве небо отвечает на ракеты? Неделю, две, а может быть три, томясь, скучают они, все вновь и вновь представляя себе, какое впечатление на Бальзака могло произвести написанное изящным почерком мадемуазель Борель и украшенное латинской печатью восторженное письмо Незнакомки. Они все еще раздумывают и прикидывают, что бы еще могли они присочинить и добавить, и тем вернее распалить его любопытство, подстегнуть его поэтическое тщеславие? Наконец сообщники фабрикуют второе письмо Незнакомки, а вслед за ним, вероятно, и третье. И этой забавой заполняют еще несколько вечеров. Вместо виста, ломбера и пасьянса под кровом усадьбы Ганских теперь в фаворе новая забавная игра. Там пишут нежные, романтические, патетические и экзальтированно-мистические послания г-ну де Бальзаку.
        Это занятно. Но ведь любая игра в конце концов либо приедается, либо распаляет страсти игроков, которые начинают делать все более высокие ставки. Постепенно участников игры начинает интриговать, получил ли вообще г-н де Бальзак эти письма, составленные с таким причудливым и хитроумным искусством. Нельзя ли с помощью какого-нибудь трюка выведать, не рассержен ли он или, быть может, польщен? А может быть, им все-таки удалось настолько его одурачить, что он принял за чистую монету излияния Незнакомки?
        Кроме того, мадам Ганская с супругом собирается весной отправиться на Запад. Быть может, из Швейцарии легче будет отправлять письма в Париж, и в конце концов она получит ответ, ну, хоть несколько слов, начертанных рукою знаменитого романиста.
        Любопытство всегда способствует изобретательности. И вот г-жа Ганская со своими наперсницами решает 7 ноября составить еще одно письмо Незнакомки – первое, дошедшее до нас. После пламенных сердечных излияний в письме без обиняков ставится вопрос, желает ли Бальзак получать письма от Незнакомки? Ощущает ли он соприкосновение с «божественной искрой вечной истины»? И после всего этого удручающего пафоса г-жа Ганская предлагает Бальзаку подтвердить черным по белому получение ее письма. Но, не решаясь доверить ему ни своего имени, ни адреса, она предлагает воспользоваться тогда еще не совсем обычным путем – дать объявление в газете.
        «Одно слово от вас в „Котидьен“ даст мне уверенность, что вы получили мое письмо и что я могу писать вам без опасений. Подпишите свое объявление: „Ч........e O. Б.“.
        Госпожа Ганская была, вероятно, весьма испугана, когда 8 января 1833 года она получила номер парижского «Котидьен» от 9 декабря и под рубрикой «Объявления» обнаружила строчки:
        «Господин де Б. получил обращенное к нему письмо. Только сейчас он может подтвердить это при посредстве газеты и сожалеет, что не знает, куда направить ответ. Ч........e О. де Б.»
        Кровь, наверно, бросилась ей в лицо, и все-таки она должна была почувствовать себя счастливой. Бальзак, великий, прославленный Бальзак, хочет писать, хочет отвечать ей! Но затем она, вероятно, устыдилась того, что писатель принял всерьез сочиненные ею и ее кружком грубо наигранные чувства. Должна ли она ему писать, смеет ли она еще писать ему? История, казавшаяся такой забавной, сразу же приобрела несколько опасный характер. Прозаический супруг Эвелины Ганской, этот сельский дворянин, весьма строго относящийся к вопросам своей чести и положения в обществе, не имеет ни малейшего представления о шутке, которую позволили себе его жена, племянницы и гувернантка, о забаве, которая оставалась невинной шуткой, лишь покуда пресловутая Незнакомка была продуктом совместного анонимного творчества. Но если Эвелина попробует теперь завести серьезную переписку с Бальзаком, то она сможет делать это только за спиной своего мужа и без ведома своих компаньонок. Ей придется разыгрывать комедию перед мужем, и, как в каждой заправской комедии, ей потребуется для этого тайная соучастница, наперсница.
        Несомненно, г-жу Ганскую терзают серьезные опасения Она чувствует, что ввязывается в историю, в авантюру, которая явно несовместима с требованиями ее сословия и с собственной ее честностью. Но, с другой стороны, что за щекочущее наслаждение в запретном, какое искушение ожидать собственноручного письма от прославленного писателя! Как манит возможность стилизовать самое себя в духе романтических персонажей!
        В первое мгновение госпожа Ганская не может окончательно решиться, и, как это свойственно женщинам, она откладывает окончательное решение. Она, правда, отвечает Бальзаку тотчас же, но в совсем другом тоне, чем в прежних письмах. Здесь нет уже ни экзальтации, ни чрезмерного восторга, ни двусмысленных фраз – есть только сообщение, что она намеревается вскоре отправиться в путешествие и остановиться неподалеку от французской границы. Что она, безусловно, желает поддерживать переписку, но лишь постольку, поскольку она будет застрахована от всяческой нескромности и компрометации.
        «Мне хочется получить от вас ответ, но я должна соблюдать такие предосторожности, пользоваться столь сложными окольными путями, что я не решаюсь взять на себя хоть малейшее обязательство. Однако я не хотела бы оставаться в неизвестности касательно судьбы моих писем, и я прошу вас известить меня при первой же возможности, как вы предполагаете наладить в дальнейшем нашу бесперебойную переписку. Я полагаюсь всецело на ваше честное слово, вы не сделаете ни малейшей попытки узнать имя получательницы ваших писем. Я погибну, если станет известно, что я пишу вам и что вы получаете от меня письма».
        Тон изменился совершенно. Это пишет сама госпожа Ганская. И впервые мы получаем представление о ее настоящем характере. Это женщина, которая, даже решаясь на авантюру, рассуждает холодно и ясно. И если она сделает ложный шаг, то сделает его с гордо поднятой головой, в здравом уме и твердой памяти.
        Но тут-то ее гордость и вступает в новый конфликт. Любопытство, тщеславие, азарт не дают ей покоя. Бальзак ответил ей через «Котидьен», и она хочет начать с ним личную переписку. Но письмо из Парижа слишком большое событие в Верховне, и конверт не сможет незаметно попасть в ее руки. Стоит явиться почтальону, как весь дом приходит в волнение – все завидуют тому, кто получил письмо. Следовательно, исключена всякая возможность получить письмо незаметно для мужа и домочадцев. Если она решится на тайную переписку, ей придется втянуть в свою тайну третье лицо. Такое третье лицо, беспредельно преданное, безвольно-покорное и абсолютно безответственное, госпожа Ганская находит в воспитательнице своей дочери.
        Анриетта Борель, уменьшительно Лиретта, происходит из благочестивого буржуазного семейства, обитающего в Невшателе. Уже несколько лет живет она в этом украинском замке. И естественно, что стареющая девушка, на пути которой никогда не встретился ни один мужчина, скромная гувернантка, которая живет на чужбине, вдали от своей семьи и друзей, отдает всю свою привязанность семейству Ганских.
        Когда началась комедия в письмах, Лиретта тоже вошла в круг доверенных, и несомненно, что первые письма, которые сочинялись еще развлечения ради, написаны ее рукой. Теперь, когда госпожа Ганская намеревается писать свои письма собственноручно и за спиной других участников игры, когда она хочет получить от Бальзака ответ, никто не кажется ей более подходящим для роли фиктивного адресата, чем скромная Лиретта. Кто подумает, что письмо из Парижа к мадемуазель Анриетте Борель послано Оноре де Бальзаком? Ничего не подозревая, набожная, простоватая мещанка, несомненно, дает свое согласие Разумеется, ей и не снится, что тем самым она берет на себя роль сводни. Как бы там ни было, но, служа втайне и с молчаливой преданностью госпоже Ганской, она тем самым предает господина Ганского, и этот вначале не осознанный ею конфликт позднее, когда отношения между госпожой Ганской и Бальзаком станут греховными, ляжет тяжким бременем на совесть этой простой и скромной девушки.
        Несчастная Анриетта Борель будет считать, что она стала соучастницей обмана, сводней, что она способствовала нарушению супружеской верности, что она предала господина Ганского, который всегда относился к ней с дружелюбной доверчивостью, и будет считать это своим смертным грехом.
        Очевидно, этот внутренний конфликт начался рано. Лиретта и тогда уже испытывала по временам неприязнь к госпоже Ганской, а к Бальзаку – чувство определенной антипатии, и он, со своей стороны, увековечил ее в «Кузине Бетте». Но сознание вины приняло особенно бурную форму, когда умер господин Ганский. Сразу же после его похорон Лиретта заявляет, что не хочет больше оставаться в этом доме, и уходит в монастырь, чтобы искупить свое преступление, свое соучастие в смертном грехе.
        Но, однако, лишь благодаря ее согласию стала возможной регулярная переписка. Незнакомка сообщает Бальзаку некий фиктивный адрес; захваченная прелестью этой азартной игры, г-жа Ганская с нетерпением ожидает, ответит ли ей великий писатель.
        Можно представить себе ее изумление, когда не одно, а целых два письма прославленного писателя приходят к ней одно за другим. Первое (которое мы знаем и которым открывается дошедшая до нас переписка с Незнакомкой) словно предназначено для того, чтобы одновременно и очаровать и устыдить владелицу Верховненского замка. Бальзак с полной серьезностью отнесся к ее фальшиво-восторженным письмам:
        «Вопреки непрестанно подогреваемому моими друзьями недоверию к письмам, подобным тем, которые я имел честь получить от Вас...»
        Бальзак «во власти доверия». С обычными для него преувеличениями он рисует ей тот восторг, в который привело его ее письмо:
        «Вы были предметом моих сладчайших грез!» (А ее, по всей вероятности, терзает неприятное чувство: ведь она водит его за нос!)
        И в другом месте, перенимая возвышенный тон Незнакомки и даже перещеголяв ее, Бальзак пишет:
        «Если бы вы могли видеть, как подействовало на меня ваше письмо, вы бы тотчас заметили благодарность любящего, сердечную веру, нежную чистоту, которые связывают сына с матерью... все уважение молодого человека к женщине и прекраснейшие надежды на долгую и пылкую дружбу».
        Такие фразы, напоминающие нам самые скверные и пошлые страницы юного Бальзака, автора бульварных романов, неискушенную женщину в украинской глуши должны были, конечно, привести в упоение. Какая доброта! Какая сердечность! Какие поэтические мысли! Какое благородство! Он намерен посвятить новеллу ей, Незнакомке, чтобы отдарить се! Первым побуждением Ганской было ответить пылкому мужчине и прославленному писателю, который столь безоглядно дарит ей свое доверие, ответить ему с такой же безоглядной откровенностью. Но, к сожалению, есть некое неприятное обстоятельство, охлаждающее ее восторги. Почти одновременно – быть может, несколько раньше, быть может, несколько позже (мы этого не знаем, так как письмо не сохранилось) – к ней приходит второе послание Оноре Бальзака, тоже в ответ на ее письма, и письмо А написано совершенно иным почерком, чем письмо Б. Какое же письмо написано рукой Бальзака и кем написано второе письмо? А вдруг оба послания не от Бальзака? Уж не хотел ли он просто посмеяться над ней? Уж не поручает ли он теперь разным лицам писать ей вместо себя? Уж не морочит ли он ее точно так же, как она морочила его? Да, может быть, в конце концов не она его, а он ее одурачил? Так как же: играет он с ней или относится к ней серьезно? То и дело сличает она оба письма. Наконец она решается ответить Бальзаку и просит растолковать ей, чем вызвано несовпадение почерков и стиля писем, которые оба подписаны его именем.
        Теперь очередь Бальзака испытать смущение. Вечно куда-то спешащий, вечно заваленный работой, он, отправляя письмо госпоже Ганской, совершенно забыл о том письме, которое незадолго до того было уже написано по его поручению. Письма, преисполненные дамских восторгов, стали приходить в великом множестве, и он изобрел средство, во-первых, не терять времени, а во-вторых, не разочаровывать своих поклонниц. Эти письма от его имени пишет его верная приятельница – Зюльма Карро, Зюльма, которой чужда ревность, Зюльма, которая живет в захолустье и у нее много лишнего времени. Ей нравится сортировать излияния незнакомых дам и отвечать им в стиле своего друга Бальзака. По-видимому, «божественное письмо от русской или польской княгини» попало в ее агентство, и Зюльма, верная своему долгу, как обычно, ответила на него.
        Бальзак тотчас же распознает ловушку, в которую он угодил. Другой на его месте отнесся бы к этому безразлично или, собравшись с духом, сказал правду. Но Бальзак никогда не отчаивается и никогда или очень редко решается высказывать незнакомкам правду о себе. И вся их переписка до конца останется столь же неискренней, как вначале. Для Бальзака-романиста неправдоподобие никогда не служило серьезным препятствием, и вот с великолепной дерзостью он вздымает логику на дыбы, желая укротить подозрения своей обеспокоенной корреспондентки:
        «Вы с некоторым недоверием попросили у меня объяснений по поводу моих двух почерков. Но у меня столько же почерков, сколько дней в году... Эта подвижность, это непостоянство есть лишь следствие фантазии, которая может представить себе все и тем не менее остается девственно-чистой, подобно зеркалу – никакое отражение не в силах запятнать его».
