[Форум "Пикник на опушке"]  [Книги на опушке]  [Фантазия на опушке]  [Проект "Эссе на опушке"]


Александр Алексеевич Михайлов

Владимир Маяковский

Аннотация

    Биография известного советского поэта, творчество которого ознаменовало начало новой эпохи развития русской и мировой поэзии.


Содержание

Маяковский
  • Аннотация
  • Маяковский
  • Примечания

  • Маяковский

    Я свое, земное, не дожил,
    на земле
    свое не долюбил.

        Вл. Маяковский

    «HATE!»

        19 октября 1913 года в тихом Мамоновском переулке Москвы состоялось открытие кабаре «Розовый фонарь». Событие не из ряда вон выходящее, однако оно привлекло внимание буржуазной публики и печати. Одна из газет писала, что Мамоновский переулок напоминал Камергерский в дни открытия Художественного театра - весь был запружен автомобилями и собственными выездами.
        Празднично одетая публика заполняла зал, дамы демонстрировали свои наряды и дорогие украшения, стараясь быть непременно замеченными, все было чинно, благопристойно, хотя в атмосфере приготовлений все-таки чувствовалось что-то предгрозовое. Было уже за полночь, господа за столиками уже не слушали, что и кто говорил или пел на эстраде, все были заняты собой или друг другом и развлекались по-своему, в зале установился тягучий пьяноватый гул. И вот тогда на эстраду вышел высокий молодой человек, с нахмуренным, серьезным лицом, он выглядел эффектно в своей желтой блузе. Расставив ноги, как бы утвердившись на подмостках, молодой человек долгим взглядом посмотрел в зал, выдержал паузу, заставившую умолкнуть этот гудящий улей, и в пространстве зала зазвучал слегка дрожащий от напряжения, густой, необыкновенного тембра бас:
    Через час отсюда в чистый переулок
    вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
    а я вам открыл столько стихов шкатулок,
    я - бесценных слов мот и транжир.

        За столиками воцарилась тишина. Имя молодого человека, стоящего на подмостках, кое-кому из присутствующих знакомо по газетной хронике, кажется, с ним связаны какие-то скандалы то ли на выставках художников, то ли в литературных собраниях, он - футурист... Кажется, это один из тех молодчиков, что разгуливали в цилиндрах и с разрисованными лицами по Кузнецкому, по Тверской, сопровождаемые толпой любопытных, и под свист и улюлюканье выкрикивали свои стихи.
        Но в этих стихах что-то другое, что-то грубое и оскорбительное. Этот апаш, этот футурист на эстраде обвиняет, выставляет на позор - кого? Резким движением руки он указывает в зал: «Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста где-то недокушанных, недоеденных щей...» И головы присутствующих невольно поворачиваются туда, куда он указал. Но кивком головы, высверком глаз футурист показывает в другую сторону: «...вот вы, женщина, на вас белила густо, вы смотрите устрицей из раковин вещей». И кто-то невольно сжимается под пронзительным взглядом молодого человека в желтой блузе, пряча под стол руку, уснащенную золотым браслетом и перстнями, кто-то непроизвольным жестом прикрывает ухо, оттянутое массивной серьгой с изумрудом...
        Классическая дуэль - «поэт и толпа»?
        Похоже, что этот высокий юноша, уже не сдерживающий своей страсти, готов выкрикнуть: к барьеру!
        Люди, которые сидят перед ним, уютно устроившись за столиками, разморенные сытым ужином и вином, - враждебны искусству, это - «толпа», которая взгромоздится «на бабочку поэтиного сердца... в калошах и без калош» и «будет тереться, ощетинит ножки стоглавая вошь».
        В зале зашикали. Кто-то неуверенно свистнул. Юноша на эстраде непоколебим. Лишь плотно сжатые губы да легкая бледность, проступающая сквозь смуглоту лица, выдают волнение.
        А на вальяжно рассевшихся за столиками падают слова, тяжелые, как булыжники, они вбивают сидящих в кресла:
    А если сегодня мне, грубому гунну,
    кривляться перед вами не захочется - и вот
    я захохочу и радостно плюну,
    плюну в лицо вам
    я - бесценных слов транжир и мот.

        Зал словно взорвался, послышались оглушительные свистки, истерический крик: «Долой!» Кому-то из женщин сделалось дурно.
        Потом рассказывали по Москве, что вечер прошел с битьем графинов и бутылок, что, когда поэта освистывали, он подбадривал: «Еще! Еще! Дайте насладиться идиотами!»
        И говорили, будто его увели в полицию под аплодисменты свистунов. Так кое-кому хотелось.
        Стихотворение с вызывающим названием «Нате!» нашло своего адресата и произвело именно то действие, на которое автор мог рассчитывать. Это было первое стихотворение двадцатилетнего Владимира Маяковского из двух десятков к тому времени написанных (не считая самых юношеских, потерянных), в котором он открыто противопоставил себя буржуазному обществу. Противопоставил в грубой, вызывающей форме. Это дало ему право впоследствии сказать: «Капиталистический нос чуял в нас динамитчиков». В нас - это значит - в футуристах. С ними поэт связал свою судьбу и свое творчество в молодые годы.
        Двадцатилетний поэт, автор двух десятков стихотворений и трагедии «Владимир Маяковский», показанной в петербургском театре «Луна-парк», почти мгновенно приобрел известность.
        Чем это объяснить?
        Экстравагантной одеждой, вызывающей манерой держать себя на эстраде, тем, что его имя стало мелькать в газетной хронике в связи с сенсационными и даже скандальными выступлениями группы футуристов, где заглавной фигурой был Давид Бурлюк, где блистал почти легендарный поэт-авиатор Василий Каменский, но где неизменно выделялся самый молодой, самый яркий и как оратор, остроумный полемист и как поэт - Владимир Маяковский.
        Во время первого выступления в Политехническом музее, 11 ноября 1913 года, по свидетельству его участника, Василия Каменского, блестящее, неслыханное дарование чтеца, неотразимое остроумие оратора, вся великолепная внешность поэта просто покорили аудиторию. «Рекорд успеха остался за Маяковским, который читал изумительно сочно, нажимая на нижние регистры, широко плавая желтыми рукавами, будто гипнотизируя окончательно наэлектризованную, но далекую от признания публику».
        А как он разговаривал с нею!
        - Декадентские стихи разных бальмонтов со словами:
    Любите, любите, любите, любите,
    Вечно любите любовь -

        просто идиотство и тупость.
        В ответ слышится свист, крики:
        - А вы лучше? Лучше? Докажите!
        - Докажу, и очень быстро, - парирует Маяковский. - Я понимаю ваше нетерпение - вам нестерпимо хочется скорей услышать наши стихи. (Горячие аплодисменты и одинокий свист.) Не обращайте внимания - это у него зуб со свистом. (Хохот. Прибавилось десяток свистков.) Если вы свистите перед стихами, то что же будет после - паровозное депо. (Хохот. Крики: «Будет!») Вы, значит, работаете заодно с критиками (смех), но имейте в виду, что от неумного свиста мы только выигрываем, так как все видят ваше озорство и наше деликатное достоинство. (Аплодисменты.)
        Маяковский представляет аудитории Каменского:
        - Вот перед вами - поэт и знаменитый пилот-авиатор Василий Каменский. (Бурные рукоплескания, свист, крики: «Как он к вам попал?») Прямо с небес. И непосредственно в наши тигровые лапки. (Хохот. Крики: «Нечаянно!») Верно! Он и сам не ожидал, что очутится в такой гениальной ватаге. (Смех. Шум: «Бросьте воображать!») Не могу. Вы ведь и сами видите, что это факт, счастливая действительность. И вам от нас не уйти. (Аплодисменты. Свист.) И вот этот нежный и кудрявый гений (смех) пишет, например, такие вещи:
    Сарынь на кичку!
    Ядреный лапоть
    Пошел шататься
    По берегам...1

        Хохот публики не дает Маяковскому продолжать, всех смешит «ядреный лапоть». Некоторые кричат:
        - Ну и поэзия пошла!
        Маяковский:
        - Это вам не розы - грезы - туберозы, а ядреный лапоть...
        Даже такая подробная запись Каменского дает лишь приблизительное представление об атмосфере, царившей на вечере в Политехническом, и о том, как рано и ярко проявился разговорный талант и полемическое остроумие Маяковского.
        Да, очень ранней и почти мгновенно возникшей известности молодой Маяковский обязан поэтическим вечерам, выступлениям, футуристическим забавам и своему таланту оратора, полемиста и просто обаянию молодости, артистизму своей натуры, буквально гипнотизировавшим самую разнообразную публику.
        Но только ли всему этому обязан Маяковский своей ранней славой? И это ли было главным, если посмотреть в корень?
        И что еще?
        Представим: 1913 год, после мрачных лет реакции в политической и духовной жизни Россия переживает период подъема общественного, революционного движения. В. И. Ленин, после Пражской конференции, пишет Горькому о возрождении партии и ее Центрального Комитета, возглавлявших революционную борьбу трудящихся. С 5 мая 1912 года начала выходить большевистская «Правда», которая заговорила с читателями о насущных проблемах общественной жизни.
        В России назревала новая революционная ситуация.
        А многие писатели после поражения первой русской буржуазно-демократической революции не только повернули в сторону реакции, но и - более того - начали оплевывать революционные идеалы, опошлять и искажать образ революционера.
        Отошли в прошлое литературные салоны с их ночными бдениями, вроде «башни» Вячеслава Иванова, но появилось множество различных подвальчиков, кабачков, кафе и кабаре, где давала выход страстям литературно-артистическая богема, где можно было разгуляться «на миру», показать себя, а то и поюродствовать. Об одном из таких заведений - петербургском подвальчике «Бродячая собака» - сказано у Ахматовой: «Все мы бражники здесь, блудницы, как невесело вместе нам!» В таком «невеселом» веселье, в угарном чаду винопития, словоблудия и шаманства вырисовывается господствующий похмельный фон литературной жизни. Похмельный после вспышки свободолюбия и революционности в 1905-1907 годах, когда волна народного гнева и возмущения против царского правительства, буржуазии и помещиков подняла на поверхность многих писателей - даже тех, кто прежде далек был от революционных идей.
        На революцию, на ее деятельные силы обрушился поток брани и поношений.
        А поэзия, русская поэзия, славная своими демократическими традициями, оберегая свою иллюзорную суверенность, свою независимость, в это время, будто во сне, творит «сладостную легенду» (Сологуб).
        И вот, нарушая сладостный сон, грубым гунном врывается в оберегаемый от бурь века храм поэзии некто двадцатилетний, чтобы крикнуть людям об «адище города», показать уродства жизни.
    Улица провалилась, как нос сифилитика.
    Река - сладострастье, растекшееся в слюни.
    Отбросив белье до последнего листика,
    сады похабно развалились в июне.

    Я вышел на площадь,
    выжженный квартал
    надел на голову, как рыжий парик.
    Людям страшно - уменя изо рта
    шевелит ногами непрожеванный крик.

        Кто он?
        Скоморох? Юродивый? Клоун в рыжем парике из «выжженного» городского квартала?
        Для чего все это?
        Ему надо во что бы то ни стало обратить на себя внимание публики. Самой разнообразной. Он вышел на площадь. Он бросает вызов - всем творцам искусства:
    Я сразу смазал карту будня,
    плеснувши краску из стакана...