        Нет, она непременно должна доверять ему и не опасаться, что «он шутит с ней». И тот же человек, который пишет непристойные «Озорные рассказы», отважно заявляет, что он-де «бедное дитя», которое было и будет жертвой своих нежных чувств к женщинам, своей робости, своей доверчивости. Это дитя, охваченное робостью, – свойство, которого доселе никто не подозревал в Бальзаке, – начинает теперь пренаивно делать признания Незнакомке.
        Он описывает ей: «сердце, которое до сих пор знало одну-единственную в мире женщину».
        Он стремительно пишет десять, двенадцать, шестнадцать страниц, наполненных этими довольно сомнительными признаниями. Он говорит о своем стиле, о своем творчестве, «вынуждающем его отказываться от женщин, которые, собственно, являются моей единственной религией». Он пишет о своем одиночестве, и можно только дивиться утонченной деликатности, которая звучит в его уже несколько влюбленном тоне.
        «Вы, которую я ласкаю, как сладостную иллюзию, – пишет он Незнакомке. – Вы, которая, как упование, проходит сквозь все мои мечты... Вы не знаете, что означает для поэта, когда в его одиночестве появляется столь сладостный образ, чьи контуры, именно потому, что они столь неясны и неуловимы, наполняют его таким восторгом».
        Он не получил от нее и четырех писем, не знает ее имени, не видел ее портрета, но в своем третьем письме уже признается ей.
        «Я люблю вас, Незнакомка! И это удивительное чувство – только естественное следствие моей всегда унылой и несчастной жизни... Если с кем и могло приключиться что-либо подобное, то именно со мной».
        Когда мы читаем эти поспешные излияния Бальзака, нас прежде всего охватывает чувство неловкости. Все эти якобы овладевшие им чувства звучат надуманно и неискренно. Они оставляют скверный привкус сентиментальной романтики. Невозможно избавиться от подозрения, что Бальзак изо всех сил придумывает чувства, которых он, по совести говоря, еще вовсе не испытывает. По единственному дошедшему до нас письму госпожи Ганской – после смерти Бальзака она предусмотрительно сожгла все свои письма – нам ясно, что они были полны сетований и сентиментальной меланхолии. Да и в других ее письмах, например к брату, невозможно найти ни строчки, в которой бы проявилась личность необычная. Но Бальзак, может быть сам того не сознавая, объясняет» в нескольких словах своего письма то, что кажется необъяснимым:
        «Я должен сочинить себе страсть!»
        Он хочет сочинить для себя любовный роман. После того как герцогиня де Кастри испортила первый его набросок, он пытается теперь рискнуть и создать новый с этой Незнакомкой. Он инстинктивно действует в духе времени. В эпоху романтизма парижская и европейская публика ждет от своих писателей не только захватывающих романов на бумаге. Она хочет, чтобы они сами выступали героями великосветских любовных похождений. Чтобы убедить сердца, писатель должен как можно больше афишировать свои роскошные и шумные любовные истории. Байрон благодаря своим приключениям и связям с графиней Гвиччиоли, Лист, соблазнивший мадам д'Агу, Мюссе и Шопен, возлюбленные Жорж Санд, Альфьери, открыто живший с графиней Альбани, – все они интересовали публику своими похождениями ничуть не меньше, чем своими произведениями. И Бальзак, гораздо более чувствительный к своим успехам в обществе, чем к своим литературным успехам, Бальзак-честолюбец, не хочет плестись в хвосте. Напротив. Он жаждет превзойти своих коллег.
        Идея вступить в связь с дамой большого света воодушевляет писателя на протяжении всей его жизни. И когда вместо того, чтобы вежливо поблагодарить свою корреспондентку, он с места в карьер начинает осыпать эту невидимую «русскую или польскую княгиню» пламенными признаниями и едва завуалированными нежностями, то причиной этому отнюдь не «наивность», как он сам пытается это изобразить. Нет, он полон твердого намерения сконструировать свой «роман жизни», придумать для себя страсть. И, как всегда, чувство Бальзака покорно подчиняется его воле. Воля у него всегда первична. Это исходная сила, подчиняющая себе все другие и управляющая ими.
        Только так становятся нам понятны первые письма к Незнакомке. Это вступительная глава романа, и роман этот, как надеется Бальзак, будет на этот раз детищем не фантазии, а реальных событий. Главная фигура этого романа – Незнакомка. И лишь в последующих главах она приобретет форму и очертания. Поначалу же она захватывает его воображение лишь таинственной далью, в которой она возникла, и своим высоким общественным положением. Подобно Беатрисе, героине его одноименного романа, она обитает в уединенном замке, вдали от столицы, – непостижимая Ариадна, ожидающая освободителя Тезея. Этой женщине, которой он намерен поручить ведущую любовную партию будущего романа, он, обожающий всякую маскировку, противопоставляет вовсе не того Бальзака, каким является в действительности, а некоего романтического юношу, тщетно жаждущего «чистой» любви, юношу, чью скорбную стезю жизнь доселе устилала лишь одними терниями.
        Итак, перед нами автопортрет Бальзака, написанный специально для таинственной Незнакомки.
        В большом городе он одинок. На белом свете нету никого, кому бы он мог доверить свои интимные помыслы. Страсти терзали его, а в итоге одни разочарования. Ни одна мечта его не исполнилась. Никто не способен оценить его сердце.
        «Я предмет самой дурной молвы. Вы не можете себе вообразить, какой злобой, клеветой и какими дикими обвинениями меня осыпают».
        Никто, ни в Париже, ни в целом мире, никто не понимает его.
        «Только одно надежно: моя одинокая жизнь, моя постоянно возрастающая работа да мои горести».
        И в отчаянии он бросается в работу, «как Эмпедокл43 в кратер, в котором жаждет обрести славу». Этот «бедный художник» презирает деньги, презирает славу, и только об одном мечтает тридцатипятилетний Парсифаль44 – о любви!
        «Моя единственная страсть, которая всегда приносила мне разочарования, – женщина... Я наблюдал женщин, я научился их понимать и нежно любить. Но единственная награда, которая мне выпала на долю, было то понимание, которым великие и благородные сердца дарили меня из своего далека. Только в своих сочинениях я мог делиться своими желаниями и мечтами».
        Никто не хочет «любви, которая вечно в моем сердце, любви, о которой я мечтаю и которую никто не понимает». Почему же его не понимают? «Несомненно потому, что я слишком сильно люблю».
        «Я был готов на величайшие жертвы. Я мечтал лишь об одном-единственном дне счастья в год, о счастье с юной женщиной, которая, подобно фее, должна возникнуть предо мной. И я был бы доволен этим и верен ей. Но я и сейчас лишь мечтаю об этом. Я не молод, мне уже тридцать пять, я изнуряю себя все более тяжкой работой, которой отдал свои лучшие годы. Но мечта так и не стала явью».
        И чтобы ускорить развитие романа, Бальзак с поразительней интуицией применяется к кругозору мечтательной и, пожалуй, богобоязненной княгини, которая вряд ли поняла бы человека легкомысленного или авантюриста типа Казановы. Нет, она, несомненно, будет требовать от художника «чистоты» и «веры». Следовательно, любовные порывы нужно слегка окрасить меланхолией, положить на них чуточку лордбайроновского грима – разочарования – и придать восторженности романтические тона. Но, сыграв всю эту тщательно продуманную прелюдию, в которой он с захватывающей силой изобразил верность своего сердца, свою чистоту, порядочность и свое одиночество, Бальзак в быстром крещендо устремляется на приступ. Ему, знатоку литературной техники, ясно, что захватывающий роман должен завладеть читателем уже в первой главе.
        Итак, в первом письме Незнакомка была лишь «предметом сладостных грез», спустя две недели, во втором, он уже «ласкает ее, как сновидение», в третьем, три недели спустя, – «я люблю тебя, Незнакомка», в четвертом послании он любит ее «еще сильнее, хотя я и не видел вас». И Бальзак нисколько не сомневается, что она, только она, и есть воплощенная мечта его жизни.
        «Если бы вы только знали, с какой страстью я обращаюсь к вам, столь долго вожделенной. На какую жертву я чувствую себя способным!» Еще два письма, и вот уже Незнакомка (какое бесстыдное предательство по отношению к мадам де Берни и Зюльме Карро!) стала сердцем, «у которого я впервые обрел утешение». Он уже обращается к ней, как к своей «дорогой и чистой любви», как к «сокровищу» и «возлюбленному ангелу». Она теперь одна-единственная, хотя он и не видел даже ее портрета, хотя он не знает, сколько ей лет, не знает даже ее имени. Она уже госпожа и повелительница его судьбы.
        «Если вы этого хотите, я сломаю свое перо, и ни одна женщина больше не услышит моего голоса. Я буду только просить у вас уважения к „Избраннице“ – она для меня мать. Ей уже пятьдесят восемь лет, и вы, которая так молоды, не станете ревновать к ней! О, возьмите и примите все мои чувства и берегите мои переживания, как сокровище! Распоряжайтесь моими мечтами – осуществите мои мечты!»
        Она, она одна дала ему ощутить чудо любви, она «первая, которой удалось заполнить пустоту сердца, уже готового разочароваться в любви».
        Едва узнав ее имя – единственное, что он вообще о ней знает, – он клянется принадлежать ей, в буквальном смысле этого слова, навеки.
        «Вы одна можете осчастливить меня, Эва. Я стою перед вами на коленях, мое сердце принадлежит вам. Убейте меня одним ударом, но не заставляйте меня страдать! Я люблю вас всеми силами моей души – не заставляйте меня расстаться с этими прекрасными надеждами!»
        К чему, спрашиваем мы себя, этот чрезмерный экстаз? Ведь он кажется нам неправдоподобным, а разумной уравновешенной женщине может показаться и просто отталкивающим. Попытаемся дать ответ.
        Бальзак сочиняет роман романтический, а всегда, когда он не является реалистом, – в «Лилии в долине», в «Беатрисе», в «Серафите», – он сползает в эту ложную экзальтацию чувств.
        Творческая воля его, способная беспредельно использовать все возможности, обращается теперь к сфере реального. Он хочет сделать аккорд гармоничней, объединить две фигуры, совершенно полярные. И точно так же, как в Незнакомке, он заранее увидел княгиню и возвышенную страдалицу, точно так же пытается он изобразить самого себя в идеальном образе чистого, одинокого и отвергнутого мечтателя.
        Давайте всмотримся повнимательней, и мы увидим, что приглушенные нежные любовные стремления становятся тем ярче и пламенней, чем больше приближается возможность увидеть эту загадочную княгиню наяву.
        И в самом деле, Бальзак, опытный психолог, профессиональный и прославленный знаток женской души, рассчитал правильно. С помощью своих щедрых исповедей и пылких излияний, ему и впрямь удалось пробудить у Незнакомки любопытство к личности человека, который шлет ей столь страстные письма. В своих первых посланиях она еще торжественно заверяла, что на веки вечные останется для него Незнакомкой – далекой, недосягаемой, безыменной звездой. Но вскоре любопытный ветерок приподнимает покрывало тайны. Внезапно госпожа Ганская заставила своего супруга покинуть замок на Украине и отправиться на несколько месяцев, а может быть и лет, в странствие. И Бальзак со столь необычной для него нескромностью посмеивается – в письме к сестре Лауре: «Ну разве же не прелестно сыграть такую штуку с благоверным и заставить его, покинув родную Украину, проскакать шестьсот миль, только чтобы увидеться с воздыхателем, которому – чудовищу этакому! – придется проехать всего-навсего полтораста?»
        В начале 1833 года российский помещичий обоз из Верховни приходит в движение. Ганские путешествуют в собственном экипаже, со слугами и невообразимым количеством багажа. Неизменную Лиретту берут с собой, якобы лишь затем, чтобы она сопровождала и оберегала дочь Ганских – Анну, а в действительности, чтобы она и дальше была, посредницей в тайной переписке.
        Первая остановка – Вена, очевидно, по настоянию г-на Ганского, который провел там свои юные годы и у которого немало друзей среди венской аристократии. Но, разумеется, именно г-жа Ганская выбрала для летнего пребывания Невшатель. Отсюда рукой подать до французской границы, и если Бальзаку действительно захочется познакомиться с Незнакомкой, ему не придется ехать слишком далеко. Ничего не подозревающему г-ну Ганскому Невшатель, несомненно, преподносят под тем соусом, что у бедняжки Лиретты там живут родители, которых она, преданная дочь, так хотела бы повидать после долгих лет разлуки. Великодушный и ко всему безразличный супруг дает свое согласие. В июле обоз прибывает в Невшатель, и Ганские снимают здесь «виллу Андре».
        В ряде писем из Невшателя (они не дошли до нас) давались, видимо, инструкции Бальзаку, как без ведома супруга, не вызывая никаких подозрений, должна состояться их тайная встреча. Ему приказывают остановиться в «Отель дю Фобур», рядом с «виллой Андре». Там он и получит дальнейшие указания. Бальзак в восторге. Он с нетерпением ждет, что после романтического вступления жизнь сама напишет решающую главу в придуманном им романе: первую плотскую встречу душ, созданных друг для друга. И поспешно заклинает он еще далекую корреспондентку:
        «О, моя неведомая возлюбленная, не оскорбляйте меня недоверием, не думайте обо мне плохо! Я куда более легкомысленное дитя, чем вы, может быть, представляете. Но я чист, как ребенок, и, как ребенок, вас люблю!»
        Он готов, дабы исключить любое подозрение, путешествовать инкогнито, скажем, как господин или маркиз д'Антрэг. Они договариваются, что он теперь прибудет в Невшатель лишь на несколько дней, зато потом, в октябре, проведет целый месяц с «любимым ангелом» (которого он даже не знает).
        Но ему нужно проделать сперва один фокус: ввести в заблуждение своих друзей и скрыть от них истинную цель своего путешествия.
        Ни Зюльма Карро, ни все еще ревнующая мадам де Берни не должны знать, как таинственна причина, заставившая его внезапно поехать в Швейцарию. Врожденный, многоискушенный, опытный сочинитель романов, Бальзак не лезет в карман за мотивировкой. Ему нужно съездить в Безансон, уверяет он своих друзей, чтобы заказать там особую бумагу для печатания своего следующего произведения. Потом садится в почтовую карету и летит с бешеной, чудовищной быстротой, с которой делает все; летит, непрестанно меняя лошадей, в Невшатель и, проведя в пути четверо суток, прибывает туда 25 сентября. Он так утомлен, что по рассеянности снимает номер не в той гостинице. Наконец, попав, как условлено, в «Отель дю Фобур», он находит там вожделенное письмо, в котором ему предлагается на другой день, 26 сентября, между часом и четырьмя пополудни, явиться на бульвар и встретиться там со своим «любимым ангелом». У него едва хватает сил нацарапать записку, чтобы известить о своем приезде, и он заклинает ее: «Бога ради, сообщите мне ваше настоящее имя!»
        Ибо до этого мгновения Бальзак не знает ни лица, ни имени женщины, которой он поклялся в вечной любви.
        Здесь у читателей любовного романа Бальзака, романа, порожденного его необузданной фантазией, сердце должно бы забиться от нетерпения: предстоит волнующая сцена – встреча чистых душ. Теперь, наконец, великая Незнакомка, царица его сновидений, явится в земном своем обличье. Взоры их будут искать друг друга. Они встретятся, наконец, на этих красивейших в мире аллеях. Что же там произойдет? Не будет ли поэт разочарован, увидя вместо пригрезившейся ему красавицы аристократки ничем не примечательную дурнушку? Не разочаруется ли она, когда внезапно вместо неземного поэта, стройного, бледного, чей взор то пылает, то меркнет, к ней вдруг подойдет краснощекий тучный господин, напоминающий скорей виноторговца из Турени или разжиревшего мелкого рантье, чем певца непонятых женщин, г-на де Бальзака? Как они встретятся? Как заговорят? Не отпрянут ли они друг от друга?
        К сожалению, эта важная сцена в романе жизни Бальзака не дошла до нас. Существуют разные легенды. По одной – он якобы увидел г-жу Ганскую, когда стоял у окна «виллы Андре», и был потрясен, настолько облик ее совпал с обликом, который он видел в своих пророческих снах. По другой – она тотчас же его узнала по портретам и подошла к нему. По третьей – не смогла скрыть, как ее разочаровала вульгарная внешность ее трубадура.
        Но все это позднейшие и произвольные домыслы. Несомненно одно – при этой первой тайной встрече они, очевидно, придумали, каким именно способом сможет г-жа Ганская представить Бальзака под видом светского знакомого своему ничего не подозревающему супругу. Как бы там ни было, но в этот же вечер Бальзака и ввели в семью Ганских. И вместо того чтобы перенести на практическую почву теоретические объяснения с «любимым ангелом», ему приходится беседовать с г-ном Ганским и одной из племянниц-приживалок.
        Ганский – немногословный, несколько чудаковатый, но благовоспитанный человек, питающий большое уважение к литературной славе и к положению в обществе. Он приятно поражен тем, что познакомился с таким прославленным писателем. Он очарован его блистательным, искрящимся, неисчерпаемым красноречием. Г-н Ганский приглашает г-на Бальзака провести в своем обществе и следующий день. Он, разумеется, и не думает ревновать. Да и как бы мог он предположить, что его супруга, урожденная графиня Ржевусская, разрешает этому толстому, неуклюжему буржуа, которого она и в глаза не видала, писать ей тайные и пылкие любовные письма? Напротив, г-н Ганский самым сердечным образом принимает Бальзака, приглашает его к себе на виллу. Они совершают совместные прогулки. Эта предупредительность и сердечность явно тяготят Бальзака. Ведь он провел четыре дня и четыре ночи в почтовой карете не затем, чтобы рассказывать семейству Ганских литературные анекдоты, а затем, чтобы совлечь с небес и заключить в объятья свою Незнакомку, свою Полярную звезду. Но г-же Ганской удается только два или три раза ускользнуть на часок из-под семейного надзора.
        «Увы, все пять дней проклятый муж не отставал от нас ни на секунду. Он переходил от юбки жены к моему жилету», – в сердцах пишет Бальзак своей сестре. И несомненно, что именно богобоязненная девица Анриетта Борель нарочно разъединяла влюбленных. Состоялись только самые короткие встречи в тени аллей или на уединенном берегу озера. Но, к его собственному изумлению, – «Я боялся, что не понравлюсь тебе!» – Бальзак при помощи бурного красноречия уже одерживает скромную победу в авангардных боях. Г-жа Ганская в сельском уединении никогда не видала человека столь пламенного. И теперь она обманывает себя романтической отговоркой. Разве можно разбить чувствительное сердце поэта ненужной жестокостью? Итак, она принимает любовные излияния Бальзака и даже позволяет ему под сенью развесистого дуба похитить у нее поцелуй, мимолетный дар, который, если вспомнить, сколь кратковременно это знакомство, способен вселить и в человека менее оптимистичного, чем Бальзак, надежду, что женщина, которую он так легко завоевал, при других обстоятельствах разрешит ему все.
        Бальзак в упоении возвращается в Париж. И восторг все еще клокочет в его мозгу и в его крови, хотя он был вынужден, не смыкая глаз, провести четверо суток на империале дилижанса среди столь же тучных швейцарцев. Но что значат эти мелкие неудобства по сравнению с триумфом, который одержали его провидение, его творческое чутье и неукротимая энергия! Действительность превзошла все его ожидания!
        Незнакомка совершенна. Она словно самим небом предназначена на роль героини в задуманном им романе жизни. Лучшей кандидатки он и придумать бы не мог. Во-первых, она не достигла, как женщины, с которыми он был близок, пожилого возраста. И если ей и не двадцать семь, как она уверяет, состязаясь с ним в преувеличениях собственной прелести, то, во всяком случае, ей не больше тридцати двух. Она статная, элегантная, чувственная, привлекательная. «Un bel pezzo di carme» – «лакомый кусочек», как сказали бы итальянцы.
        Бальзак считает ее «шедевром красоты». И это нисколько не удивительно для такого прирожденного гиперболизатора. Но портрет работы великолепного венского миниатюриста Даффингера подтверждает достоинства, превозносимые Бальзаком:
        «Прекраснейшие черные волосы, великолепная нежно-смугловатая кожа. Маленькая прелестная ручка, томные глаза. Когда они широко раскрываются, в них пылает сладострастие».
        Однако несколько льстивый портрет Даффингера позволяет распознать и коварную склонность к полноте. Живописец не сумел скрыть двойной подбородок, чрезмерно пышные плечи, несколько приземистую фигуру. Глаза, маленькие и темные, глядят чуть рассеянно и кажутся близорукими. Лицо на портрете лишено ясности, и, как характер Эвелины Ганской, оно кажется обманчивым и скрытным. Но не только внешность Ганской опьяняет Бальзака. Он, всегда мечтавший о любовном приключении с аристократкой, действительно нашел в ней женщину большого света, культурную, воспитанную, начитанную, владеющую языками, весьма образованную, как доказывают ее письма к брату, и с великолепными манерами, которые чрезвычайно импонируют Бальзаку-плебею. И потом – снова восторг: она отпрыск одного из знатнейших дворянских родов Польши, и Мария Лещинская, королева Франции, приходится ей чем-то вроде двоюродной бабки. Следовательно, те самые уста, к которым прильнул он, внук крестьянина, чтобы похитить с них поцелуй, имеют благодаря этому родству право – так по крайней мере мечтается Бальзаку – и ныне, обращаясь к королю Франции, называть его «кузен». Какой взлет! Сперва мадам де Берни из служилого дворянства, потом герцогиня д'Абрантес, представительница скороспелой армейской знати, потом почти настоящая герцогиня из предместья Сен-Жермен, а теперь живая внучатая племянница королевы! Но и это еще не все!
        Г-н Ганский, правда, не граф и не князь, как мечталось писателю. Зато у него есть другое преимущество, куда более ценное в глазах Бальзака: он несметно богат. Он обладает теми самыми бесчисленными миллионами, о которых страстный фантазер Оноре может лишь грезить, миллионами в надежных российских государственных бумагах, в нивах и лесах, в поместьях и крепостных душах; и наступит день, когда его жена – нет, его вдова – унаследует все эти богатства. И подобно тому как Бальзак открывает в г-же Ганской одно достоинство за другим, он и в ее супруге находит теперь множество важных и симпатичных черт. Во-первых, он на двадцать или двадцать пять лет старше своей жены; во-вторых, не слишком ею любим; в-третьих, его здоровье оставляет желать лучшего и, наконец, его жена, желанная и уже почти завоеванная, со всеми миллионами и влиятельными знакомыми, очень скоро может стать собственной женой его, Бальзака. Человек, который подобно Бальзаку со времен своей нищей юности на улице Ледигьер только о том и мечтает, чтобы «одним махом» упорядочить свою жизнь, выбиться из нужды и избавиться от унижения, человек, который мечтает о богатстве, роскоши, расточительности, который жаждет наслаждаться жизнью и свободно творить, должен опьяниться возможностью благодаря одному-единственному фантастическому приключению, благодаря одной-единственной женщине увидеть все свои желания близкими к исполнению, и к тому же благодаря женщине, которая для него физически привлекательна и которую он не разочаровал.
        С этого мгновения он приложит всю свою энергию, свою единственную и беспримерную бальзаковскую волю, свое ни с чем не сравнимое бальзаковское упорство и терпение, чтобы завоевать эту женщину. Теперь г-жа де Берни, «отныне и навсегда избранная», может уйти в тень. Только Полярная звезда будет сиять над его жизнью.
        «Любимая и единственная женщина, которая для меня существует!»

    XII. Женева

        В стратегическом смысле поездка в Невшатель была рекогносцировкой. Бальзак прощупал местность и убедился, что она чрезвычайно благоприятствует решающей атаке. Чтобы подготовиться к штурму и принудить крепость к капитуляции, прозорливый стратег вынужден возвратиться в Париж, за боеприпасами. Ибо когда через месяц или два как возлюбленному, как поклоннику этой избалованной женщины, как гостю и человеку, стоящему на равной ноге с хозяевами, Бальзаку придется явиться в семью миллионера, он должен будет предстать здесь во всем великолепии, проживать в хорошем отеле, импонировать окружающим. Бальзак знает теперь, что поставлено на карту, сколь выигрышным в материальном и в социальном смысле может оказаться этот «роман жизни» и «роман любви» с г-жой Ганской, который начался столь многообещающе. И вот он удваивает свою ни с чем не сравнимую энергию и не преувеличивает, когда говорит: «Некоторые мои друзья совершенно смущены той яростной силой воли, которую я обнаружил в это мгновение».
        Наконец ему, который, как всегда, не знает, куда бежать от долгов и обязательств, удается снова вздохнуть свободнее. Он находит издателя, или, вернее, издательницу, некую вдову Беше. Она уплачивает ему двадцать семь тысяч франков за двенадцать томов «Этюдов нравов XIX века», в которые должны войти теперь «Сцены провинциальной жизни» и «Сцены парижской жизни». Итак, это опять продажа на корню еще не сделанной работы, но, во всяком случае, учитывая его тогдашние обстоятельства, это превосходная сделка.
        «Она вызовет отклик в нашем мире, полном недоброжелательства, ревности и глупости, и вызовет разлитие желчи у всех завистников, которые так надменно полагали, что смогут шествовать вперед, укрываясь в моей тени».
        Таким образом, Бальзак оказался в состоянии удовлетворить по крайней мере самых неотвязных кредиторов – само собой разумеется, не мать и не мадам де Берни. И когда он, уже через две недели после своего преждевременного ликования, сообщает: «В четверг я должен заплатить пять тысяч франков, а у меня за душой ни одного су...», то все эти «мелкие стычки, к которым я привык», уже не волнуют его. Он знает, сколько он может заработать своим трудом за два или три месяца. Он знает, что дни, проведенные в Женеве, могут оказаться решающими для его ближайшего будущего, а быть может, и для всей его жизни:
        «Теперь нужно только: работать, работать денно и нощно! Я должен завоевать в Женеве четырнадцать дней счастья – вот слова, которые, как мне кажется, выгравированы у меня в мозгу. Они вселяют в меня еще небывалое мужество».