        Он ставит их в тупик:
    А вы
    ноктюрн сыграть
    могли бы
    на флейте водосточных труб?

        И за этими дерзкими стихами такая мощь характера, такая сила убеждения, что поневоле веришь: этот - сможет. Как заметил Андрей Платонов, о Маяковском же рассуждая: «Большой... музыкант при нужде сыграет пальцами на полене, и все же его мелодия может быть расслышана и понята».
        Маяковский при своем появлении был освистан теми, чей вкус оскорбляли его стихи. Он нарочито антиэстетичен. Но, эпатируя привычные вкусы, грубя, выставляясь напоказ в нелепой желтой кофте, он безоглядно искренен, распахнут, в нем прорывается нечто очень человеческое, щемящее, больное, незащищенное.
        Какую страсть выплеснула душа молодого Маяковского, как ему удалось из начала века прийти в наше время, почему он, ускоряя шаг, так неудержимо прорывался в будущее, «в коммунистическое далеко», чем увлек за собою сильных духом, стремящихся быть впереди?
        Об этом должна сказать жизнь Маяковского - в семье, в обществе, в поэзии. Иногда говорят, что жизнь великого человека начинается после его смерти. Трудно с этим не согласиться. Но знание жизни и ее обстоятельств - это единственный путь для потомков к его душе и сердцу, к его трудам.
        Последуем же по этому пути...

    «БАГДАДСКИЕ НЕБЕСА»

        Июльский день уже с утра не сулил прохлады. Багдадский лесничий Владимир Константинович Маяковский, встав по обыкновению очень рано, в пять утра, успел кое-что сделать по хозяйству, приготовил завтрак и снарядил старшую дочь Люду к учительнице, которая готовила ее к поступлению в первый класс тбилисского закрытого учебного заведения. Сопроводить, восьмилетнюю Люду вызвался оказавшийся попутчиком объездчик лесничества, ранее всех сегодня появившийся у Маяковских - и не по обычному делу.
        А дело было необычное, потому что неслужебное: Владимиру Константиновичу в этот день исполнялось тридцать шесть лет, и к Маяковским наезжали гости из Кутаиса, приходили из Багдадов отметить семейный праздник, поздравляли его и объездчики багдадского лесничества. На этот раз никого не звали, жена Владимира Константиновича, двадцатишестилетняя Александра Алексеевна, была на сносях, вот-вот могла разрешиться, и это событие произошло именно в день рождения главы семьи, 7 (19) июля 1893 года, в 10 часов утра. Объездчики все-таки пришли, как всегда в этот день, поздравить своего лесничего, и те, что объявились после десяти, не менее искренне и взволнованно поздравляли его и с прибавлением в семье.
        А календарный день?
    Был абсолютно как все
    - до тошноты одинаков -
    день
    моего сошествия к вам.

        Этими строками годы спустя поэт Маяковский подчеркнет обыденность своего появления на свет. Однако для семьи Маяковских день все-таки был необыкновенным.
        Еще бы - сын родился!
        У Маяковских уже было две дочери - Люда и Оля, но сыновья - Саша и Костя - умерли в младенчестве, так что сын ожидался с особым желанием. А у грузин, среди которых они жили, исстари ведется, что рождению мальчика радуются больше, чем рождению девочки.
        С выбором имени вопросов не возникло. В честь кого же еще назвать сына, появившегося на свет в день рождения отца! Такое не часто бывает. Да и в традициях семьи Маяковских было повторять имена.
        «Багдадские небеса» дышали июльским зноем. Казалось, что и гора, к которой примыкал задней стеной дом, тоже раскалилась от жаркого солнца, и все Зекарское ущелье, выпустившее из себя речку Ханис-цхали, наполнено летней истомой. Над садами и виноградниками стояла голубая сушь. И только говорливая речка, не обращая внимания на жару, весело пошумливала, неся свои прозрачные чистые воды по предгорью.
        Как ей было знать, что произошло в Багдадах. А событие - в семье Маяковских и в Багдадах - подтверждено документом. В метрической книге Им. Еп. Сакондзевской Георгиевской церкви, за тысяча восемьсот девяносто третий год, в первой части о родившихся, в статье 14-й, мужского пола, записано: родился седьмого, крещен восемнадцатого июля Владимир; родители его: дворянин Владимир Константинович Маяковский и законная жена его Александра Алексеевна, оба православной веры; восприемниками были: надворный советник Николай Ильич Савелиев и девица Анна Константиновна Маяковская, таинство крещения совершил священник Иусин Барбакадзе с причетником Николаем Дятшкариани.
        ...В имеретинском селе Багдады, выросшем вокруг старинной крепости, шла обычная жизнь. Здесь, как и везде в Грузии, да и во всех других землях, рождались и умирали люди, рождение ребенка считалось великим счастьем и отмечалось как праздник, смерть человека приносила горе и сопровождалась торжественно-печальным обрядом похорон и поминок...
        Село Багдады - небольшое, около двухсот дворов, и хоть дом Константина Кучухидзе, где с 1889 года, со времени приезда в Грузию, жила семья Маяковских, находился в полутора километрах от центра, о рождении сына лесничего моментально узнали все его жители.
        Владимира Константиновича уважали. Этот высокий чернобородый человек был своим среди грузин, прекрасно знал их обычаи, свободно говорил по-грузински, во всех случаях жизни сохранял свое достоинство, что особенно импонировало местным жителям, людям гордым и независимым. О гостеприимстве кутаисского лесничего, которым мог пользоваться всякий приезжий, даже писали в газете «Черноморский вестник». А для грузинских крестьян, по преимуществу имеретинцев, он был веселым, общительным, доступным человеком, хотя и находился на государственной службе. Так что и они искренне разделяли радость семьи Маяковских.
        Вернулась от учительницы Люда. Вместе с трехлетней Олей, тоже родившейся в Багдадах, она радовалась появлению на свет брата. Впоследствии Людмила Владимировна скажет, что Володя и Оля, которые в детстве были неразлучны, оказались близки по темпераменту и остроумию. Небольшая, трехлетняя разница в возрасте сблизила Володю с Олей больше, чем со старшей сестрой, да та и дома бывала мало, училась сначала в Тифлисе, потом в Москве. Зато в редкие наезды младшие не оставляли в покое сестру своими расспросами.
        Но вернемся к родителям. Владимир Константинович ведет свой род от вольных казаков Запорожской Сечи, чем он очень гордился. Родился же в Грузии, в городе Ахалцихе, в семье делопроизводителя городского управления Константина Константиновича Маяковского. Бабушка Володи Ефросинья Осиповна, урожденная Данилевская, приходилась двоюродной сестрой известному русскому и украинскому писателю Григорию Петровичу Данилевскому (1829-1890), автору исторических романов «Мирович», «Княжна Тараканова», «Сожженная Москва».
        А если заглянуть в родословную поглубже, то предок Маяковских Демьян обнаружится как один из предводителей запорожских отрядов, прапрадед Кирилл - как полковой есаул Черноморских войск, о чем есть запись в дворянской родословной книге 1820 года. О прадеде поэта, Константине Кирилловиче, говорит только подорожная, дававшая ему беспрепятственный пропуск в разные города Российской империи. Родоначальником же Данилевских был казак Даниле, выходец из Подолии, основавший в конще XVII века на рекеДонце слободу и «фортецию» для защиты от набегов кочевников. Перед Полтавской битвой у него останавливался Петр I и даже крестил внука...
        Семья Маяковских принадлежала кдворянскому сословию, но жила в большой нужде. Всех пятерых детей Константину Константиновичу учить было трудно. Из Ахалцихе семья перебралась в Кутаис. Владимир Константинович окончил здесь шесть классовгимназии.
        Нужда заставила его обратиться к педагогическому совету гимназии с таким прошением:
        «Отец мой, обремененный семейством, состоящим из семи душ, крайне беден и едва в состоянии доставить нам дневное пропитание и потому не имеет средств вносить причитающуюся в гимназии плату на правоучение. Представляя при этом свидетельство Кутаисской полиции за N 7732 о бедности, я прошу милостивого распоряжения совета об освобождении меня по крайней бедности от взноса платы за правоучение».
        Прошение, видимо, убедило педагогический совет, и ученик IV класса гимназии Маяковский был освобожден от платы «за правоучение». После шестого класса из гимназии все-таки пришлось перейти в реальное училище в Тифлисе. Но и там учиться было не на что, пришлось бросить, не завершив образования.
        Больше повезло старшему брату, Михаилу, которому материально помог выучиться один из Данилевских, дядя. Михаил окончил Лесной институт в Петербурге. Он-то, живя в Эриванской губернии (нынешней Армении), и обучил Владимира ведению лесного хозяйства, отсюда в 1889 году и поехал Владимир Константинович в Багдады, уже на должность лесничего.
        Многие годы с семьею Владимира Константиновича, уже и после его смерти, была тесно связана сестра Анна Константиновна. Для детей - тетя Анюта. Ей-то как раз выпала особенно трудная судьба. Еще молодой девушкой она оказалась надолго душевно и физически привязанной к больной матери, Ефросиний Осиповне. Потом эту свою привязанность, сострадание, человечность перенесла на больных и раненых, более сорока лет проработав сестрой милосердия в военном госпитале в Кутаисе. Последнее же годы она жила в семье Маяковских в Москве. Надо полагать, что и Анна Константиновна, человек редкой души, готовый ради ближнего, на самопожертвование, тоже оказывала благотворное влияние на детей, часто бывая в их доме в Багдадах, в Кутаисе.
        В. К. Маяковский на должности лесничего проработал долго, до самой неожиданной смерти в 1906 году, в возрасте сорока восьми лет.
        Честный и самоотверженный работник, хороший семьянин, он не чужд был и поэтических пристрастий. Как знать, может быть, и это обстоятельство сыграло свою роль в сближении, а затем и в возникшем чувстве любви между ним и Александрой Алексеевной. Владимир Константинович умел ценить дружбу, верность. Люди, работавшие под его началом, платили ему тем же. Недаром он по приезде в Багдады очень скоро сдружился с местными жителями. Общению, и дружбе помогала, конечно, знание грузинского языка. А объездчик лезгин Имриз Раим-оглы так был привязан к Маяковским, что приехал с ними в Багдады.
        Так началась и протекала жизнь Маяковских в Багдадах, имеретинском селе, в постоянных заботах о детях, их воспитании и обучении, многотрудных обязанностях главы семьи по лесничеству. И конечно, немалая доля хозяйственных забот падала на жену Владимира Константиновича - Александру Алексеевну. Только преданная любовь мужа, который всячески облегчал ее жизнь, помогла пережить все трудности, воспитать детей.
        А до замужества была сиротская жизнь в Джалал-Оглы, в Армении (осталась без отца в возрасте одиннадцати лет), подготовка к поступлению в учебное заведение. Но учиться из-за бедности не пришлось. Образование Александры Алексеевны, по свидетельству старшей дочери, ограничилось подготовкой в пределах трех-четырех классов гимназии.
        Нельзя, разумеется, говорить серьезно о рисунках или о юношеских стихах Александры Алексеевны, но, видимо, сыну многое передалось от матери. Отраду ей приносило знание армянского языка, оно расширяло общение, однако Александра Алексеевна, в отличие от своего будущего мужа, была все-таки человеком замкнутым.
        Воспитателем она была умным и тактичным. Больше воспитывала собственным примером - трудолюбием, аккуратностью и собранностью во всяком деле, ровностью характера. Была требовательной к детям, но никогда не ущемляла их самолюбия, поощряла развитие их способностей, умела вносить в семью, в круг знакомых дух доброжелательства, взаимопонимания.
        А Владимир Константинович, острослов, выдумщик, лицедей, умел представлять в лицах тех, о ком рассказывал, часто поддавался настроениям, мог быть вспыльчивым и даже несправедливым, и вот тут-то неровность его характера уравновешивалась спокойствием, сдержанностью и деликатностью жены. Она создавала атмосферу семейного доброжелательства и взаимопонимания.
        Александре Алексеевне не было еще полных семнадцати лет, когда она вышла замуж за Владимира Константиновича Маяковского. Молодая семья жила в селе Никитенка Эриванской губернии. Сначала дочь Людмила, потом мальчики - Александр и Константин (оба умерли очень рано).
        Мать Володи, Александра Алексеевна, была женщиной замечательной. Она прожила долгую жизнь, умерла на восемьдесят седьмом году. Уже в очень почтенном возрасте написала книгу о своем сыне - «Детство и юность Владимира Маяковского».
        Отец Александры Алексеевны - капитан Кубанского пехотного полка, участник двух турецких войн, удостоен нескольких наград, в том числе Георгиевской медали «За службу и храбрость». Умер от сыпного тифа, во время войны, в 1878 году. Мать (бабушка Володи) - Евдокия Никаноровна Павленко (урожденная Афанасьева) умерла в 1902 году.
        Теперь должно быть понятно, откуда появилось не без гордости сказанное уже поэтом Маяковским:
    Я -
    дедом казак,
    другим -
    сечевик,
    а по рожденью
    грузин.