        На этот раз Бальзак не преувеличивает. Вряд ли когда-нибудь он работал интенсивнее и плодотворнее, чем сейчас, опьяненный предчувствием, что трудится не только ради гонорара и ради того, чтобы вырваться на свободу, но для того, чтобы удовлетворить самое сердечное желание – навсегда обрести уверенность и покой. И он говорит.
        «При одной этой мысли кровь приливает к моему сердцу, идеи толпятся в моем мозгу. Я весь охвачен небывалым подъемом. Воодушевленный этим желанием, я, несомненно, создам прекраснейшие мои книги».
        И книги подтвердили его слова.
        В эти месяцы Бальзак стремится не только к непревзойденным количественным результатам. Он хочет превзойти себя и как художник, как моралист. В словах и письмах г-жи Ганской он уловил, что она испытывает некое неприятное чувство, читая его «фривольные сочинения», как, например, «Физиологию брака», и у него возникает мучительная мысль: он боится, что она будет судить о нем, о нем, который старается предстать перед ней в образе чистого и романтического возлюбленного, по его только что появившимся «Озорным рассказам». Он хочет доказать, что он способен и на высокие, благородные чувства, что о« преисполнен гуманных и даже религиозных идей. Его „Сельский врач“, эта серьезная, для его прежних читателей слишком сложная вещь должна доказать, что он лишь случайно, под влиянием легкомысленного, но мимолетного настроения, сочиняет те, другие вещицы, но что подлинная его мощь устремлена к истинно высоким идеалам. В это же время он завершает „Эжени Гранде“, этот его неувядаемый шедевр. Итак, он предъявляет два новых бесспорных доказательства, свидетельствующих о его характере, творческой силе и человеческой ценности.
        Но когда Бальзак столь отважно и энергично готовится к великой и решающей сцене в основном романе своей жизни, он не забывает, пребывая вдали, ковать железо, чтобы оно, упаси господи, не остыло. Каждую неделю пишет он своей «дорогой супруге-возлюбленной» пылкие письма, в которых учтивое «вы» давно уже заменено интимным «ты». Он уверяет ее, что только теперь для него началась новая, «гораздо более драгоценная жизнь», что она и есть «любимая и единственная женщина», которая существует для него в жизни.
        Все любит он в ней: ее резкий иностранный акцент, рот, свидетельствующий о доброте и сладострастии. Он приходит в трепет, сам пугается, увидев, что вся его жизнь принадлежит ей:
        «Во всем мире нет другой женщины, лишь ты одна!»
        Он с самого начала ставит себя в положение подчиненного, «бедного раба», «мужика», который не решается даже поднять взора на сиятельную свою госпожу. Он, безоружный, отдает себя в ее распоряжение навеки. Если верить ему, то с сотворения мира ни один мужчина не испытывал столь безграничной любви к женщине. Каждую неделю, собственно говоря, каждый день, швыряет он зажигательные бомбы в отдаленную крепость.
        «Ты с каждым днем все больше нравишься мне. С каждым днем ты занимаешь все больше места в моем сердце. Не предавай великого чувства моей любви никогда!»
        И чтобы отвести от себя подозрение в безнравственности – к его ужасу г-жа Ганская выписала экземпляр «Озорных рассказов», – он уверяет ее: «Ты не знаешь, как девственно-непорочна моя любовь!»
        И признается ей: «Уже три года я живу целомудренно, как юная девушка». Это кажется нам весьма неожиданным, ибо накануне он гордо сообщил своей сестре о том, что стал отцом внебрачного ребенка.
        В то время как он с такой решимостью, выдвинув тяжелую артиллерию, стремится окончательно сломить сопротивление своей избранницы, он втайне закладывает мины, чтобы завоевать благосклонность докучного супруга. Одновременно с интимными письмами к «ангелу сердца» и «любви моей» он пишет и другие письма, которые выдержаны в учтиво-холодном тоне и в которых он обращается к ней на «вы». Письма эти явно предназначены для очей г-на Ганского. Они должны создать впечатление, что г-н де Бальзак питает особую склонность ко всему семейству, включая сюда дочь, племянницу, компаньонку и самого благоверного, и прибудет в Женеву, дабы провести несколько недель в этом столь милом ему обществе.
        В знак особого внимания он посылает г-ну Ганскому, коллекционирующему автографы, рукопись Россини и просит с трогательной скромностью о дозволении преподнести его супруге манускрипт «Эжени Гранде». В этом манускрипте на оборотной стороне титульного листа карандашом тайно помечен день, в который Бальзак хочет прибыть в Женеву. Но это остается, конечно, неизвестным снисходительному супругу, который не подозревает еще, что обе женщины, живущие в его доме, верная жена и набожная гувернантка, тайком помогают г-ну де Бальзаку сочинять «роман жизни».
        В декабре все приготовления закончены. Бальзак хочет только дождаться появления «Эжени Гранде». Книга эта становится его триумфом, который повергает в смущение даже самых заклятых его врагов, и неожиданно, но весьма кстати пополняет его дорожную кассу.
        Никогда еще Бальзак не был в таком лучезарном настроении, никогда еще воля его не была тверже, чем 25 декабря 1833 года, когда он приезжает в отель «Дель Арк» в Женеве и находит там первый привет – драгоценный перстень, в который запаяна прядь изумительных черных волос. Перстень, который так много обещает, талисман, который Бальзак будет носить, не снимая, до конца своих дней.
        Сорок четыре дня проводит Бальзак в Женеве. Двенадцать часов в день он, конечно, работает. В том самом гимне, где он возвестил о том, какое блаженство его ждет в Женеве, вблизи своего ангела, он сообщил этому ангелу неумолимый распорядок дня, согласно которому он и в Женеве будет работать с двенадцати ночи до двенадцати утра. Для труженика Бальзака нет отдыха даже в раю.
        Только вечерние часы будет он отдавать своей любви к семье Ганских или к г-же Ганской. Другие часы посвящаются диаметрально противоположному чувству – мести. Бальзак захватил для доработки в Женеву рукопись «Герцогиня де Ланже», в которой повествует о своем неудачном романе с герцогиней де Кастри. Он привез эту рукопись в Женеву, в тот город, где получил окончательный и оскорбительный отказ герцогини. И он сделал это не без умысла. Он, несомненно, намеревался оказать таким образом психологическое давление на г-жу Ганскую. Вечер за вечером он читает ей, как может отомстить писатель кокетке, которая играла с его любовью, но не решилась на последний шаг. И тогда женщина, которой он добивается сейчас и от которой нетерпеливо требует этого решительного шага, поневоле пугается, а вдруг он столь же безжалостной рукой ввергнет и ее в чистилище общественного презрения. Читая письма Бальзака, мы видим, как ловко он смешивает карты в этой игре. С одной стороны, он, преувеличивая ненависть к герцогине де Кастри, показывает предмету своих домогательств, сколь неумолим он к неумолимой, с другой – сколь он младенчески верен, и подчеркивает для этого свою преданность госпоже де Берни. Да, он показывает, сколь благодарен писатель женщине, которая вся, душой и телом, не размышляя, предалась ему. Мы мало знаем о тайных свиданиях и встречах Бальзака и г-жи Ганской за спиной ее супруга. Но нет никакого сомнения в том, что Бальзак добивается одного: он хочет «вынудить ангела сойти с неба на землю» и получить от этого ангела то, чего он не добился в этом же городе от герцогини де Кастри.
        Сперва г-жа Ганская – это видно из писем и заклинаний Бальзака – решительно противится его последнему требованию. Она, очевидно, не вполне ему доверяет. Биографы и психологи вели дурацкий спор о том, любила ли г-жа Ганская Бальзака или вообще не любила, как будто понятие любви однозначно, резко определенно, неизменно и не подвержено ни колебаниям, ни торможениям, ни противоречиям. Может быть, как показывает вся ее позднейшая жизнь, она и была чрезвычайно чувственной женщиной, но страсть никогда не туманила ее настолько, чтобы она забыла о своем происхождении, о своем добром имени и о своем положении в свете. Ее карие глаза видели все очень ясно, за ее мраморным челом, которым так страстно восхищался Бальзак, скрывались холодные и ясные мысли. Сначала г-жа Ганская в полную противоположность Бальзаку, нетерпеливо стремящемуся связать ее с собой всеми узами, вовсе не хочет, чтобы эти отношения, в которых она невольно зашла слишком далеко, налагали на нее какие бы то ни было обязательства. Всю жизнь ее чувства к Бальзаку остаются зыбкими, ибо она по-разному воспринимает его и в зависимости от обстоятельств судит о нем по-разному. Ганская восхищается Бальзаком-писателем, но она видит и его человеческие слабости. Еще в те годы, когда злобная и мелкая парижская критика ставит Бальзака на одну доску с Александром Дюма и прочими сочинителями романов, Ганская видит его величие, которое одиноко возвышается над своим веком. Но с той же неумолимой ясностью она видит комическую сторону его преувеличенных любовных экстазов, видит его мелкую ложь – «ложь во спасение»; даже когда она, как женщина, поддается его страсти, в ней аристократка страдает от плохих манер, от дурного вкуса, от мании величия этого закоренелого плебея. Весь гашиш, которым Бальзак пропитал свои письма, не может заставить ее закрыть свои бдительные глаза. Ее тщеславие и любопытство тешит этот сильный и странный аромат обожания, и все же она не покоряется ему. С самого начала она совершенно ясно оценивает их взаимоотношения, как об этом свидетельствует ее письмо к брату, написанное из Невшателя:
        «Я, наконец, познакомилась с Бальзаком, и ты спросишь, испытываю ли я по-прежнему слепое восхищение или уже исцелилась от него. Вспомни, ты всегда пророчествовал, что он будет есть с ножа и сморкаться в салфетку. Правда, второго из этих преступлений он не совершил, зато в первом действительно повинен. Конечно, это очень неприятно, и, когда он делал промахи, которые можно объяснить „дурным воспитанием“, я при случае пыталась исправить их, как если бы их, к примеру, делала Анна. Но все это только внешняя сторона. В нем есть нечто бесконечно более важное, чем хорошие или дурные манеры. Его гениальность электризует и поднимает тебя в высочайшую область духа. Его гений заставляет тебя вознестись над собой. И благодаря ему ты начинаешь понимать и постигать, чего не хватало в твоей жизни. Теперь ты снова скажешь, что я экзальтирована, но уверяю тебя, что это не так. Нет, мое восхищение никак не делает меня слепой к его недостаткам, а их немало. Но он любит меня, и я чувствую, что эта любовь самое драгоценное из всего, чем я когда-либо обладала. И если сейчас мы должны будем расстаться навеки, она будет гореть вечным факелом перед моими ослепленными глазами, перед бедными моими глазами, которые так устают, когда я думаю обо всем убожестве и мелочности тех людей и того мира, которые меня окружают».
        Эти строки, написанные Незнакомкой, вероятно, искреннее всех писем Бальзака. Она была женщиной, и она должна была гордиться тем, что ее любит человек столь гениальный. Она была очень честолюбива и понимала, что в качестве адресата, которому направлены его письма, она стала хранительницей документов, которые переживут свое время. И поэтому сама она, незначительная, безвестная украинская помещица, она, такая заурядная и нетворческая личность, тоже войдет в историю. В сущности, позиция, которую она заняла, удивительно сходна с позицией герцогини де Кастри, для которой было тоже счастьем и гордостью знать, что знаменитый писатель домогается ее благосклонности, что он прославляет, обожествляет и даже осаждает ее. Герцогиня не испытывала к нему любви и страсти в такой мере, чтобы компрометировать себя с ним. Ганская тоже отвергает домогательства Бальзака, когда он настойчиво твердит: «Отдай мне твою любовь! Не отказывай мне в самом главном, в любви!»
        Она понимает, как дурно и бесчестно за спиной мужа и дочери, пользуясь соучастием подкупленной гувернантки, скрывая лицо под густой вуалью, красться в номер гостиницы к Бальзаку. И, вероятно, бахвальство и чрезмерная развязность Бальзака тоже поколебали ее доверие к нему. Она боится, что он разболтает о ее жертве и даже опишет ее в своих произведениях. Но он клянется ей, что его чувство, его благодарность никогда не дадут ему сделать это.
        «Ты увидишь: близость сделает нашу любовь только нежней и сильнее... Как мне выразить тебе все: меня пьянит твой нежный аромат, и сколько бы я ни обладал тобою, я буду только все более пьянеть».
        Так проходят недели. От полуночи до полудня Бальзак пишет роман, предназначенный для печати, и злорадно описывает герцогиню де Ланже, которая отказала возлюбленному в последнем даре любви, а по вечерам он старается сломить сопротивление женщины, которая не хочет ему отдаться. Но на этот раз воля Бальзака превратилась в ярость. И счастье, наконец, улыбнулось ему. После четырех недель упорного сопротивления ангел, нарушая супружеский долг, опускается с небес в отель «Дель Арк».
        «Вчера я твердил себе весь вечер: она моя! Ах, блаженные в раю не так счастливы, как я был вчера!»
        Задуманный как романтический и мастерски построенный любовный роман, который решил пережить Бальзак, достиг, наконец, кульминационной точки. Бальзак сделал явью мечту – он вообразил, что женщина, о которой он не имел ни малейшего представления, молода, богата, красива, знатна, и все это оказалось правдой. Еще вовсе не зная ее, он решил, что она станет его возлюбленной – и она стала его возлюбленной.
        Демонически-великолепная воля Бальзака одержала грандиозную победу. Любовь-иллюзию он превратил в любовь-действительность. Роман его жизни богат неожиданными перипетиями, необычными персонажами и ситуациями не менее, чем его «Человеческая комедия».
        Но роман этот еще не окончен. Он достиг только первой своей кульминации. Любящие – Эва и Оноре – нашли друг друга; они заключили друг друга в объятья, они поклялись в вечной любви и верности. Но что же дальше, как поступят оба фантазера, захваченные этой встречей, опьяненные страстью? Как поступят они? Куда укроются они со своей любовью? Последует ли госпожа Ганская за Бальзаком в Париж? Оставит ли она постылого старого мужа? Или, практичная и трезвая, она потребует развода, чтобы на законных основаниях стать законной женой Оноре де Бальзака и променять усадьбу на Украине и свои миллионы на честь носить это имя? Что станут делать они, они, которые, как кажется, уже не в силах прожить друг без друга ни дня, ни часа? Какой фантастический выход придумает Бальзак, Бальзак, столь щедрый на выдумки?
        Но и в своей жизни, как и в других своих вещах, Бальзак не только великий фантазер, но и хладнокровный реалист. В плане его жизни было начертано прежде всего: «Женщина и состояние». И ничто так не разжигает его страсть к г-же Ганской, как то, что она, г-жа Ганская – аристократка и миллионерша. А Полярная звезда и не помышляет поселиться в парижской мещанской квартирке Бальзака, чтобы с утра до вечера отворять двери перед назойливыми кредиторами писателя. Грехопадение совершается. Но вместо похищения, развода, дуэли или подобной романтической развязки все завершается ясным и почти коммерческим соглашением между возлюбленными. Они обещают ежедневно сообщать друг другу о своих чувствах и о событиях в своей жизни и предусмотрительно обмениваются шкатулками для хранения этих писем, писем, которые они будут посылать друг другу до... до тех пор, пока г-н Ганский не будет столь любезен, что уйдет с их дороги. Они же тем временем постараются видеться по временам, само собой разумеется, так, чтобы положение г-жи Ганской в свете не подвергалось ни малейшей опасности и чтобы не возникло сплетен, не произошло скандала.
        Новая Элоиза и новый Абеляр соединятся навек только, когда г-жа Ганская благодаря смерти своего супруга станет владелицей Верховни и наследницей миллионов.
        Сентиментальным натурам эта помолвка после чувств, столь необузданных, может показаться несколько холодной и расчетливой. Но Бальзак, охваченный восторженным угаром, нисколько не чувствует всей унизительности этой развязки. Год или два? Ведь больше, так думает он, брюзгливый и хворый супруг не протянет. Оптимизм, непоколебимый оптимизм Бальзака, подсказывает ему, что раз произошло чудо, значит произойдет и другое. И он самым сердечным образом пожимает руку доверчивого супруга, которого мысленно они уже похоронили, и благодарит его за гостеприимство и за всяческие ценные подарки. А потом г-жа Ганская с чадами и домочадцами отправляется в увеселительную поездку по Италии, а Бальзак возвращается в Париж к своему письменному столу.

    XIII. Прощанье в Вене

        Отдохнувший, окрыленный и энергичный, как никогда, Бальзак возвратился в Париж Он взял реванш за понесенное поражение. Впервые одержал он победу над упорно сопротивлявшейся женщиной. Никогда еще он не был так отважен, так силен. Впервые видит он возможность укрепить свое все еще шаткое, сотрясаемое бурями и катастрофами существование. Он действен от природы, и жизнь его до последнего вздоха будет «бурной жизнью». Но этот пенящийся, рокочущий, низвергающийся поток получил по крайней мере определенное направление – он несется к определенной цели. С этой минуты Бальзак составляет твердый план жизни, которому он будет следовать с одному ему свойственной, жертвенной, неумолимой энергией. Невзирая ни на что, пренебрегая здоровьем и комфортом, он намеревается, работая за десятерых, в десять лет завершить «Человеческую комедию», самое дерзновенное творение века. И он хочет завоевать и взять себе в жены эту женщину, которая утолит его страсть, женщину, чье знатное происхождение удовлетворит его тщеславие, чьи миллионы дадут ему независимость от издателей, от газет и от самого невыносимого гнета, – гнета непосильного труда.
        Бальзак – гениальный тактик. За кажущейся беспечной болтливостью и безудержным бахвальством он умеет надежнейшим образом скрывать истинные свои тайны. Правда, он похваляется своими гигантскими гонорарами, – но делает это чаще всего лишь затем, чтобы никто не мог заподозрить, что он задолжал всем кругом. Он носит сюртук с золотыми пуговицами и содержит собственный экипаж, – но только затем, чтобы затушевать то обстоятельство, что не платил булочнику целый месяц.
        Он прибегает к убедительнейшей и увлекательнейшей аргументации, доказывая Готье и Жорж Санд, что только благодаря абсолютному целомудрию писатель способен вдохнуть в свои творения пламенную силу, – но делает это только затем, чтобы не пало подозрение на женщин, которые тайком его посещают. В эпоху, когда другие романисты афишируют свои связи и чрезвычайно озабочены тем, чтобы информировать почтеннейших читателей обо всех своих, по возможности, театрализованных, любовных драмах на всех их стадиях, Бальзака отличает примерная скрытность. С той минуты, когда он, наконец, увидел Незнакомку, он не проронил ни слова о ней даже в разговоре с ближайшими друзьями. Кроме известного своего письма, в первом упоении написанного им сестре, он никогда и ни при ком не упоминает больше имени Ганской. Зюльма Карро, та самая, которая в свое время написала ответ на «божественное письмо русской или польской княгини», уже никогда больше не услышала от Бальзака и намека на это происшествие. И тем более он никогда не говорил об этой встрече ни мадам де Берни, ни герцогине де Кастри.
        Все ее письма он хранит в шкатулке, ключ от которой всегда носит при себе. Посвящение к «Сера-фите» настолько лирически расплывчато, что на фоне бесчисленных его посвящений герцогам, графам и чужеземным аристократам и аристократкам оно никому не могло броситься в глаза. Десять лет подряд даже ближайшие его друзья ведать не ведают о том, что есть на свете некая г-жа Ганская. И в то время как он гордо и торжественно возвещает о своем намерении завоевать мир при помощи «Человеческой комедии», он упорно, ловко и успешно утаивает существование этой женщины, которая отныне будет выслушивать все его исповеди, хранить все его рукописи, которая избрана им, чтобы спасти его от «каторги» и принести ему независимость. Нет, ни слова о ней мадам де Берни, к которой он едет вскоре после возвращения из Женевы!
        Дилекта не должна знать, что он (пользуясь его собственным обозначением) избрал себе некую Предилекту. Он понимает, что должен щадить мадам де Берни и поддерживать в ней до последнего ее мгновения иллюзию, будто она единственная наперсница его тайн, ибо здоровье его старой подруги катастрофически ухудшается, и Бальзак не питает никакого сомнения в том, что дни ее сочтены. Почти непостижимым кажется ему, что эта седая дряхлая женщина еще недавно была его возлюбленной.
        «Даже если бы она выздоровела – а я надеюсь на это, – мне все-таки было бы больно смотреть на печальную перемену, наступившую в ней с возрастом. Будто жизнь сразу, одним ударом, отомстила за длительное неповиновение, которое эта женщина оказывала законам природы и времени».
        Это кажется символом: в час восхода солнца меркнет луна. В минуту, когда Бальзак решил сделать другую женщину владычицей своей жизни, умирает та первая, которая отдала ему все
        Может быть, отправиться к мадам де Берни сразу же после женевских дней Бальзака заставило тайное чувство вины. Он решил покинуть ее, но пусть она не знает и не догадывается о его решении. Для него же после страшного напряжения наступили минуты покоя. Снова он может побыть в ее присутствии, вспомнить о прошлом, о сумрачных, кривых, каменистых, тернистых путях, которыми он шел, ведомый ею. Но теперь нужно ступить на новый путь, и этот новый путь должен, наконец, привести его к свободе, к славе, к богатству, к бессмертию.
        Возродив свои силы, облегчив свою душу, обретя новую уверенность, Бальзак бросается в работу. Быть может, никогда за все свое горячечное существование – всегда под повышенным давлением, всегда на краю катастрофы, – Бальзак не трудился так хорошо и так плодотворно, так счастливо и успешно, как после возвращения из Женевы; оттого ли, что он одержал первый любовный триумф, оттого ли, что ему хотелось убедить эту женщину, что она отдалась и дала обет достойному, оттого ли, что им руководило реалистическое стремление заработать за год столько денег, чтобы он мог, ни в чем себе не отказывая, сопровождать свою «супругу по любви» в ее путешествии, прежде чем она снова исчезнет в просторах загадочной Украины.
        Во всяком случае, Бальзак даже в дни самой титанической работы никогда еще не сделал столько, сколько за один этот год. Обеспокоенные врачи предостерегают его, приказывают щадить себя, и порой он сам боится катастрофы:
        «Я трепещу при мысли, что утомление, усталость, бессилие победят меня, прежде чем я завершу здание моего труда».
        Но он пишет одну вещь за другой и даже сразу несколько. И какие вещи!
        «Никогда моя фантазия не вращалась в столь различных сферах».
        За один год он завершает «Герцогиню де Ланже», в «сто ночей» – от июня до сентября – пишет «Поиски абсолюта». В октябре набрасывает начало «Серафиты», в ноябре начинает свой бессмертный шедевр «Отец Горио» и заканчивает его за сорок дней. В декабре и ближайшие месяцы он завершает «Драму на берегу моря», «Златоокую девушку», «Прощенного Мельмота», новые главы из «Тридцатилетней женщины» и составляет план «Цезаря Бирото» и «Лилии в долине».
        «Невозможно!» – могут сказать. Но для Бальзака невозможное возможно и даже более того! Ибо в это же время он перерабатывает старые романы, еще раз переделывает «Шуанов», «Шагреневую кожу», «Полковника Шабера». Начинает совместно с Жюлем Сандо пьесу для театра, набрасывает «Письмо французским писателям XIX века», сражается с издателями и – сама пунктуальность и аккуратность – строчит, кроме того, свои неизбежные пятьсот страниц писем и дневник для «супруги по любви».
        В то время как Бальзак таким манером, подобно Сизифу от литературы, изо дня в день катит в гору камень своего труда, г-жа Ганская в Италии переживает дни идеальной праздности. Помещичий караван движется от одной роскошной гостиницы к другой, мадам Ганская совершает променады, фланирует и проводит дни в приятном ничегонеделании. И можно себе представить, сколь потрясающим должно было быть для этой образованной дамы, которая до сих пор никогда не пересекала границ запретной области, никогда не покидала России, увидеть наяву Венецию, Флоренцию, Неаполь.
        Всем, в чем отказано Бальзаку, она владеет в изобилии. У нее есть время, у нее есть радости, у нее есть деньги, и в ее письмах невозможно усмотреть даже малейшего намека на то, что ради своего великого возлюбленного она хотела бы прервать это «dolce far niente»45 и поспешить в его объятия. Напротив, часто нельзя отделаться от впечатления, что во взаимоотношениях г-жи Ганской с Бальзаком для нее на первом плане стоит не личность великого романиста, а его письма. Постоянно и безжалостно вымогала она у него эту дань. Ничем не занятая, праздная (как часто жалуется на это Бальзак!), она очень нерегулярно и очень скудно вознаграждала его безмерную душевную щедрость. В течение всего года, отданного путешествию, помещица на каждой станции желает получать письма от своего оброчного мужика. Но, естественно, форма и тон этих писем, по необходимости, должны были измениться. По-видимому, тайная корреспонденция, которая велась с Верховней, Невшателем или Женевой, более невозможна, – то ли из-за чрезмерно бдительного отношения итальянской цензуры к письмам до востребования, то ли потому, что такой ворох посланий из Парижа к скромной швейцарской гувернантке непременно должен был привлечь внимание даже столь безразличного и нетребовательного супруга, как г-н Ганский. Бальзак вынужден поэтому официально адресовать свои письма г-же Ганской, но писать их в таком стиле, чтобы они могли быть прочитаны и г-ном Ганским. Следовательно, никакого интимного «ты», а, напротив, уважительное «вы». Никакого «небесного ангела», никакой «супруги по любви», а напротив «мадам», которую всякий раз вежливо умоляют передать привет «великому маршалу Украины», и Анне, и м-ль Борель, одним словом, всему каравану. Никаких уверений в вечной любви. Наконец-то можно перевести дух, отдохнуть от фразеологии «раба». Бальзак пишет г-же Ганской так, будто за недели, проведенные им в Женеве, он обрел в ней лишь доброго друга, интересующегося изящной словесностью, критика, суждения которого безупречны, и поэтому он бесконечно уважает ее и чувствует себя обязанным сообщить ей все мельчайшие подробности своей жизни. Необходимо создать впечатление, будто в эти недели в Женеве он так искренне привязался, так привык ко всему семейству, что у него возникла потребность, хотя бы письменно, все еще беседовать с ними со всеми.