        Как тут не подумать о том, что в воспитании интернационального чувства, которое так развито было в Маяковском, его родословная играла не последнюю роль. Детство в Багдадах - постоянное общение и игры с грузинскими ребятишками-сверстниками. Учеба в Кутаисской гимназии, первые знакомства с революционно настроенными интеллигентами и учащимися, в основном грузинами - все это, естественно, тоже питало чувство близости, взаимопонимания и братства. Да и мать поэта вспоминает, что знакомство у семьи было многонациональное: грузины, армяне, даже поляки (молодые поляки-юристы работали в Кутаисе и в Багдадах).
        Гостеприимство, конечно, не могло скрыть больших материальных трудностей, которые постоянно испытывала семья Маяковских, живя в Багдадах, а после - в Багдадах и в Кутаисе. Родители из сил выбивались, но делали все возможное для воспитания и обучения детей.
        Дети понимали это.
        «Практические понятия. Ночь. За стеной бесконечный шепот папы и мамы. О рояли. Всю ночь не спал. Свербила одна и та же фраза. Утром бросился бежать бегом: «Папа, что такое рассрочка платежа?» Объяснение очень понравилось» («Я сам»).
        Родители любили музыку, пение, танцы. Хотели учить музыке детей. Но инструмента не было. Папа и мама шептались за стеной о возможности приобрести его в рассрочку, как выписывались книги и журналы, как заказывалась одежда...
        А в одном из писем Владимира Константиновича дочери Людмиле в Тифлис (письма, кроме деловых, бытовых подробностей обычно содержали наставления хорошо учиться и не посрамить себя перед подругами и знакомыми) промелькнула такая фраза: «Мы и детишки с нетерпением ждем праздников, когда и ты за нашим бедным столом будешь с нами». Но это - хоть и святая правда - не характерно для писем родителей Маяковских детям. Они не жаловались на бедность, они с достоинством превозмогали ее.
        А работа у Владимира Константиновича была трудной, изнуряющей. Огромные площади лесничества - 90 тысяч гектаров леса разных пород, альпийские луга. Учитывая бездорожье и лесные завалы, объезды отнимали много времени и сил. Кроме того, возникали пожары в лесах, а тушение их было сопряжено с большими опасностями. Лесничий сам принимал участие и в тушении пожаров, и в сплаве леса, занимался посадкой, строил мосты, проводил дороги. С помощью старшего брата, Михаила Константиновича, который в это время был инспектором лесного управления и жил большею частью в Боржоми, занимался наукой: лесное хозяйство велось на научной основе.
        Во время приездов Михаила Константиновича в Багдады братья часто говорили об агрономе Владимире Старосельском, человеке передовом, ведущем хозяйство на высоконаучном уровне.
        Владимир Александрович Старосельский (1860-1916), блестяще закончив Петровскую сельскохозяйственную академию, получил направление на Кавказ и почти пятнадцать лет возглавлял Сакарский питомник американских виноградных лоз в Кутаисской губернии. С его именем связано одно из ярких событий первой русской буржуазно-демократической революции. А случилось почти невероятное: в период подъема революции кавказский наместник граф И. И. Воронцов-Дашков предложил Старосельскому, которого лично знал (и по-видимому, учитывал, что тот - племянник видного генерала Д. С. Старосельского), пост кутаисского губернатора. Старосельский этот пост принял с предварительного согласия Имеретино-Мингрельского комитета РСДРП (хотя в партию он вступил позднее, в 1907 году).
        Деятельность Старосельского на этом посту (с июня 1905-го в течение восьми-девяти месяцев) резко разошлась с намерениями властей, которые хотели использовать его авторитет среди населения, чтобы притушить революционные волнения. «Красный губернатор», как прозвали его в народе, установил порядки, которые, по донесению начальника полиции на Кавказе, были «настолько поразительны на общем фоне государственного строя империи, что иностранцы специально приезжают на Кавказ с целью ознакомиться на месте с новыми формами русской государственности».
        За время своего губернаторства В. А. Старосельский заменил старые органы власти революционными комитетами. Крестьянские комитеты, с ведома губернатора, приступили к конфискации помещичьих земель, лесов, пастбищ. Собственно говоря, Кутаисский и сельские (крестьянские) комитеты были зародышами новой революционной власти. На митингах и демонстрациях, которые проводились в Кутаисе, выступал и «красный губернатор», причем именно он был самым популярным оратором.
        Михаил Константинович и Владимир Константинович Маяковские, встречаясь со Старосельским, по-видимому, вели не одни только научные беседы, как и не могли не испытывать революционизирующего влияния этого замечательного человека.
        И еще одно знакомство могло влиять и, видимо, влияло на атмосферу жизни Маяковских, это знакомство и связи с семьей Вороновых. В начале 70-х годов (нашего столетия) был открыт для изучения уникальный семейный архив Вороновых, охватывающий жизнь и деятельность Николая Ильича Воронова, известного общественного и культурного деятеля России иЗакавказья 60-70-х годов прошлого века, сподвижника А. И. Герцена и Н. П. Огарева, вместе с Н. Г. Чернышевским л М. Л. Налбандяном проходившего по «процессу 32-х» («лондонских пропагандистов», связанных с Герценом), его детей, потомков - в общей сложности четырех поколений семьи. Архив был найден в абхазском селе Цебельда, где находилось имение Вороновых, своеобразное убежище революционеров.
        В письмах из архива Вороновых обнаружилось, что родители жены Н. И. Воронова К. и В. Прогульбицкие водили знакомство и дружбу с семьей Константина Константиновича Маяковского. Дружба между семьями переходила от поколения к поколению. Н. И. Воронов и его жена А. К. Воронова хорошо знали и ценили и как работника, и как человека лесничего Владимира Константиновича Маяковского.
        И еще одна, не прямая, но тем не менее небезынтересная линия связи - многолетняя дружба Вороновых с семьей учительницы Ю. Ф. Глушковской. Та же, в свою очередь, была близка Маяковским - родителям поэта. Ю. Ф. Глушковская - первая учительница Володи, готовившая его для поступления в гимназию. Сын Юлии Феликсовны, В. П. Глушковский, с раннего детства знавший Володю, друживший с ним, рассказывает: «Все мои лучшие воспоминания детства и юности связаны с моими частыми пребываниями в семье Маяковских в Багдадах. Богатая, живописная природа, веселая, жизнерадостная, дружная семья, обилие детворы, а главное, сам хозяин дома Владимир Константинович, который очень любил детей и часто с ними занимался, рассказывал по вечерам старинные грузинские сказки и предания, - все это прельщало меня, росшего в строгой, в замкнутой семье, без детского общества. Лучшим праздником для меня было гостить у Маяковских».
        От В. П. Глушковского же узнаем, что Владимир Константинович хорошо декламировал стихи, «знал наизусть почти всего «Евгения Онегина», массу стихов Некрасова, А. К. Толстого». Стало быть, его привлекала в семье Маяковских не только возможность быть вместе с детьми и подростками, но и культурная атмосфера. Владимир Владимирович вспоминал о В. П. Глушковском с любовью, года три считал этого красивого длинного студента с кожаной тетрадью для рисования «Евгенионегиным». Дружеские семейные связи Вороновых и Маяковских, а затем и Глушковских носили не только бытовой характер. Их, по-видимому, сближала также и общность взглядов на многие стороны жизни. Так что есть достаточные основания видеть в знакомствах и связях семьи Маяковских один из источников ее демократических традиций, которые с раннего детства впитывал в себя и будущий поэт. Но семья Маяковских была еще и семьею как маленькая суверенная ячейка общества. Это была дружная семья, где родители проявляли заботу о детях, об их учении и воспитании, где дети любили родителей и были дружны друг с другом, доверяли друг другу.
        Атмосфера дружбы в семье Маяковских передавалась из поколения в поколение. Из семейной переписки видно, как братья Михаил и Владимир заботились о сестрах. А Михаил Константинович писал Людмиле, своей племяннице, в апреле 1902 года: «...я должен тебе сказать, что папа твой не только мне родной брат, но и лучший мой друг, а при этих условиях все, что дорого и мило ему, дорого и мило мне, и от этого мое духовное я за все время твоей жизни не отступало». Особенно дружны были Оля и Володя, младшие. Оба большие выдумщики на игры, они лепили глиняные игрушки, лазали в горы, производили раскопки в старой крепости, разыгрывали сражения.
        Сольное представление давал Володя. Он залезал в огромный пустой глиняный кувшин-чури, служащий для хранения вина, и обращался оттуда к Оле:
        - Отойди подальше, послушай, хорошо ли звучит мой голос?
        И из кувшина-чури звучали стихи, которых уже немало знал, еще не умея читать, Володя.
        Особенно весело было в семье Маяковских в Багдадах, когда на каникулы, на рождественские праздники приезжала старшая сестра Люда. Она была старше Оли на шесть и Володи - на девять лет и, конечно, брала на себя роль старшей. Она заразила младших любовью к рисованию, что, впрочем, было семейным пристрастием Маяковских. Людмила Владимировна окончила Строгановское училище, после этого много лет работала на фабрике «Трехгорная мануфактура», возглавляя аэрографическую мастерскую (рисование под давлением сжатого воздуха), преподавала (с 1929-го по 1949-й) на факультете художественного оформления ткани Московского текстильного института, была доцентом кафедры специальных композиций.
        Ольга Владимировна тоже занималась рисованием на вечерних курсах Строгановского училища (когда семья Маяковских переехала в Москву), в 1920-1922 годах, вместе со старшей сестрой принимала участие в работе над «Окнами РОСТА». Тут уже руководителем был младший брат, который продиктовал условие:
        - Помните, что работать надо точно, к сроку. На другой день плакаты не нужны. Если не сможете так работать, лучше не беритесь.
        И сестры никогда не подводили младшего брата.
        Дружба между детьми, конечно, поддерживалась всею атмосферой жизни семьи и примером родителей. Александра Алексеевна и Владимир Константинович не только были дружны между собой, но они очень умело заменяли покровительство и опеку над детьми установлением дружеских отношений с ними. В переписке семьи Маяковских, даже в самых ранних письмах: родителей к дочери Люде, учившейся в Тифлисе, и Люды к родителям - видна и трогательная забота о любой мелочи, касающейся быта (на счету была каждая копейка!), и неназойливые, но тактично и неукоснительно повторяемые просьбы родителей к дочери «порадовать» их и младших (Олю и Володю) успехами в учебе, хорошими отметками, видно и то, что и Люда вполне откровенна с родителями. Например, в одном из писем 1898 года из Тифлиса она жалуется на свои неудачи в учебе («срезалась» по одному предмету) и прямо говорит о себе - «я слабая ученица», жалуется на усталость, просит перевести ее в Кутаисскую гимназию, и все это в очень доверительном искреннем тоне, не как провинившаяся дочь, а как близкий, самый близкий человек, сохраняющий, конечно, пиетет по отношению к родителям.
        В ответ на письмо ни мать, ни отец ни словом не упрекают Людмилу, они дают советы сильно не огорчаться, приложить старанье, потрудиться как следует и добиться переэкзаменовки, чтобы не связывать себя на все лето. И почти в каждом письме Александры Алексеевны к Люде сделана приписка Владимира Константиновича, иногда даже большая, чем само письмо. В большинстве родительских писем читаем: высылаем посылку, послали или пошлем то-то и то-то. Проявляется забота о каждой бытовой мелочи.
        А Володя, совсем еще ребенок, со слов матери и отца, всех, кто читал ему, запоминал множество стихов и с упоением декламировал их наизусть. Легко учился, быстро схватывал то, что ему интересно, и потому на уроках, еще приготовляясь в гимназию, любил порезвиться, во множестве задавал учительнице самые разнообразные вопросы, сочинял шаржи в стихах, в том числе и на учительницу Ю. Ф. Глушковскую. Такие ученики нравятся учителям (они даже гордятся ими), но хлопот тоже доставляют немало.
        Мальчик искал приключений и вне обычного круга сверстников, родителей, учительницы. Он упрашивал отца взять его в верховые объезды лесничества, и Владимир Константинович брал Володю, раз от разу убеждаясь, что тот проявляет выдержку, ведет себя по-мужски на трудных дорогах в любую погоду, днем и ночью.
        А езде на лошади его выучил Имриз, объездчик. Этот «усатый нянь», как его звали в семье Маяковских, обучил Володю даже несложным элементам джигитовки. Отец смотрел на это с одобрением, так как считал, что мальчик должен воспитываться так, чтобы стать мужчиной.
        Физически крепкий, рослый, Володя уже в детские годы выделялся среди своих сверстников и был заводилой в играх и развлечениях. Но более всего он выделялся своим духовным развитием. Родители это понимали. Владимир Константинович не без гордости представлял сына гостям дома, когда тому еще было всего пять - шесть лет:
        - Это мой сын, наследник пустых имений, обладает замечательной памятью и сейчас прочтет вам стихи.
        И «наследник пустых имений», подтянувшись, набрав в грудь воздуха, начинал читать:
    Был суров король дон Педро;
    Трепетал его народ,
    А придворные дрожали,
    Только усом поведет.

        И прочитывал все довольно большое стихотворение Майкова «Пастух». Читал, конечно, и любимых в семье Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Но в стихотворении Майкова Володе нравился герой - не король дон Педро, конечно, а маленький, находчивый и остроумный козопас, который оказался умнее всех вельмож.
        К своему пятилетнему «юбилею» Володя выучил стихотворение Лермонтова «Спор», и хотя не до конца, но прочел его наизусть.
        А вот когда сам научился читать, то произошел казус. Попалась книжка «Птичница Агафья»2. «Если б мне в то время попалось несколько таких книг - бросил бы читать совсем. К счастью, вторая - «Дон-Кихот», Вот это книга! Сделал деревянный меч и латы, разил окружающее» («Я сам»).
        Среди взрослых Володя слыл затейником. «Помню, игра была такая, - вспоминает Александра Алексеевна, - играющий начинал читать стихотворение, затем, не окончив, обрывал чтение я бросал платок кому-либо из играющих. Тот должен был закончить стихотворение. Володя принимал участие в игре наравне совзрослыми. Или затевалась игра на придумывание возможно большего количества слов на какую-либо букву. Когда взрослым уже надоедала игра и они затруднялись называть слова, Володя все еще энергично продолжал придумывать. Эта игра его очень увлекала».
        Дружбу Володя заводил с братьями Глушковскими, двоюродным братом Мишей Киселевым и другими значительно более старшими, чем он, подростками и юношами. Любимым временем поэтому было лето, когда у Маяковских собиралась учащаяся молодежь - родственники и знакомые. Володя не только был участником всех их походов в горы, но нередко и сам вовлекал старших в подобные мероприятия, внося в них выдумку, элементы игры, приключений.
        Устраивались семейные выезды в глубь лесничества - на Зекарские минеральные воды. Сняв большие две комнаты в деревянном бараке, заменявшем гостиницу, Маяковские и их гости уже действительно отдыхали, кроме разве Владимира Константиновича, который и здесь справлял дела по лесничеству. Зато все остальные вели вольный образ жизни, устраивали прогулки в лес, раскидывали где-нибудь на поляне скатерть и с аппетитом поедали сыр, яйца, холодную баранину и огурцы. А когда темнело, с факелами, с песнями возвращались домой.
        «Летом все хорошо поправлялись на чистом воздухе...» - так говорила об этом Александра Алексеевна, проявлявшая заботу о здоровье и самочувствии своих детей и близких.
        Из впечатлений и воспоминаний багдадской жизни большим событием для семьи был переезд осенью 1899 года в дом Ананова, расположенный на территории старинной грузинской крепости, построенной, видимо, еще имеретинскими царями.
        На впечатлительного Володю, хоть и было ему от роду шесть лет, не могло не повлиять это событие. Над крепостью витал дух легенды. Двор обнесен земляным валом, сохранились остатки крепостных стен, обвитые плющом, накаты для орудий. Детскому воображению Володи, когда он обживал этот романтический уголок грузинской земли, рисовались картины былых сражений...
        Само расположение дома и крепости настраивает поэтически: отсюда открывается прекрасный вид на север - к снеговым вершинам Кавказских гор. Крепость огибает река Ханис-цхали, к которой ведет крутой обрыв. Река весной разливается и вовсю показывает свой горский характер.
        Удобней и просторней, чем в доме Кучухидзе, здесь была и квартира. Но пожить в ней пришлось мало. Оля, подготовленная для поступления в то же учебное заведение, в котором училась старшая сестра, уехала с нею в Тифлис. Володя остался с родителями один, очень скучал без сестры. Наконец пришло время учиться и ему. Решено было определить его в Кутаисскую гимназию. Надо было готовиться, нужен был учитель.
        Александра Алексеевна вместе с Володей осенью 1900 года переезжает в Кутаис, снимает две маленькие комнатки в доме уже известных нам Глушковских. Володя занимался у Юлии Феликсовны, проявляя охоту к учению и способности. Второй его учительницей была Нина Прокофьевна Смольнякова, ставшая впоследствии женою Филиппа Махарадзе, видного грузинского революционного деятеля. Каникулы и каждое лето семья по-прежнему проводила в Багдадах, где оставался Владимир Константинович.

    «ХОЖУ НА РИОН. ГОВОРЮ РЕЧИ...»