        Бальзак не был бы великим и изощренным писателем, если бы строчки, кажущиеся легкой болтовней, он не использовал как шифр, понятный только одной г-же Ганской. Он исповедуется ей в своем пристрастии к швейцарским пейзажам, а она превосходно знает, что кроется под этими восторгами. И вторично ей удается увлекательная, дразняще-таинственная и опасная игра.
        Однако эти письма в Италию, а затем в Вену написаны не только для того, чтобы держать г-на Ганского в заблуждении, убедить его в чисто духовном и литературном характере их дружбы, но и затем, чтобы успокоить г-жу Ганскую, уверить, что она все еще является его единственной любовью и что даже в разлуке он неизменно хранит ей верность. По-видимому, г-жа Ганская в момент их престранного сговора за спиной еще живого мужа поставила такого рода требование к Бальзаку, а может быть, он с обычной своей отвагой дал ей обет немедленно же вернуться к состоянию целомудрия. Письма Бальзака переполнены пламеннейшими уверениями в том, что он одинок, замкнут, что он отшельнически проводит не только дни свои, но и ночи. Вновь и вновь рассказывает он о своей «монашеской жизни» и уверяет:
        «Нигде ничье одиночество не было полнее, чем мое».
        Или:
        «Я одинок, как утес посреди моря. Мой вечный труд не по вкусу ни одной живой душе».
        Или, например:
        «И вот, сижу я здесь, столь одинокий, что женщина, даже самая любящая, не может и желать большего».
        Но, увы, г-жа Ганская, видимо, не склонна особенно ему верить. Умная и наблюдательная женщина распознала в Женеве, сколь мало похож Бальзак на тот романтический и патетический автопортрет, который он рисует в своих письмах к ней. Она знает, что в любое время к его услугам фантазия. Она десятки раз ловила этого фантазера на вымыслах. И, быть может, как раз в мгновения интимных встреч в номере женевской гостиницы этот робкий и неискушенный аскет предстал перед ней совсем в неожиданном свете. Кроме того, за ним следит, очевидно, первоклассная служба наблюдения и осведомления. И, быть может, не без умысла г-жа Ганская вручила Бальзаку рекомендательные письма к русским и польским аристократам в Париже. Из этих кругов – от Потоцких, от Киселевых – безусловно, поступали сведения, которые могли заставить ее усомниться в том, что он проводит свое время лишь в трауре по мадам де Берни и в неусыпных отшельнических трудах. Бальзак слишком известен столице, чтобы остаться незамеченным, – особенно, когда дважды в неделю он появляется в ложе «Тигра» с некой известной всему Парижу великосветской красавицей. Не может остаться тайной и то, что «бедный каторжник», кроме квартиры на Рю Кассини, снял себе еще одну на Рю де Батай; что у лучшего парижского ювелира он приобрел знаменитую трость за семьсот франков, – ведь о трости этой, как он сам уверяет, говорят куда больше, чем о всех его сочинениях. Должно быть, г-жа Ганская дала понять ему, что она не так простодушна, чтобы позволить себя обманывать, ибо Бальзак явно попал в затруднительное положение.
        Вновь и вновь уверяет он ее – в официальном письме это кажется излияниями дружбы, но адресат умеет читать между строк, – что: «Непостоянство и неверность чужды моей натуре».
        Ловко пытается он сделать (боясь, как бы ему не вменили в вину еще какой-нибудь отягчающий факт!) ослепительный пируэт: «Существуют женщины, полагающие, что они могут увлечь меня, ежели придут ко мне». Все это ложь, клевета, преувеличение. Только низвергнутый в бездну глубочайшего одиночества, «вздыхая о поэзии, которой мне так недостает и которую вы так хорошо знаете», он всей душой ушел в музыку. Нет, это не имеет никакого отношения к парижскому свету!
        «Слушать музыку: это значит еще нежней любить предмет своей любви. Это значит – сладострастно думать о своих тайных печалях, это значит – смотреть в глаза, чье пламя так любишь, и внимать звукам любимого голоса».
        Однако «барыня» не доверяет больше своему «мужику», хотя или, быть может, именно потому, что он ухитряется так восхитительно выворачивать наизнанку все, что угодно.
        Ее отношения с Бальзаком строятся на доверии, и все-таки г-жа Ганская – великосветская дама – ничего так не страшится, как нескромности с его стороны. Летом итальянское путешествие завершено, караван возвращается в Вену, чтобы там провести зиму. Весной г-н Ганский увезет свою супругу обратно в заколдованный замок, на край цивилизованного мира, и тогда навеки померкнет Полярная звезда, этот светоч надежды в небе Бальзака. Поэтому непременно нужна новая встреча, чтобы оживить, воспламенить и освежить отношения, если Бальзак не хочет снова утратить ту, которую он однажды завоевал. В столь большой игре он не может выпускать из рук свой лучший козырь. Итак, скорее в Вену!
        Предлог нетрудно отыскать. Писатель объявляет всем друзьям, а заодно и г-ну Ганскому, что давно уже набрасывает план романа «Битва» и в процессе работы над этой книгой ему непременно нужно увидеть поля сражений при Асперне и Ваграме. Однако проходит осень и зима, а Бальзак все еще не может отправиться в путь. Всегда одни и те же препятствия, роман, который не готов, гонорар, который непременно следует получить вперед, долг, который непременно нужно заплатить, чтобы сделать новый, больший, заем. Но дабы не дать уже приутихшему пламени потухнуть прежде, чем своим бурным присутствием он снова раздует его, Бальзак строчит письмо за письмом, все вновь и вновь обнадеживая возлюбленную и уверяя, что встреча близка. Несчастный случай чуть было не предотвратил эту встречу. В конце июля караван Ганских возвращается в Вену, и, поскольку тайные послания в прошлом году безотказно доходили до адресата, Бальзак полагает, что после стольких месяцев сдержанности он может отправить до востребования пылкое письмо г-же Ганской, отнюдь не предназначенное для глаз супруга. Никакой «мадам», никакого учтивого «вы», никакого дружеского привета «великому маршалу» – г-ну Ганскому, никаких поклонов мадемуазель Северине и Анриетте Борель. Одни только каскады пылающей нежности:
        «О мой ангел, моя любовь, мое счастье, мое сокровище, моя драгоценнейшая, как ужасна была эта вынужденная сдержанность! Какое счастье писать тебе теперь от сердца к сердцу!» Так начинается бешеное любовное послание Бальзака, в котором он, сотрясаемый радостью и желанием, извещает, что 10 августа выедет в Баден под Веной к Ганским.
        «Как ветер, поспешу я к тебе. Когда, не могу сказать заранее, ибо я должен сделать титанические усилия, чтобы приехать, чтобы поцеловать, наконец, божественный лоб, погладить любимые волосы». Три дня пребывания вместе прибавят ему «жизни и сил на тысячу лет».
        К сожалению, однако, это письмо к «дорогой беленькой кошечке», а может быть, и еще одно, столь же интимное, попадает в руки ничего не подозревавшего г-на Ганского и оказывается, по-видимому, причиной бурной сцены, подробности коей нам неизвестны. Ибо Бальзак, отложивший свой отъезд из-за финансовых затруднений, вынужден внезапно взяться за перо и объяснить г-ну Ганскому, что побудило его послать это пламенное объяснение в любви. Впрочем, романисту с изобретательной мощью Бальзака, который не страшится неправдоподобия, нетрудно сочинить подходящую к случаю басню. С той же отвагой, с которой в начале переписки он, не смущаясь, состряпал историю о различных почерках, свойственных ему в различных душевных состояниях, он преподносит теперь разгневанному рогоносцу новую прелестную сказочку. Госпожа Ганская – это «чистейшее существо, совершенное дитя, серьезнейший и остроумнейший, мудрейший, святейший и философичнейший человек, какого я только знаю», – однажды вечером сказала ему в шутку, что очень хотела бы узнать, как выглядит заправское любовное послание. Он же ответил с улыбкой: «Вот, скажем, как письмо де Монтерана к Мари де Верней», имея при этом в виду письмо героя к героине «Шуанов». И оба они невинно пошутили на эту тему. Вот, вспоминая об этих шутках, г-жа Ганская и написала ему из Триеста: «Разве вы забыли о Мари де Верней?» Тут он и вспомнил, что хотел показать ей образчик заправского любовного послания, и отправил в Вену два письма, выдержанных именно в этом стиле, – те самые, которые оказались такой неожиданностью для г-на Ганского и вызвали его негодование. Но предложить подобное объяснение человеку неглупому и думать, что оно покажется ему правдоподобным, значило бы считать его дуралеем. Поэтому Бальзак делает следующий, уже гораздо более изящный пируэт. Он уверяет, что г-жа Ганская тотчас же после первого письма – следовательно, еще до того как оба компрометирующих документа попали к г-ну Ганскому – прислала ему гневную отповедь.
        «Вы не можете себе даже представить, сколь обескуражен я был эффектом моей глупой шутки. Она ответила мне с чрезвычайной холодностью на первое из моих шуточных писем, а я написал ей еще одно!» И вместо того, чтобы откровенно признаться обманутому супругу в обмане или же просить у него извинения за возникшее недоразумение, Бальзак просит только (и это действительно гениальный ход!), чтобы г-н Ганский, как джентльмен, встал на его сторону и помог ему успокоить ничего не подозревающую, целомудренную и недоступную г-жу Ганскую, гневающуюся на Бальзака.
        Как раз то обстоятельство, утверждает он, что г-жа Ганская позабыла о шутке с письмом Мари де Верней, доказывает – удивительная логика! – что она воспринимает всякое любовное письмо как грубую непристойность, даже если оно послано просто ради забавы. «Негодование г-жи Ганской является весьма приятным доказательством того, как глупо я вел себя и какая она святая. Это утешает меня».
        Г-н Ганский, «если для него еще что-то значит дружба, над которой я пошутил, должен как благородный посредник вручить мадам Ганской третий том его, Бальзака, „Этюдов нравов“ и его рукописи. Но если бы г-жа и г-н Ганские не сочли более приличным принимать знаки дружбы от него, недостойного шутника, „тогда сожгите, пожалуйста, эти книги и рукописи“.
        Даже если бы г-жа Ганская пожелала дать ему полное прощение, он все же никогда не сможет простить себе, что вызвал гнев – хотя бы только мимолетный – этой благородной души или оскорбил ее чем-либо.
        «Несомненно, это моя судьба – я никогда больше не смогу увидеть ее, но я хотел бы заверить вас, как живо меня это сокрушает. У меня не так много знакомств, отмеченных душевной близостью, чтобы я мог без слез расстаться с одним из них».
        Нисколько не собираясь приносить извинения супругу, Бальзак с присущей ему поразительной ловкостью не стесняется обратиться с просьбой к обманутому мужу. Он просит разрешить ему и дальше состоять в переписке с его женой и настаивает на ничем не омраченном продолжении взаимной дружбы.
        Действительно ли у г-на Ганского была столь младенческая душа, что он был готов поверить нелепой версии Бальзака? Или, понимая, что через несколько месяцев тысячи миль все равно лягут между его женой и ее возлюбленным, он философски утешился? Или же – и это всего вероятнее – г-жа Ганская, которая ни за что не хочет отказаться от драгоценной переписки и от роли «бессмертной возлюбленной», склонила его к уступчивости? Мы знаем только, что оба супруга постарались проявить легковерие. Г-н Ганский шлет Бальзаку некое (к сожалению, не дошедшее до нас) письмо, а г-жа Ганская великодушно дарует грешнику свое прощение, ибо месяц спустя он уже пишет ей:
        «Возобновляю переписку, следуя повелению вашей Красоты. К – прописное, как в словах: Светлость, Высочество, Преосвященство, Святейшество, Превосходительство, Величество, ибо Красота – это все они, вместе взятые».
        Бедного «мужика» после того, как его по заслугам заставили, сколько полагается, поваляться в ногах, снова принимают у себя барин и барыня из Верховни. Ему позволено и дальше развлекать ясновельможных господ своими посланиями и излагать августейшей покровительнице события своей ничтожной жизни. И позволено даже, прежде чем караван Ганских возвратиться на Украину, еще раз смиренно засвидетельствовать им свое почтение.