        Второй год Володиной подготовки в гимназию проходил веселее. Раньше они жили у Глушковских. Аскетическая обстановка и суровый нрав хозяина дома стесняли его. Теперь сняли другую квартиру вблизи женской гимназии и завода искусственных вод. Перевелась в Кутаисскую гимназию сестра Оля. Появились новые друзья. Лишь Владимир Константинович по-прежнему оставался в Багдадах, в письмах иногда жаловался, что «приходится страшно скучать одному». По субботам приезжал к семье, приезды его были праздником для детей.
        Нина Прокофьевна, учительница Володи, еще раньше сблизилась с семьей Маяковских. Выросшая в казенном учебном заведении, у Маяковских она всегда была согрета теплом и радушием и без колебаний приняла предложение Владимира Константиновича готовить Володю в гимназию.
        Молодая учительница в это время увлеклась революционными идеями; читала нелегальную литературу. Она и чтением Володи, который постоянно спрашивал книги, руководила умно: подбирала ему такие рассказы, стихи, сказки, которые могли бы пробуждать свободолюбивые мысли у мальчика.
        В семье Маяковских, как и в других интеллигентных русских семьях, устраивались тогда вечерние чтения вслух и обсуждения прочитанного. На эти вечерние чтения собирались знакомые, близкие люди, люди передовых взглядов, и, конечно, обсуждение прочитанного часто заканчивалось дискуссиями уже самого злободневного содержания. А читались деревенские очерки Глеба Успенского, произведения Горького, Куприна, Серафимовича, Салтыкова-Щедрина, Лескова, Гаршина, любимого Александрой Алексеевной Чехова. Володя был непременным участником вечерних чтений, буквально упивался Гоголем, многие его страницы мог читать наизусть.
        Он не был робким мальчиком, и тем не менее Нина Прокофьевна, учительница, обратила внимание на одну удивительную, по ее словам, черту Володи, которая поражала не столько во время занятий, сколько значительно позже, когда он стал известным поэтом - сковывающую его, трудно им преодолимую застенчивость. Это свойство натуры Маяковского замечали и другие люди, близко знавшие поэта.
        На занятиях же с Ниной Прокофьевной скованность скоро прошла, и Володя бойко решал задачи про купцов, продающих и покупающих тюбики чая, о трубах, выливающих и вливающих такое-то количество воды, остроумно комментировал их содержание, чем вызывал смех молодой, но строгой учительницы, которая была довольна своим учеником, его способностями к восприятию знаний, любознательностью, вдумчивостью.
        Перед поступлением Володи в гимназию Владимир Константинович решил устроить ему проверочный экзамен. Он попросил сделать это Платона Цулукидзе, учителя приготовительного класса гимназии, с которым познакомился в Багдадах. Володя хорошо прочел и пересказал маленький рассказ. Чтение наизусть стихов и басен не вызывало сомнений, тут юный Маяковский, можно сказать, блистал. Разбирая предложения, делал ошибки, затем, подумав, сам же их исправляя. Диктант писал «торопливо, но грубых ошибок не допустил. «...В устном счете был тверд. Молитвы прочел без вдохновения».
        - Мальчик вполне готов к экзаменам, - заключил Цулукидзе.
        И наконец, в мае 1902 года, сын багдадскою лесничего Володя Маяковский предстал перед экзаменаторами, уже чтобы поступить в приготовительный класс Кутаисской классической гимназии. Нарядный, в синих суконных штанах, белой матросской рубашке с якорем на рукаве, в бескозырке с надписью «Матрос», - гордый этим народам и торжественный, вступил он на порог гимназии, а затем, скрывая волнение, толково и четко отвечал на все вопросы учителей.
        Здесь-то и произошел забавный эпизод, который чуть было не закрыл Володе путь в гимназию. Священник, учитель закона божьего, спросил его:
        - Что такое око?
        - Три фунта, - бойко ответил Володя.
        Не зная древнерусского, древнеславянского «око», он принял его за грузинское «ока», что значит три фунта.
        «Из-за этого чуть не провалился», - пишет поэт в автобиографии.
        А отметки были такие: по русскому языку - по письменной работе - 4, по устному - 5, по арифметике - 4, по закону божьему - 4.
        Володя Маяковский поступил в гимназию, в ту самую, где когда-то учился его отец, которую закончил дядя Михаил Константинович и которую ни по составу преподавателей, ни по традициям и методике учения нельзя было отнести к передовым. Но была в ней небольшая группа преподавателей, искренне любящих профессию, любящих учеников. Среди тех, кто оказал благотворное влияние на Маяковского, В. А. Васильев, Н. Н. Джемарджидзе, преподаватель рисования В. А. Баланчивадзе, который заметил способности к рисованию в юном Маяковском и помогал развить их.
        Класс, в котором учился Володя, был дружным, веселым, живым. Из сорока человек в классе было пятеро русских, один еврей, остальные - грузины. Большая часть учащихся принадлежала к демократической среде. (В Кутаисе была еще гимназия для детей грузинских дворян.)
        Учитель русского языка и истории В. А. Васильев, который был и классным наставником Маяковского, пишет, что Володя не выделялся среди других учеников бойкостью характера. Даже наоборот, в его памяти сохранился образ выдержанного, спокойного, скромного и уравновешенного ученика, который оживлялся на перемене, нетерпеливо бежал на берег Риони. Но в обычное время он скорее производил впечатление мальчика несколько скрытного, самоуглубленного, живущего своей внутренней жизнью.
        Однако в воспоминаниях П. Цулукидзе выявляется и другой оттенок характера. Он запомнил рассказ законоучителя приготовительного класса Шавладзе, который, придя в учительскую, сказал ему:
        - Что за странный мальчик этот Маяковский.
        - А что случилось? Напроказничал? - спросили его.
        - Нет, шалить-то он не шалит, но удивляет меня своими ответами и вопросами. Когда я спросил: «Хорошо ли было для Адама, когда бог после его грехопадения проклял его и сказал: «В поте лица своего будешь ты есть хлеб свой?» - Маяковский ответил: «Очень хорошо. В раю Адам ничего не делал, а теперь будет работать и есть. Каждый должен работать». Потом задал мне вопрос: «Скажите, батюшка, если змея после проклятия начала ползти на животе, то как она ходила до проклятия?» Все дети засмеялись, а я не знал, что ответить.
        Ясно, что поведение Маяковского на занятиях зависело и от преподавателя и от предмета. В. А. Васильев был из той небольшой группы учителей, которых гимназисты ценили и уважали, иногда провожали от гимназии до дому, дарили им цветы. А русский язык и история, в отличие от закона божьего, были любимыми предметами Володи. И к законоучителям мальчик относился с опаской. В ответе и вопросе его видна скорее не детская наивность, а вполне осмысленная ирония, подвох, поставивший в тупик законоучителя.
        Вместе с товарищами по гимназии, обычно более старшими, среди которых Володя сразу же получил кличку Маяк, он вовсе не выглядел уравновешенным мальчиком, был непременным участником и даже организатором игр, не всегда невинных, детских шалостей. Через окно в нижнем этаже гимназии он выпрыгивал в перемену на улицу и покупал в ближайшей лавке чурчхелу с орехами... А игры придумывались на сюжеты Фенимора Купера, Майн-Рида... Недаром потом, в стихотворении «Мексика», аукнется детское воспоминание: «В руках превращается ранец в лассо, а клячи пролеток - мустанги».
        Окончательно, всею семьей, переселившись в Кутаис (взяли с собой и больную бабушку Володи - Евдокию Никаноровну; приехала из Тифлиса окончившая педагогический класс старшая сестра Люда), Маяковские зажили широко. Достаток по-прежнему был скромный, но, наскучавшись в багдадском лесничестве, они открыли двери своего дома для близких и знакомых, для молодежи. Ведь у Люды к тому времени были друзья из окончивших средние учебные заведения, студентов, у Оли и Володи - свой круг. И недаром Владимир Константинович, приезжая в конце недели из Багдадов, окружал себя молодежью, старался доставить ей радость и удовольствие, он и сам здесь на целую неделю получал заряд бодрости.
        Володя, который сразу же после вступительных экзаменов в гимназию, весною, перенес брюшной тиф, за лето хорошо поправился и был полон энергии. Учились они оба с Олей хорошо. В автобиографии об этом сказано с предельной краткостью: «Приготовительный, 1-й и 2-й. Иду первым. Весь в пятерках». Увлекается фантастикой («Читаю Жюля Верна. Вообще фантастическое»). Такими книгами зачитывались и зачитываются многие подростки, фантастика будоражит воображение. В это время Володя увлекается еще астрономией, изучает карту звездного неба и просто любит наблюдать за звездами, лежа на спине...
        В гимназии Володей Маяковским завладели две страсти: искусство и революция. Позднее уже, в Москве, они составят проблему выбора пути. А пока гимназист Маяковский обнаруживает желание рисовать. Ему нравилось смешное. Отсюда интерес к юмористическому приложению журнала «Родина» с рисунками и собственные Володины карикатуры на домашних, на различные ситуации бытового характера. Кроме того, он выпиливает какие-то фигурки, орнаменты, переплетает книги (уже из любви к порядку, и, естественно, к самой книге).
        Первыми заметили способности Маяковского к рисованию преподаватель В. А. Баланчивадзе и художник С. П. Краснуха. Баланчивадзе был одним из тех педагогов, которых любили учащиеся и которые любили свою работу. Это про него Володя писал сестре в сентябре 1904 года: «...у нас теперь хороший учитель рисования».
        Маяковский рисовал портреты писателей, делал иллюстрации к литературным произведениям. Однажды он сделал углем рисунки к «Кавказскому пленнику» Л. Н. Толстого и довольно удачный портрет самого писателя. Рисунки Маяковского пользовались успехом в гимназии, и это, конечно, придавало ему особый вес среди учащихся.
        В. А. Баланчивадзе, по-видимому, имел педагогический дар, и его уроки пошли на пользу. Но, кроме него, у Маяковского некоторое время был еще один учитель с хорошей аттестацией: «Какой-то бородач стал во мне обнаруживать способности художника. Учит даром». Этот «бородач» и есть художник С. П. Краснуха, окончивший Петербургскую академию художеств с золотой медалью.
        Сестра Людмила, еще до поездки в Строгановское промышленное училище, начала брать уроки рисования у Краснухи. Она показала художнику рисунки брата. Краснуха велел привести Володю к нему, познакомился и предложил заниматься с ним. Занимались сестра и брат по академической программе. Успехи Володи оказались настолько заметными, что в семье стали подумывать, что он будет художником.
        В разгар событий 1905 года страсть Володи Маяковского к рисованию приобрела злободневный характер. Его шаржи, карикатуры получили явно политическую окраску, их персонажами стали те преподаватели, которые занимали реакционные позиции, были не любимы учениками. Даже Баланчивадзе испугала карикатура на преподавателя естествознания, изображенного в виде ошалело лающей собаки. Володя шепнул преподавателю по-грузински, чтоб успокоить его: «Шени чириме аравис утхра!» - что значит: «Никому не говорите!»
        Есть только единственное свидетельство, что Володя Маяковский в гимназические годы в Кутаисе пробовал свои силы в стихах. Его педагог и классный наставник Васильев припоминает, что в 1904 году Володя обратился к нему с маленьким стихотворением, попросил прочесть его. Запомнилось оно особой оригинальностью ритма и тем, что было написано белым стихом. Судя по всему, муза Евтерпа тогда еще не владела сердцем юного Маяковского. Живопись казалась доступнее. Да и сверстники, гимназисты восхищались его рисунками. И старшая сестра поощряла, и профессиональные художники одобряли живописные опыты Владимира.
        Но в это время в жизнь Володи, как и в жизнь его близких, как и в жизнь всей огромной страны, вошли события, которые отодвинули на второй план и живопись, и ученье в гимназии. Кутаис жил ощущением грозы, в преддверии революции 1905 года, всколыхнувшей и этот маленький провинциальный город.
        Закавказье было одним из боевых центров этих событий. Революционная ситуация здесь назревала последовательно и неотвратимо. В марте 1902 года прошла политическая демонстрация рабочих в Батуме. Через год происходит объединение социал-демократических организаций Кавказа. С ноября 1903 года в Тифлисе действовала подпольная большевистская Авлабарская типография, печатавшая работы Ленина, газеты, брошюры, листовки на русском, грузинском и армянском языках.
        К Кавказу были устремлены взгляды передовых людей России. Особую остроту революционная ситуация приобрела здесь потому, что, как ина других окраинах России, помимо помещичьего и капиталистического гнета, народы Закавказья испытывали на себе национальный гнет. Национальная буржуазия тоже была настроена оппозиционно к царскому правительству, и хотя она нещадно эксплуатировала рабочий класс, но в какой-то мере ее оппозиционность, а также и непоследовательность, готовность на соглашения с царизмом разжигали страсти, способствовали обострению политической борьбы. Пример подавал русский рабочий класс, который шел в авангарде революционного движения всей страны.
        После 9 января 1905 года, когда вера в царя была расстреляна на Дворцовой площади столицы, по всей России вспыхнули стачки и забастовки, они охватили также Ригу, Варшаву, Тифлис и все Закавказье.
        В Кутаисе был создан большевистский Имеретино-Мингрельский комитет РСДРП, о бурной деятельности которого говорил на III съезде РСДРП в Лондоне активный участник революционных событий в Закавказье Миха Цхакая. В общественной жизни небольшого города ощущалось влияние других партий, и горячие дискуссии уже вовсю шли между ними, волнами докатывались до гимназии и влияли и на систему преподавания и воспитания, и на умы учащихся. Тихий губернский город в западной Грузии становился одним из очагов революции.
        Педагогический состав гимназии, мы уже знаем это, был, неоднороден, в нем преобладали реакционные элементы во главе с директором Чебишем. С приближением 1905 года порядки в гимназии стали ужесточаться, хотя влияние таких преподавателей, как Джемарджидзе и Васильев, с нарастанием революционной ситуации тоже стало, усиливаться.
        Кутаисская классическая гимназия, которая, по словам соученика Маяковского, Георгия Гачечиладзе, славилась во всем Кавказском учебном округе как самая вольнодумная, действительно оправдывала эту репутацию. В гимназии существовал кружок по изучению марксизма, который посещали и несколько учащихся младших классов, в их числе Маяковский. «Вольнодумство» гимназистов происходило от влияния на них Имеретино-Мингрельского комитета РСДРП.
        Волнения в городе возникли уже в январе 1904 года, с началом русско-японской войны, вызвавшей глубокое недовольство народа. Эти настроения быстро проникли в гимназию. Несмотря на все предосторожности, принятые директором, - гимназисты гулом и шиканьем сорвали молебствие.
        В учебном заведении появился жандармский полковник. Уже исключенного из гимназии П. Д. Сакварелидзе, который оказывал большое влияние на учащихся, арестовали и выслали в Архангельск. Были произведены аресты среди молодежи, и эта акция властей, по их замыслу, должна была напугать остальных. Но она имела обратный эффект. Волнения охватили почти все средние учебные заведения Кутаиса, в том числе и духовную семинарию и епархиальное училище. За городом прошли сходки. Учащиеся, явившись на занятия, не заходили в классы, объявили бойкот, требуя освобождения арестованных товарищей. Прошла уличная антиправительственная демонстрация гимназистов. В дело вмешалась полиция, конные стражники.
        «Появилось слово «прокламация» («Я сам»). Прокламации попадали в руки учащихся. Аполлон Месхи, одноклассник Маяковского, утверждает, что в числе других и Володя прятал прокламации в парте и читал их. Классный наставник Васильев вспоминает, как Маяковский переменился во время этих событий. Он видел Володю перед тем, как тому пойти на сходку старшеклассников (туда не приглашались младшие, но за Маяковским ушел весь его класс), - взволнованным, с горящими глазами, не замечающим ничего вокруг.
        Гимназист Маяковский участвует в сходках и демонстрациях, в работе комиссии из представителей учащихся и трех педагогов, которая рассматривала требования гимназистов, предъявленные директору. Это было перед началом 1905/06 учебного года.
        Лучше всего о настроениях и взглядах Маяковского в это время говорят его письма и письма сестры Оли к Людмиле в Москву.
        Уже будучи зрелым человеком, он так вспоминал это время:
        «Приехала сестра из Москвы. Восторженная. Тайком дала мне длинные бумажки. Нравилось: очень рискованно. Помню и сейчас. Первая:
    Опомнись, товарищ, опомнись-ка, брат,
    скорей брось винтовку на землю.