        Недоразумение, которое, как мы знаем, вовсе не было таким уж недоразумением, формально улажено, и Бальзак может и должен теперь поехать в Вену. Но проходит ноябрь, декабрь, потом январь, февраль, март, апрель, и все еще возникают новые препятствия, или, вернее, остается одно-единственное огромное препятствие: у Бальзака нет денег на дорогу. Он работал с интенсивностью, терпением и вдохновением, непостижимыми даже у такого титана труда. Он завершил «Отца Горио», этот неувядаемый шедевр, три новых романа, целый ряд новелл и добился небывалого еще успеха и огромнейших гонораров. Но то, что насобирала упрямая, быстрая, опьяненная работой правая, пишущая, рука, то без разбора расшвыряла левая – рука расточителя. За новую квартиру и обстановку, которые согласно его письмам к Ганской предназначены вовсе не для него, а для Жюля Сандо, еще почти не заплачено. Ювелиры, портные, обойщики уже заранее распределили между собой доходы от серафической «Серафиты» и от «Отца Горио». И снова расчеты Бальзака пятью месяцами невероятной работы купить единственный месяц свободы оказываются построенными на песке. Он вынужден признаться:
        «Я чувствую себя глубоко униженным тем, что столь ужасно прикован к глыбе моих долгов, как крепостной к клочку земли, – и не могу тронуться с места, ибо не принадлежу себе».
        Однако, по-видимому, на этот раз г-жа Ганская начинает настаивать. Только с величайшим трудом, под всякого рода предлогами она заставила г-на Ганского, который хочет вернуться в свои поместья, до весны задержаться в Вене. Апрель – последний срок. Но, доверяя обещанию Бальзака, что тотчас же после завершения «Серафиты» он с предназначенной для нее, Ганской, рукописью, сядет в дилижанс, она добивается еще одной отсрочки от мужа. Отъезд из Вены назначен на май. Дальнейшее ожидание ненадежного, который изобретает все новые предлоги и проволочки, исключено. Если Бальзак не приедет теперь, роман их, очевидно, окончится навсегда.
        Бальзак понимает, что промедление смерти подобно. Так как бракосочетание «post mortem» – после смерти – г-на Ганского представляется ему решающим шагом в его жизни, он не пожалеет никаких затрат. «Серафита», хотя и продана и заложена, еще не завершена. Но не беда, он закончит ее в Вене. У него нет денег, но и это не удручает его. Все столовое серебро с Рю Кассини отправляется в ломбард, у издателей и газет он выцарапывает ссуды и подмахивает несколько новых векселей. 9 мая Бальзак покидает Париж и 16-го прибывает в Вену.
        Поездка Бальзака в Вену состоялась будто нарочно для того, чтобы по возможности углубить общепринятую характеристику гения; и едва ли можно найти более законченный пример того, на какие безумства способен даже наилучшим образом организованный, наиболее независимый ум. Чем ярче свет, тем гуще тени. Слабости, которые у заурядного человека остались бы незамеченными или к которым мы отнеслись бы с благодушной улыбкой, неизбежно представляются гротескными в Бальзаке, постигающем мир с шекспировской глубиной. В «Отце Горио» Бальзак-художник превзошел самого себя. Даже его ожесточеннейшие противники, которых до сих пор тревожила и бесила лишь количественная безмерность его труда, вынуждены теперь против собственной воли воздать должное его гениальности. Публика превозносит его, и издатели поняли притягательную силу имени Бальзака. Одно только извещение о предстоящей публикации его романа поднимает тираж любой газеты или журнала. Изо всех городов, изо всех стран приходят письма почитателей.
        Бальзак не может более сомневаться в том, что он сделался силой, равной любому венценосцу Европы. Но (и здесь наступает помрачение в сияющем разуме Бальзака!) при всей своей славе, при всем сознании всемирно-исторического значения своего творчества Бальзак одержим ребяческим тщеславием – он хочет импонировать именно тем, чего у него нет, не может быть. Потомок крестьян, он хочет, чтобы его считали аристократом. Человек, который в долгу как в шелку, хочет, чтобы его считали богачом. Он знает из писем г-жи Ганской, что венская знать ждет его, и его охватывает дурацкое и злосчастное тщеславие. Он желает предстать перед аристократами и миллионерами, которым, как свидетельствует их отношение к Бетховену, больше всего импонирует непокорный гений, – он желает предстать перед ними как равный им.
        Эстергази, Шварценберги, Любомирские и Лихтенштейны не должны, чего доброго, смотреть на него, как на нищего, изголодавшегося, обшарпанного литератора. И Бальзак наряжается – как он полагает – самым элегантным образом, а в действительности, как последний выскочка!
        Автор «Луи Ламбера» и «Отца Горио» дополняет свой наряд пышнейшими и роскошнейшими аксессуарами. Он покупает «трость, о которой теперь толкует весь Париж; божественный лорнет, который мои алхимики заказали оптику Обсерватории исключительно для меня; золотые пуговицы к синему сюртуку – пуговицы, сделанные рукой феи».
        Само собой разумеется, будущий супруг урожденной Ржевусской (Бальзак всегда предвосхищает свои желания и делает их действительностью!) не поедет в Вену в обычной почтовой карете, как прочие смертные. Благородный г-н де Бальзак, который походя называет себя иногда маркизом, заказывает собственный экипаж, который украшает не принадлежащим ему гербом д'Антрэгов, и берет с собой ливрейного лакея – причуда, которая сама по себе поглощает пять тысяч франков и к тому же остается никем не замеченной. В общем злосчастные три недели этого путешествия, из которых половину времени он проводит за письменным столом в гостинице, а треть в дорогостоящем экипаже, обошлись в пятнадцать тысяч франков, и ему придется их отрабатывать в течение сотен и сотен ночей на его парижской каторге.
        Ганские проживают в третьем округе, в квартале дипломатической знати, и они приготовили для Бальзака номер в отеле «Под золотой грушей», почти рядом с их домом.
        Престранный выбор комнаты, так как вскоре оказывается, что в той самой постели, где будет спать Бальзак, незадолго до его приезда застрелился Шарль Тирион, секретарь графа Разумовского и морганатический супруг его свояченицы, графини Лулу Тюргейм. Тириона нашли мертвым с пистолетом в правой руке, с романом Бальзака в левой.
        Едва переступив черту города, Бальзак узнает, как он знаменит и боготворим в Вене, – ему вовсе не понадобился ни ливрейный лакей, ни фальшивый дворянский герб. За все несправедливости, которые он испытывал в Сен-Жерменском предместье Парижа и в кругу ненавистников-коллег, его теперь вознаграждают здесь. Аристократия оспаривает право принять его в своих дворцах. Князь Меттерних, победитель Наполеона и повелитель европейской дипломатии (а кроме того, предшественник Бальзака в объятиях герцогини д'Абрантес), приглашает знаменитого писателя, хотя почти не читал его, в свой дом и во время долгой беседы рассказывает ему прелестный анекдот, который Бальзак потом положит в основу своей пьесы «Памела Жиро».
        Хотя для бальзаковской аристократомании эти аристократические, великосветские имена подобны манне небесной, он не может воспользоваться всеми приглашениями, ибо г-жа Ганская конфискует его для личного своего общества. Лишь ближайшим своим друзьям из польской аристократии – Любомирским, Ланкоронским – ссужает она иногда своего «кавальере сервенте».
        Из писателей и ученых он знакомится только с востоковедом бароном Гаммер-Пургшталлем, который дарит ему талисман «бедук» – суеверно и благоговейно Бальзак будет хранить его до конца дней своих, и с третьестепенным поэтом, бароном фон Цедлицем, который страшно разочаровался, услышав, что великий, почитаемый, прославленный парижский писатель говорит исключительно о гонорарах и о деньгах.
        Бальзак проводит эти дни, как в чаду. Здесь, за границей, он впервые переживает наполеоновский триумф своего творчества – и как раз в том кругу, который для него важнее всего, в кругу знати. Все эти люди, имена которых он произносит так благоговейно, склоняются перед его именем. Среди стольких искушений даже самому Бальзаку трудно остаться верным своей работе и, трудясь до полудня, завершать в номере гостиницы столь умозрительную, религиозно-мистическую, отрешенную от мира вещь, как «Серафита», чтобы потом пополудни фигурировать в высшем свете в качестве аттракциона для избранной публики. Бальзак держит множество корректур, он посещает поле битвы при Асперне и Эсслингене, где торопливо делает заметки для своего предполагаемого романа «Битва». Он теряет много времени в роли гайдука при г-же Ганской, однако Вена, по-видимому, менее благоприятствует их интимным свиданиям, чем Невшатель или Женева. После инцидента с тем, всплывшим, письмом г-жа Ганская вынуждена быть чрезвычайно осторожной, и именно слава Бальзака является прекрасным стражем ее добродетели. А Бальзак перед отъездом вынужден меланхолически признаться своей возлюбленной: «Ни один час, ни одна минута не принадлежали действительно нам. Эти препятствия приводят меня в такую ярость, что я, поверь мне, поступлю разумнее, ускорив свой отъезд». Правда, есть еще значительно более материальная причина для «ярости», которая ускоряет отъезд Бальзака из Вены, а именно – неоплаченные счета. Хотя он в обход закона выдал в Вене вексель на своего издателя Верде, дорожная касса его в результате этого псевдокняжеского дебюта с каждым днем становится скуднее. 4 июня, в момент отъезда, он даже не может дать на чай прислуге и вынужден самым жалким образом занять дукат у г-жи Ганской. Неудержимо, в том же бешеном темпе, в котором он делает все, мчится Бальзак в Париж, куда и прибывает неделю спустя. Первый, подлинно захватывающий и страстный том любовной интриги, запланированной как «роман жизни», завершается, и, как очень часто в своих литературных занятиях, Бальзак прерывает свой труд на годы, чтобы покамест обратиться к иным, более настоятельным и более соблазнительным планам.

    Книга четвертая
    БЛЕСК И НИЩЕТА БЕЛЛЕТРИСТА БАЛЬЗАКА

    XIV. Катастрофический восемьсот тридцать шестой

        В природе порой случается, что грозовые тучи, которые мчатся с разных сторон, столкнувшись, разряжаются с удесятеренной силой. Так и несчастья со всех сторон набрасываются на Бальзака, когда он в своем весьма дорогом экипаже, с ливрейным лакеем на запятках возвращается из Вены в Париж. Теперь ему приходится заботами расплачиваться за свою беззаботность Для Бальзака всегда кончается катастрофой, когда он прерывает работу. Как на каторжника, распилившего свои оковы и пытавшегося бежать, на него в наказание за каждый месяц свободы налагается целый год неволи. Именно теперь открывается старая и уже было зарубцевавшаяся рана его жизни – семья вновь его терзает. Сестра, мадам Сюрвилль, больна. У ее мужа финансовые затруднения. А у матери разыгрались нервы, ибо любимый сын Анри, бездельник, которого с таким трудом отправили за океан, возвратился домой из Индии без гроша за душой да еще привез с собой жену, старше его на пятнадцать лет. Оноре, великий всемогущий Оноре, должен непременно раздобыть брату должность и, наконец, вернуть матери деньги. Тот самый Онере, у которого нет ни су в кармане и о котором газеты злорадно сообщают, что он исчез из Парижа, потому что никак не может уплатить свои долги. Всегда, когда семейство осаждало его требованиями и упреками, когда мать отравляла ему жизнь, Бальзак обращался к матери своего сердца, к мадам де Берни, чтобы обрести у нее утешение. Но на этот раз ему самому приходится утешать. «Избранница» тяжело больна, сердечный ее недуг обострился из-за вечных треволнений. Один из ее сыновей скончался, одна из дочерей душевно больна. Беспомощная и обессилевшая, она ничем больше не может помочь любимому другу. Прежде, читая с Бальзаком корректуры его книг, она чувствовала себя на седьмом небе от счастья; теперь она вынуждена отказаться от этого занятия, ибо чтение слишком раздражает ее и без того расстроенные нервы, и ему, который не знает, как и чем себе помочь, следовало бы самому прийти на помощь отчаявшейся и погибающей. Но на этот раз положение Бальзака очень уж скверное. На этот раз над ним висят не только долги, неотработанные авансы, неоплаченные векселя – в этом для него нет ничего особенного, – но впервые после многих лет он не может выполнить в срок литературные обязательства. Со времени первых успехов Бальзак, сознавая полноту своих творческих сил, приобрел опасную привычку получать деньги вперед от газет и издателей, обещая им закончить роман к определенному сроку. То, что он пишет, продано на корню еще прежде, чем написана первая строка. И в отчаянной погоне перо его должно поспевать за этими авансами. Тщетно друзья призывали его к осторожности, и преданнейшая из всех, Зюльма Карро, беспрерывно заклинала его лучше отказаться от нескольких перочинных ножичков с золотой насечкой и от тростей, украшенных драгоценными камнями, чем губить себя такой спешкой. Однако Бальзак остается непоколебимо верен своей практике. Литературный кредит – единственный вид кредита, которым он пользуется, и ему доставляет особое наслаждение вынудить издателей покупать кота в мешке, расплачиваться чистоганом за роман, в котором еще ничего не готово, кроме заглавия. Но, быть может, требуется именно насилие, хлыст, занесенный над головой, чтобы заставить его работать без отказа. И вот теперь, погрязнув в долгах, Бальзак впервые оказывается в долгу перед самим собой. Чтобы обеспечить себе княжеский въезд в Вену, он перед отъездом нахватал авансов везде, где было можно. Он продал для нового издания не только свои старые бульварные романы, опубликованные под псевдонимом Сент-Обен, он продал в «Ревю де Дё монд» и вовсе ненаписанный роман «Воспоминания новобрачных». Кроме того, он должен сдать Бюлозу окончание «Серафиты», повести, которая не только давно оплачена, но которую должны были начать печатать уже три месяца назад. Но Бальзак и бровью не ведет! Окончание «Серафиты» потребует, по его расчетам, восьми дней (или скорее – восьми ночей), и он быстрехонько накропает его в Вене, в своем отеле «Под золотой грушей». «Воспоминания новобрачных» он рассчитывает написать за две недели. Когда он возвратится, он сможет, следовательно, тотчас же взять новый аванс под новый, еще не написанный роман.