        И еще какое-то, с окончанием:
    ...а не то путь иной -
    к немцам с сыном, с женой и с мамашей...

        (о царе).
        Это была революция. Это было стихами. Стихи и революция как-то объединились в голове».
        Людмила в Москве, Оля и Володя в Кутаисе жили в атмосфере общего революционного подъема. Оля пишет сестре о сходке и как она сама ходила по домам, организовывая ее. И - с возмущением - о том, что некоторые гимназистки носят розовые бантики с пелеринкой и буквой Н и даже с портретом царя. «Вот каких людей можно еще встретить в 20 столетии, да еще среди учащейся молодежи!»
        Оля примкнула к одному из революционных кружков, с которыми в гимназии занимались пропагандисты. Ходила вместе с Володей в театр на лекции о политической свободе, читала прокламации. Она пишет сестре, что Володя пошел в гимназию в первый раз (конец октября 1905 года) и в первый же день гимназисты потребовали зал для совещания, решили выставить условия - удалить плохих учителей, пригрозив в противном случае забастовкой.
        В своей, женской, гимназии Оля ведет работу среди учащихся, чтобы подписать требование об уменьшении оплаты за обучение, за свободное посещение театра, необязательное посещение церкви, за освобождение учениц от платы без различия наций, сословий и др., читает революционную литературу. Пишет сестре, что Володя купил себе десять книг. Среди них «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, «Положение женщины в настоящем и будущем» Бебеля, «Программа работников» Лассаля и др.
        Сам же Володя тоже, в одном из своих редких писем старшей сестре, пишет о забастовке в гимназии и реальном училище и добавляет: «... было зачем бастовать: на гимназию были направлены пушки, а в реальном сделали еще лучше. Пушки поставили во двор, сказав, что при первом возгласе камня не оставят на камне». Дальше сообщает о событиях в Тифлисе, где казаки стреляли в гимназистов, о «первой победе над царскими баши-бузуками» в Гурии... «Кутаис тоже вооружается, по улицам только и слышны звуки «Марсельезы». К этому надо добавить, что в Кутаисе, как и в Тифлисе, была оформлена организация учащихся, которой руководил Имеретино-Мингрельский комитет Кавказского союза РСДРП.
        Настроение тринадцатилетнего Маяковского выражено в письмах определенно. Он, как и более старшие учащиеся, как многие его сверстники, захвачен революционными событиями 1905 года. Недаром твердое и решительное поведение в них кутаисских учащихся было с похвалою и не раз отмечено социал-демократической печатью.
        Революционными волнениями в Кутаисе была напугана полиция, жандармерия, наместник царя на Кавказе Воронцов-Дашков. Достаточно сказать, что 12 июня 1905 года во время похорон одного из замечательных деятелей социал-демократии Александра Цулукидзе, несмотря на проливной дождь, вышел на улицу весь Кутаис, и похороны превратились в мощную политическую демонстрацию против самодержавия.
        Проститься с Цулукидзе приехали рабочие и крестьяне из разных концов Грузии. Десятки венков, революционные лозунги, пение «Марсельезы» сопровождали гроб с останками покойного 25-26 верст, от Кутаиса до места захоронения в Хони, гроб несли на плечах. В одном из жандармских донесений писалось, что похороны эти не сходят с уст кутаисцев, что все говорят об этом как о чем-то грандиозном и величественном...
        Естественно, что и многие гимназисты принимали участие в этой демонстрации. Имеретино-Мингрельский комитет РСДРП последовательно вел работу среди учащихся. Еще в начале 1904 года он обратился к учащимся с прокламацией, которая заканчивалась следующими призывами:
    Долой самодержавие!
    Долой героев кнута и насилия!
    Долой хищника-кровопийцу и его опричников!
    Да здравствует демократическая республика!

        А когда революционные события в Кутаисе достигли наибольшего накала, в феврале 1905 года появилась прокламация учащихся, напечатанная с помощью большевиков и выражающая солидарность с ними, а также содержащая ряд требований, касающихся реформы образования.
        Учащаяся молодежь Кутаиса во время революционных событий 1904-1906 годов проявляла исключительную активность, решительность и порою самостоятельность. 14 февраля 1905 года учащиеся с красными знаменами вышли на улицу, протестуя против спровоцированной властями в Баку резни армян и татар. Произошли столкновения с полицией. «Казаки лупили нагайками меня со всеми. Это было первое мое крещение, как революционера и агитатора», - вспоминал годы спустя Маяковский.
        В семье Маяковских не запрещали детям участвовать в сходках и демонстрациях, читать нелегальную литературу. Дети взрослели на глазах, сами начинали разбираться в характере и направлении событий, и отец и мать полагали, что дети уже способны поступать по совести, хотя, конечно, судьба их, особенно младших, не могла не заботить родителей.
        В ноябре 1905 года Александра Алексеевна, волнуясь за судьбу старшей дочери, пишет в Москву: «Что делают с учащимися, это одни ужасы. Когда я читала о бесчинствах над учащимися в Одессе, то замирало сердце и стыла кровь: я боюсь за детей. Оля занимается в гимназии, а Володя только бегает на сходки, сейчас тоже побежал в гимназию, несмотря, что уже вечер, он присоединился к группе шестиклассников, к ним приходит студент и читает им новые книги, и Володя этим очень интересуется, он у нас большак, сильно идет вперед и удержать не могу». Из сказанного в письме про Олю можно заключить, что Александра Алексеевна не была осведомлена (или была недостаточно осведомлена) о ее общественной деятельности. Как более старшая по сравнению с Володей, Оля кое-что скрывала от матери, чтобы излишне не волновать ее.
        Александра Алексеевна явно сочувствует революционным событиям, их участникам, их жертвам. Владимир Константинович в это время писал редко, прямых высказываний о происходящем в его письмах нет, он озабочен лесным хозяйством, его сохранностью, но и каких-либо советов, предупреждений детям тоже нет. Людмила, Ольга и Володя Маяковские, впитавшие в себя дух демократизма и независимости, царивший в семье, развивались свободно, естественно. Детям прививалось уважение к демократическим традициям русской культуры, к национальному достоинству своего и других народов, к знанию, к книге. В дружбе и уважении детей к родителям, родителей к детям, всех друг к другу воспитывались Маяковские.
        На духовное развитие младших Маяковских в это время большое влияние оказал театр. Театр в Кутаисе возглавлял человек передовых взглядов, замечательный актер и режиссер, любимец публики Ладо Месхишвили. Основу репертуара театра составили пьесы социального содержания, а в накаленной обстановке тех лет некоторые сцены и реплики приобретали актуальное звучание. Такова особенность театра, которой широко пользовался Месхишвили. И конечно, такие пьесы (а именно они составляли репертуар театра), в которых намечался социальный конфликт, зрели бунтарские идеи, вызывали бурю восторга в театральном зале, электризовали аудиторию. Театр стал проповедником революционных идей.
        Не случайно поэтому в требованиях учащихся, которые они предъявляли гимназическому начальству, содержалось и требование свободного посещения театра.
        Владимир и Ольга Маяковские часто бывали на спектаклях. Видимо, не последнее значение в увлечении театром имело их знакомство с Ладо Месхишвили и его детьми. Но главное, конечно, было в том направлении, которое придал театру его руководитель.
        Александра Алексеевна и Владимир Константинович охотно отпускали детей в театр. Но они вряд ли были довольны гимназическими успехами Володи, когда начались волнения учащихся, он включился в них и запустил гимназические дела.
        Так и напишет потом о 1905 годе:
        «Не до учения. Пошли двойки».
        Родители не упрекали Володю, хотя испытывали беспокойство и недовольство, хотя и понимали настроение детей. Оля, например, сказала маме, что занимается в кружке, и мама ничего «не имеет против». Ведь для Александры Алексеевны не было секретом и участие Володи в марксистском кружке. «Многие из окружающих нас людей считали, - пишет она, - что мы предоставляем слишком много свободы и самостоятельности Володе в его возрасте. Я же, видя, что он развивается в соответствии с запросами и требованиями времени, сочувствовала этому и поощряла его стремления».
        А он? «Для меня революция началась так: мой товарищ, повар священника - Исидор, от радости босой вскочил на плиту - убили генерала Алиханова. Усмиритель Грузии. Пошли демонстрации и митинги. Я тоже пошел. Хорошо»3.
        Это уже не ребяческие забавы, хотя возраст и ребяческий. Он водится со старшими. Посещая марксистский кружок, «стал считать себя социал-демократом: стащил отцовские берданки в эсдечий комитет».
        Отрочество Владимира Маяковского совпало со временем первой русской буржуазно-демократической революции, и проходило оно в Грузии, в Закавказье, привлекавшем тогда накалом событий внимание всей страны, внимание партийной печати, внимание Ленина.
        Вот только некоторые наиболее крупные события, которые произошли на Кавказе в эти годы: мощная стачка бакинских рабочих в декабре 1904 года, окончившаяся их победой; 18 января 1905 года в Тифлисе началась всеобщая забастовка, за которой последовала серия забастовок в городах всего Закавказья, в том числе и в Кутаисе; революционные волнения широко охватили крестьянство Грузии, вспыхнули забастовки сельскохозяйственных рабочих, в Гурии целые районы оказались в руках восставших крестьян; в августе в Баку произошло вооруженное столкновение стачечников с войсками; наконец, всероссийская политическая стачка в октябре 1905 года, вылившаяся в организованное и широкое по масштабам выступление пролетариата под знаком интернациональной солидарности рабочих России, которая прокатилась по Грузии...
        Какой остроты достигла ситуация в Кутаисской губернии, где губернатором был уже знакомый нам В. А. Старосельский, видно из приказа по Кавказскому военному округу от 5 января 1906 года, где говорится: «Правительственные чиновники устранены, земская стража обезоружена и заменена своею милициею, железнодорожное сообщение не только прекращено, но на известных участках путь совершенно разобран. Все станции заняты вооруженными отрядами мятежников, которые осматривают, отбирают оружие, пакеты, обезоруживают жандармов, офицеров не пропускают вовсе». Кутаисская губерния была объявлена на военном положении, Старосельский смещен с губернаторства.4
        В этой раскаленной атмосфере даже юноше, даже подростку, особенно такому опережающему в развитии свой возраст, как Володя Маяковский, невозможно было оставаться спокойным и равнодушным, невозможно было бездействовать. Он сделал выбор. Но пока действия Володи ограничивались участием в сходках и демонстрациях, посещением марксистского кружка. Впрочем, через короткое время он уже, вступив в партию большевиков, пойдет пропагандистом к булочникам, к сапожникам, к типографским рабочим.
        Кутаисский опыт не останется втуне. Здесь, в Кутаисе, Володя прошел «приготовительный класс» революционной закалки, прошел в разгар острейшей классовой борьбы. Сестра Людмила, также будучи революционно настроенной, приехав из Москвы летом 1905 года, нашла своего брата сильно изменившимся. «В Володе я почувствовала взрослого человека, шагнувшего далеко в своем развитии. Я считала возможным говорить с ним как с равным».
        Мощная революционная волна 1904-1906 годов, прокатившаяся через Кавказ, Грузию, Кутаис, вовлекла в свое течение гимназию, где учился Маяковский, оказала влияние на духовное развитие и на политическое сознание будущего поэта. Фраза в автобиографии сказана как будто бы между прочим: «На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир». В сопоставлении с фактами биографии, с событиями, в которых участвовал Владимир подростком, наконец, в контексте прочитанной им марксистской литературы она воспринимается как этап на пути к зрелости, как веха биографии.
        В выступлениях, демонстрациях и сходках окрепло интернациональное чувство. У молодых русских и грузин, как и у их отцов, старших братьев, были одни классовые устремления, революционные цели. Театр Месхишвили на грузинском языке так же волновал русского мальчика Володю Маяковского, как и его товарищей грузин. Володя знал наизусть стихи и песни по-грузински и упоенно их пел и декламировал на демонстрациях.
        По Кавказу прокатилась волна террора, которую царское правительство обрушило на революционные массы народа. Вдохновителем террора выступил генерал Грязнов, начальник штаба Кавказского военного округа. И сам он, по приговору рабочих, был казнен. Под его экипаж бросил бомбу рабочий железнодорожных мастерских Арсен Джорджиашвили. Много лет спустя это событие отзовется как воспоминание отроческих лет в стихах: «И утро свободы в кровавой росе сегодня встает поодаль. И вот я мечу, я мститель Арсен, бомбы 5-го года».
        Однажды Маяковский, уже известный поэт, сказал: «Родившись и выросши среди грузин, я приобрел их темперамент...» Разумеется, при этом он не перестал быть русским, так как семья Маяковских унаследовала и чтила традиции своих предков. Тем не менее в Маяковском с детства, с отрочества соединились и горячность грузин, и устойчивость духа русского человека. С детства же в нем проявилась жажда действия, которой особый импульс придали события 1904-1906 годов в Кутаисе.
        В начале 1906 года семью Маяковских постигло большое несчастье - 19 февраля умер Владимир Константинович. Умер в то время, когда он, наконец, добился желанного перевода в Кутаис, к семье, и уже готовя к сдаче дела, уколол иголкой палец. Началось заражение крови. Умер он в страшных мучениях, на глазах всей семьи. Умер от случайности физически крепкий, никогда не болевший сорокавосьмилетний человек...
        «После похорон отца - у нас 3 рубля...» - пишет Владимир, который отныне остался единственным мужчиной в семье. Старшая сестра замечает: «Он сразу почувствовал себя мужчиной... С этого времени Володя стал серьезней, характерная складка на лбу обозначилась едва заметной линией».
        Он мужественно держался после смерти отца, но пережил ее глубоко, ибо смерть была неожиданной, нелепой, страшной. Людмила Владимировна вспоминает: брат стал мнительным, боялся порезов, всегда носил с собой йод, маленькую мыльницу, лишний платок.
        Владимир должен был в какой-то степени заменить отца, хотя бы в том, чтобы проявлять больше заботы о маме и сестрах... Семья осталась без средств к существованию. Владимир Константинович не дослужил до пенсии один год. Лишь после длительных хлопот, в которых Маяковским помогал Михаил Константинович (он скончался в том же году, несколькими месяцами позже ), Лесной департамент назначил им пенсию - 50 рублей в месяц.
        Вся первая половина 1906 года прошла для семьи в тяжелых переживаниях и хлопотах. Володя лишь с переэкзаменовкой перешел в IV класс гимназии («Перешел в четвертый только потому, что мне расшибли голову камнем (на Рионе подрался) - на переэкзаменовках пожалели». А мальчишку, который пробил голову камнем, так и не выдал. Шрам у левого виска остался на всю жизнь).
        В Кутаисе оставаться было тяжело. Со смертью Владимира Константиновича кончилось не только «благополучие», но и словно оборвалась связь с прошлым. В июле 1906 года по предложению Людмилы Владимировны Маяковские выехали в Москву. И все равно переезд семьи был рискованным шагом. Занятые у знакомых двести рублей и деньги, вырученные от продажи мебели, могли обеспечить семью лишь на первое время.
        Не без грусти покидали Маяковские Грузию. Под ее небом, у ее быстрых рек, в тени ее ущелий прошли молодые и зрелые годы Александры Алексеевны и Владимира Константиновича, их недолгое семейное счастье, здесь родились младшие - Ольга и Владимир. Здесь оставались могилы родных и близких. Прислушаемся к слову матери поэта: «На Кавказе у нас было много родственников и друзей. Мы очень сблизились с грузинами, жили с ними дружно. Нам было трудно расставаться с Грузией, мы полюбили ее народ, обычаи. К нам относились здесь исключительно хорошо».
        В Москве Маяковские поселились в квартире на углу Козихинского переулка и Малой Бронной. Но встреча тринадцатилетнего Володи с Россией произошла раньше, когда поезд шел по донским и кубанским степям, мимо русских деревень, тихих, спокойных, по сравнению с кавказскими, рек, через Воронеж, Рязань... Пейзаж воспринимался Володей как необычный, даже маловыразительный. Там, на Кавказе, он гипнотизировал «воды и пены игранием», там «башня, револьвером небу к виску, разит красотою нетроганой». Правда, поразил индустриальной мощью Баку. А к России, какой ее увидел Маяковский, надо было привыкнуть. Надо было ощутить ее. Это все предстояло.
        Пока же томило ожидание какой-то решительной перемены в жизни. Тяжелый груз ответственности, и полная неизвестность насчет будущего, которая внутренне еще усугубилась, когда мама после смерти дяди Миши сказала ему:
        - Теперь ты наследник фамилии Маяковских.

    «ВАЖНЕЙШЕЕ ДЛЯ МЕНЯ ВРЕМЯ» (Москва)