        Но впервые Бальзак подводит себя. В его календаре не предусмотрены праздники, а в Вене, к сожалению, их слишком много. Бальзак поддается искушению быть представленным австрийской и польской знати, он выезжает с Ганской на прогулки и болтает с ней по вечерам, вместо того чтобы проводить их за письменным столом. Окончание «Серафиты» не отослано, Бюлоз вынужден прервать публикацию, что, впрочем, не слишком огорчает подписчиков, ибо они не знают, как им быть с этим мистическим, неприятно-патетическим сочинением во вкусе Сведенборга. Куда хуже то, что Бальзак не написал ни строчки из другого романа – «Воспоминания новобрачных». Он утратил вкус к этой вещи, потому что во время поездки в Вену – путешествия всегда действуют на Бальзака вдохновляюще – соблазнился начать другой роман, «Лилия в долине». Он просит Бюлоза в погашение долга принять этот новый роман вместо обещанного и посылает ему еще из Вены начальные главы. Бюлоз соглашается на замену. Он печатает первый отрывок из «Лилии в долине». Но поскольку Бальзак не сдержал своего обещания и не сдал завершающие главы «Серафиты» в срок, он, Бюлоз, считает себя вправе перестраховаться на иной лад. В Санкт-Петербурге выходит с недавнего времени «Ревю этранжер», журнал, который гордится тем, что преподносит русским читателям произведения новейшей французской литературы одновременно с Парижем или, если представляется возможность, еще раньше Парижа. Этот журнал заключил договор, согласно которому за известную мзду он публикует приложения Бюлоза к «Ревю де Дё монд» и «Ревю де Пари», причем Бюлоз перепродает Санкт-Петербургу свои корректурные листы.
        Бальзак в эту пору самый популярный французский писатель – единственный, кто пользуется таким спросом и так читается в России. Бюлоз ничтоже сумняшеся – Бальзак ведь задолжал ему и не решится с ним конфликтовать – продает в Россию корректурные листы «Лилии в долине». Но едва Бальзак, возвратившись в Париж, узнает об этом, как кидается на Бюлоза, словно раненый лев. Не столько материальная сторона дела удручает его. Нет, уязвлена совесть художника.
        Бальзак послал Бюлозу рукопись романа. Бюлоз обязан был сдать ее в этом виде в набор, а не отправлять корректурные листы в Санкт-Петербург, где «Ревю этранжер» принял их без всякой дальнейшей авторской правки. Ведь, как мы уже отмечали, первый корректурный лист для Бальзака – это лишь эскиз, подмалевка на загрунтованном холсте, с которого он, собственно, только и начинает работу. И, как всегда, он требует, чтобы «Ревю де Дё монд» держало четыре, пять, а возможно, и больше корректур, прежде чем он даст разрешение печатать. Можно себе представить гнев Бальзака, если неожиданно ему попадется на глаза номер петербургского «Ревю этранжер», где глава эта появится не в отшлифованном и окончательном виде, а в виде эскиза, в виде наброска, который автор вовсе и не собирался публиковать.
        Бальзак никогда не показывал, даже ближайшим друзьям, первый набросок со всеми свойственными ему слабостями и техническими погрешностями, но вор похитил этот набросок и продал публике как художественное произведение. Бальзак совершенно справедливо считает, что Бюлоз воспользовался его отсутствием и обманул его. Он решает тотчас же прервать всякие отношения с издателем и возбудить дело против «Ревю де Дё монд».
        Друзья и доброжелатели Бальзака встревожены. Бюлоз – великая сила в парижской журналистике, он объединяет под своей эгидой два крупнейших «ревю». Бюлоз может понизить или повысить на литературной бирже курс любого автора – четыре пятых писателей и журналистов Парижа находятся в прямой или косвенной зависимости от него, и он пользуется чрезвычайно большим влиянием в редакциях крупных ежедневных газет. Бюлозом запуганы все, и в случае открытого конфликта Бальзак, и без того не слишком обожаемый своими коллегами, не найдет друга, который решится свидетельствовать в его пользу или оказать ему помощь.
        Бюлоз – так предостерегают друзья Бальзака – в состоянии сотнями способов повредить его престижу. Он может сделать его смешным, напустить на него газетных зубоскалов, он может застращать его издателей и оказать давление на книгопродавцев. Итак, бога ради, никакого процесса! – умоляют доброжелатели.
        Если Бальзак формально даже выиграет дело, фактически он заранее обречен на гибель. Одиночка не может выступать против безыменной силы, против Бюлоза, связи которого чрезвычайно широки.
        Но там, где дело касается творческой чести, Бальзак не знает сомнений.
        На чужбине, в Вене, он особенно ясно ощутил свое значение. Он понял, что только ненависть и зависть его парижских коллег мешают тому, чтобы его считали тем, кто он есть. Бальзак сознает свою силу; он знает, что она непоколебима, что от поражений и оскорблений она только крепнет и становится неодолимей. Он никогда не отвечал на наскоки отдельных лиц, они оставляли его равнодушным, они слишком ничтожны. Но бросить вызов всей этой своре, всей парижской прессе, подкупной, злобной и подлой, и в гордом своем одиночестве устоять перед ней, – о, какое это будет своеобразное наслаждение! Он отклоняет всякие попытки посредничества, он подает иск к Бюлозу, и тот отвечает встречным иском за невыполнение обязательств.
        Эта борьба, понятно, перебрасывается из зала суда в газеты и в литературу. Бюлоз пускает в ход все средства. В «Ревю де Пари» появляются статьи, в которых самым невероятным образом посрамляют Бальзака. Не пощажена его частная жизнь. Писателя открыто обвиняют в том, что он незаконно присвоил себе дворянство. Раскрывается авторство и соавторство его невольничьих лет. Долги его разглашают публично. Его характер высмеивают.
        А тем временем Бюлоз созывает литературное ополчение: одного писателя за другим вынуждает он выступить и разъяснить, что пересылка статей иностранным газетам является общепринятой практикой, что это делается без всякого особого вознаграждения. И так как «Ревю де Пари» и «Ревю де Дё монд» – кормушки литераторов, то отважное бюлозово стадо, повинуясь хозяйскому бичу, покорно кивает головами в знак согласия.
        Вместо того чтобы братски стать на сторону своего коллеги, вместо того чтобы как люди искусства защитить честь своего сословия, Александр Дюма, Эжен Сю, Леон Гозлан, Жюль Жанен и десяток других писателей, которые без всякого на то основания возомнили себя законодателями общественного мнения Парижа, решают выступить с декларацией против Бальзака.
        Один только Виктор Гюго, благородный, как всегда, да еще Жорж Санд отказываются от позорной роли статистов.
        На суде Бальзак одерживает, по сути дела, победу, Суд принимает решение, важное для всего литературного сословия. Оно гласит, что писатель не обязан возмещать убытки, если у него не было возможности завершить обещанную вещь и сдать ее в срок, и Бальзака присуждают лишь вернуть Бюлозу полученные авансы. Это победа, но это пиррова победа.
        В этой войне Бальзак потерял много недель на адвокатов, суды и полемику и, кроме того, натравил на себя всю свору парижских журналистов.
        Даже могущественнейший борец лишь понапрасну растрачивает свои силы, если всегда и упорно сражается один против всех.
        И все же процесс, выигранный с точки зрения юридической, оказался и в моральном смысле поддержкой для Бальзака, ибо он обогатил его опыт. Бальзак понял, как правы были его герои, его Вотрены, его де Марсейли, его Растиньяки, его Рюбампре, когда неустанно утверждали догму: «Обрети силу, и люди будут уважать тебя». Обрести мощь, безразлично какую, благодаря деньгам, политическому влиянию, военному триумфу, благодаря террору, связям, женщинам, как бы то ни было, но обрести мощь. Не живи безоружным, не то ты погибнешь. Мало быть независимым – надо научиться делать других зависимыми от тебя. Только когда люди чувствуют, что вы знаете их уязвимые места, только когда они боятся вас, только тогда вы становитесь их властелином и повелителем.
        До сих пор Бальзак надеялся приобрести власть благодаря своей свите, своей читательской пастве. Но она рассеяна по всем странам света. Она не собрана, не организована в регулярную армию. Она не вселяет страха, а лишь вызывает зависть. Десятки и сотни тысяч преданных читателей ни о чем не подозревают. Они не могут стать рядом с ним, плечом к плечу, чтобы выступить против клики из сорока или пятидесяти писак и болтунов, которые фабрикуют общественное мнение Парижа и властвуют над Парижем. Поэтому самое время добиться независимости ему, наиболее читаемому и, как он сам сознает, величайшему писателю Франции. И Бальзак решает укрепить свою позицию изданием газеты и отомстить таким образом этим обозревателям, этим оплотам общественного мнения, которые преградили ему путь, окопавшись за своими денежными мешками, высмеивают его. Бальзак решил, наконец, проучить их!
        Кстати, в Париже с 1834 года прозябает жалкая газетенка «Кроник де Пари»; она выходит лишь дважды в неделю, и, собственно говоря, публика и не подозревает о ее существовании. Газетенка чернейшего легитимистского46 направления, но это нисколько не смущает Бальзака. Лишенная финансовой базы, она, кряхтя и задыхаясь, едва влачится от номера к номеру, не возбуждает интереса и не привлекает к себе внимания, но все это нисколько не препятствие для Бальзака. Он убежден: газета, в которой сотрудничает Оноре де Бальзак, которой он доверяет свои творения, – такая газета оздоровилась заранее. И потом, какое удобное стремя, чтобы, наконец, выехать на политическую арену. Ибо вопреки всем провалам на политическом поприще Бальзак все еще мечтает стать депутатом, пэром Франция и министром, его все еще влечет зримая, чувственно ощутимая политическая власть со всеми ее бурями и бедами.
        Пай «Парижской хроники» почти ничего не стоит. Бальзаку удается сколотить нечто вроде компании и обеспечить себе в ней большинство. Во всяком случае, он со свойственным ему оптимизмом берет на себя в этом весьма обременительном предприятии весьма тяжкое обязательство: нести все расходы по дальнейшему изданию газеты. Едва соглашение заключено, как Бальзак со всей энергией бросается в это дело. Вокруг него быстро возникает редакционный штаб из молодых талантов, но только один-единственный из них, Теофиль Готье, останется ему другом и окажется для него подлинным приобретением. В качестве секретарей Бальзак приглашает, как всегда больше доверяясь своему снобизму, чем своему критическому чутью, двух юных аристократов – маркиза де Беллуа и графа де Граммона.
        Но сотрудники, редакторы и секретари имеют, собственно говоря, лишь второстепенное значение, раз делом руководит сам Бальзак, который благодаря невероятной своей работоспособности один стоит дюжины. Еще не успев охладеть, ибо новая деятельность покамест его вдохновляет, Бальзак самолично делает всю газету: смесь, политические, литературные и полемические статьи и еще сверх того в качестве гарнира печатает здесь лучшие свои новеллы. Для первого номера, вышедшего в январе 1836 года, он за одну ночь пишет «Обедню безбожника» – этот шедевр новеллистического искусства. Далее следуют: «Дело об опеке», «Музей древностей», «Фачино Кане», «Ессе homo!», «Неведомые мученики». В любое время дня и ночи врывается он в редакцию, чтобы испытать, подстегнуть, поднять, наэлектризовать своих сотрудников. Подгоняемый жаждой могущества и, вероятно, мести, он пытается с помощью грандиозной рекламы одним прыжком обогнать все другие «ревю».
        10, 14, 17, 22, 24, 27 января устраивает он у себя на Рю Кассини роскошные обеды, где вина льются рекой. На эти обеды он созывает ближайших сотрудников. И все это делается, несмотря на то, что он уже дважды пропустил срок взноса арендной платы и домовладелец вынужден судом взыскать с него 473 франка 70 сантимов.
        Но при бальзаковской способности обольщаться иллюзиям