        В Москву въехали через Петровско-Разумовское, где поначалу и остановились на даче у кавказских знакомых Плотниковых. Квартиру нашли в самом центре. Три пустые комнаты, одну из которых решено было сдавать и тем облегчить себе общую плату. Чтобы обставить квартиру, пришлось занять денег у знакомых. Началась полоса материальных лишений.
        «...С едами плохо, - писал об этом времени Маяковский. - Пенсия - 10 рублей в месяц. Я и две сестры учимся. Маме пришлось давать комнаты и обеды. Комнаты дрянные. Студенты жили бедные. Социалисты. Помню - первый передо мной «большевик» Вася Канделаки».
        Александра Алексеевна подтверждает:
        «Трудно было устраиваться. Огромный город жил своей жизнью, и мы среди миллиона людей решились бороться за свое существование, за свое будущее».
        Даже когда удалось выхлопотать пенсию в пятьдесят рублей на четверых взрослых членов семьи, ее, конечно, не хватало. Надо было чем-то еще латать дыры в семейном бюджете. Вспомнили о Володином искусстве выжигания, которым он занимался в Кутаисе. Сестры рисовали. Стали брать для раскраски коробочки, шкатулки, пасхальные яички. Людмила летом вела реставрационные работы в надгробной часовне на кладбище Донского монастыря. В кустарный магазин на Неглинной Володя продавал яйца по 10-15 копеек за штуку. Все-таки заработок, хотя с тех пор возненавидел «Бемов, русский стиль и кустарщину».
        Правильно понять этот пассаж насчет «русского стиля» помогает воспоминание Людмилы Владимировны, объясняющее, что и как рисовали на деревянных пасхальных яйцах, которые составлялись из двух половинок и при их соединении сырое дерево раздражающе скрипело.
        «Трудились мы в полутемной комнате, освещенной керосиновой лампой, в дыму от выжигания по сырому дереву. Платиновая игла скользила по выпуклой, гладкой поверхности яйца, срывалась иногда и прожигала тонкие контуры рисунка. Получался брак, отсюда материальный ущерб». И вот разъяснение:
        «Удовлетворяя спрос широкого потребителя того времени, мы рисовали преимущественно детей по рисункам акварелистки Елизаветы Бем или девушек в русских костюмах... Над композицией не задумывались, так как за работу платили мало и нужно было сделать как можно больше. ...Такая работа вызывала отвращение у Володи, у меня, у сестры и моей подруги, работавшей с нами».
        О жизни своей в московский период Маяковский рассказывал Николаю Асееву, рассказывал о том, как иногда приходилось изворачиваться «с едами»:
        «У матери была заборная книжка в мелкую бакалейную лавчонку. По книжке оказывался торговцем кредит, не превышающий что-то около десяти рублей. Не хотелось обременять расходами на собственный аппетит, как раз не имевший границ. Поэтому переселился в Петровско-Разумовское и снял там на лето сторожку у лесника (это было в 1911 году. - А. М.), аккуратно стараясь не превышать собственного «едового» бюджета больше, чем на три рубля в месяц. Это - в рассуждении маминой заборной книжки. Установил режим. Пять фунтов копченой «железной» колбасы по тридцать пять копеек фунт; десять связок баранок - по гривеннику связка. Остальное дополнялось случайными заработками по продаже изделий выжигательных и рисовальных. Но колбаса и баранки были основой. Колбаса подвешивалась под потолок от крыс. Баранки висели там же. На колбасе делались зарубки: полвершка и две баранки на завтрак, вершок на обед, полвершка на ужин. Но иногда аппетит просыпался неописуемо. И тогда съедал и обед, и ужин, и завтрак суток за трое сразу».
        Бедность обостряла отношение юного Маяковского к богатству и роскоши господствующего класса. Здесь, в огромном городе, контрасты между бедностью и богатством больше бросались в глаза, чем в Кутаисе. Вот откуда это в поэме «Люблю»: «Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая».
        Володе надо было продолжать учебу, и он поступил в четвертый класс пятой московской гимназии, что на углу Поварской и Большой Молчановки. Учился плохо («Единицы, слабо разноображиваемые двойками. Под партой «Анти-Дюринг»). Плохо потому, что немало времени отдавал заработкам, что сказывалась разница между уровнем преподавания по сравнению с кутаисской гимназией и - главным образом - из-за «Анти-Дюринга», то есть из-за увлечения нелегальной литературой, которая поражала воображение юного Маяковского социальным мышлением.
        Первым жильцом комнаты, которую сдавали Маяковские, был знакомый Людмилы Владимировны И. И. Морчадзе, некоторое время спустя один из организаторов побега тринадцати политкаторжанок Новинской тюрьмы, оказавший на Володю большое влияние, особенно в период подготовки этого побега. Вторым оказался тот самый «большевик» Канделаки, о котором Маяковский вспоминает в автобиографии.
        Комната в квартире Маяковских скоро стала местом встреч революционеров, местом политических дискуссий, хранения нелегальной литературы. Маяковским, теснимым нехваткой средств, приходилось довольно часто менять квартиру в Москве, но как и в начале, она частично сдавалась студентам-революционерам и становилась местом их встреч. Нетрудно догадаться, что тринадцатилетний Володя, еще не остывший от кутаисских событий, с головой окунулся в атмосферу их жизни.
        А среди студентов преобладали большевики, товарищи Канделаки из Московского университета, были и приезжие. Сначала Владимир прислушивался к разговорам и спорам. Его стали замечать: что это за долговязый мальчуган - сидит неподвижно, устремив внимательный взгляд на спорящих. Канделаки успокаивал:
        - Это сын хозяйки. Володя Маяковский, свой.
        «Своим» он стал скоро, несмотря на юный возраст. И этому способствовало не только знакомство с Канделаки.
        Хотя после Декабрьского вооруженного восстания 1905 года, начавшегося в Москве и охватившего многие крупные центры России, революция пошла на убыль, и на участников ее обрушилась лавина репрессий, пролетариат не прекратил революционных выступлений. Большевики во главе с Лениным, меняя тактику в ходе революции, вели огромную пропагандистскую и агитационную работу в массах, используя для этого и трибуну II Государственной думы.
        Революция пошла на спад, но волнения еще вспыхивали тут и там и долго не угасали, до тех пор, пока огромная страна и ее народ петлей и кнутом не приведены были в повиновение. Наступили годы реакции.
        Но в Москве в 1906 году, когда сюда приехали Маяковские, деятельность революционного подполья не прекратилась, и Владимир очень скоро непосредственно ощутил ее.
        Оценивая уроки революции 1905-1907 годов для роста самосознания разных слоев населения России, В. И. Ленин писал:
        «Каждый месяц этого периода равнялся, в смысле обучения основам политической науки - и масс и вождей, и классов и партий - году «мирного» «конституционного» развития».
        Формирование политического сознания Маяковского в эти годы, проходившее в среде революционного студенчества, несмотря на юный возраст, было стремительным. Семена революционного учения падали на исключительно благоприятную почву. А жизнь как будто специально позаботилась о том, чтобы семена эти посеять в Маяковском. Впрочем, посев вообще был щедрым. По всей стране. В разных социальных прослойках, не говоря уже о рабочем классе, крестьянстве. Революционные идеи широко захватили интеллигенцию, в том числе писателей.
        Активно участвовал в революции А. М. Горький. Потрясенный зверской расправой царского правительства с безоружными манифестантами, он написал воззвание «Всем русским гражданам и общественному мнению европейских государств». За это воззвание писатель был арестован, посажен в Петропавловскую крепость. Горький готов был предстать перед царским судом, чтобы выступить на нем не подсудимым, а обвинителем, чтобы превратить суд в политическую трибуну. Но его выпустили оттуда под давлением мировой общественности, под залог в десять тысяч рублей, и сослали в Ригу.
        В газете «Новая жизнь» - первой легальной большевистской газете, созданной при активном участии Горького, выходившей в конце 1905 года, - наряду с Лениным, Луначарским, Воровским и другими революционными публицистами сотрудничали писатели Андреев, Бунин, Бальмонт, Вересаев, Чириков, Минский...
        В это же время, в конце ноября, в Петербурге, Горький впервые встретился с Лениным, живо, с нескрываемым волнением, с подробностями рассказывал ему о событиях в Москве.
        Через издательство «Знание» и другими способами, в том числе личным вкладом, писатель финансировал революционные акции, о чем московское охранное отделение доносило по инстанции. В 1906 году Горький по заданию большевиков едет в США для сбора средств в партийную кассу. Здесь же, в Америке, он пишет знаменитую повесть «Мать», сыгравшую и продолжающую играть огромную роль в воспитании поколений революционеров многих стран мира. Здесь он пишет очерки и памфлеты «В Америке», «Мои интервью», совершая своеобразное «открытие» этой страны, предшествовавшее «открытию» Америки Маяковским двадцать лет спустя.
        Весьма сочувственно отнеслись к революции и такие писатели-знаньевцы (сотрудничавшие с Горьким в руководимом им издательстве «Знание»), как А. Серафимович, А. Куприн, В. Вересаев. Вождь русского символизма Валерий Брюсов еще в преддверии революции пишет свой «Кинжал»:
    Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,
    И песня с бурей вечно сестры.

        Предвидел приход революции крупнейший русский поэт начала века - Александр Блок, и хотя он не понял ее характера, но есть многие свидетельства о революционной настроенности поэта в это время, об его участии в одной из уличных демонстраций рабочих. Блок радовался крушению старого мира, но одновременно и боялся этого.
        Революция 1905-1907 годов всколыхнула интеллигенцию, окрасила взгляды и произведения многих значительных русских писателей в красный цвет, некоторых убедила - хоть и ненадолго - взять в руки красный флаг и пойти вместе с рабочими на улицу. Но были писатели, которые, как Мережковский, видели в революционном народе «грядущего Хама» и, попирая гуманистические традиции русской литературы, верой и правдой служили господствующим классам, занимали охранительные позиции.
        Интересы Маяковского в это время все больше склонялись к революционной деятельности. В пятой гимназии, где он учился, тесных связей ни с кем не возникало. Подружился он с Сергеем Медведевым, учеником третьей гимназии. Сергей был двумя годами старше. Людмила Владимировна пишет о нем как об очень развитом, начитанном юноше из культурной семьи, придерживавшейся передовых взглядов. Учитывая, что Медведев уже тогда участвовал в работе социал-демократических кружков, а затем вступил в РСДРП и был исключен из гимназии за политическую деятельность, можно себе представить и характер отношений между ним и Маяковским, и то, какое влияние он оказывал на впечатлительного и уже увлеченного идеями революции своего младшего друга.
        Революционные идеи проникали в среду учащейся молодежи, деятельность нелегальных «кружков» и «клубов» в учебных заведениях Москвы, как правило, направлялась социал-демократами, выработавшими для них даже специальный устав. Наиболее активно «кружки» и «клубы» действовали в 1906/07 учебном году, в следующем году их деятельность резко снизилась и почти прекратилась.
        У Володи, как уже было сказано, в гимназии дела шли неважно. Он отставал по математике, и по просьбе сестры ему приватно помогал студент Иван Караханов, участник вооруженного восстания в Москве, сражавшийся на баррикадах Красной Пресни, партийный пропагандист. И, конечно, кроме математики, Володя проходил с Карахановым социальные науки, читал нелегальную литературу и вскоре как-то незаметно, но вполне сознательно через своих старших друзей-наставников втянулся в круг нелегальных дел Караханова и его друзей.
        Тут уж стало не до учебы. В пятый класс был переведен с переэкзаменовкой по латинскому языку. Причем готовиться к переэкзаменовке пришлось летом, а семья по-прежнему испытывала материальные трудности, квартиру в доме Ельчинского пришлось оставить. Кавказские знакомые Коптевы, переехав на дачу, пустили Маяковских на лето в свою квартиру, а Олю взяли с собой - давать уроки семилетнему мальчику. Люда все лето работала в редакции газеты «Новости дня», владелец которой обанкротился и не заплатил сотрудникам. Володя, помимо подготовки по латыни, занимался рисованием, по-прежнему много читал.
        Когда переехали в новую квартиру по Третьей Тверской-Ямской улице, то и там оказались в двух комнатах студенты, тесно связанные с революционной молодежью, и там в квартире была партийная явка. И Володя так же естественно вошел в этот круг, посещал студенческие вечеринки, его везде принимали за равного, хотя в июле 1907 года ему исполнилось только четырнадцать лет. Он выдавал себя за семнадцатилетнего. Однажды обиделся на маму за то, что та выдала его истинный возраст их знакомой.
        Уже много лет спустя, в конце тридцатых годов, у Сергея Медведева спросили, понимал ли столь молодой годами Маяковский, читавший нелегальную литературу, в неполных пятнадцать лет попавший в тюрьму, - понимал ли, что он делал, - ответ был недвусмысленным:
        - Да, конечно, понимал. На окружающих Маяковский производил впечатление вовсе не мальчика. Это совершенно определенно. Во всяком случае мы были взрослее его, но отношение к нему было, как к большему даже, чем к однокласснику.
        Да и по характеру литературы, которую он читал в это время, можно судить о явно опережающем развитии Владимира. «Беллетристики не признавал совершенно. Философия. Гегель. Естествознание. Но главным образом марксизм. Нет произведения искусства, которым бы я увлекся более, чем «Предисловием» Маркса» («Я сам»). Читал «Тактику уличного боя»; «Две тактики» Ленина.
        Правда, к этому времени относится и проба пера.
        А случилось это вот как.
        С. Медведев и другие ученики третьей гимназии, исключенные за политическую деятельность, вместе готовились к экстернату на аттестат зрелости и вместе с этим решили издавать нелегальный журнал «Порыв», печатавшийся на гектографе.
        Именно с этим журналом связана первая попытка стихотворчества, о которой идет речь в автобиографии:
        «Третья гимназия издавала нелегальный журнальчик «Порыв». Обиделся. Другие пишут, а я не могу?! Стал скрипеть. Получилось невероятно революционно и в такой же степени безобразно... Не помню ни строки. Написал второе. Вышло лирично. Не считая таковое состояние сердца совместимым с моим «социалистическим достоинством», бросил вовсе».
        К этой автохарактеристике нечего добавить, Но запомнить ее следует, ведь дана она зрелым Маяковским, в ней содержится ответ на вопрос, почему те первые поэтические опыты были безжалостно отброшены. Он действительно «бросил вовсе», отдавшись на волю другому делу, бросил до новой (если считать ученическую в Кутаисе - до третьей) попытки - уже в тюрьме. Но - всему свой черед. К этому, очевидно, надо добавить, что и в пятой гимназии, где учился Маяковский, тоже выходил нелегальный журнал «Борьба» и собирался кружок учащихся.
        Юный Маяковский удивлял своих старших товарищей необычной целеустремленностью, с легкостью заучивал чуть ли не наизусть «Марксистский календарь», предлагал свои вставки и делал замечания Караханову, когда тот готовил доклад «О движущих силах революции», прорабатывал вместе с ним «Капитал» Маркса.
        Наступил момент, когда Владимир понял, что он не может продолжать ученье в гимназии. Он сказал маме (это было в последние дни февраля 1908 года):
        - Я работаю в социал-демократической партии, меня могут каждый день арестовать, поэтому я прошу скорей взять мои документы из гимназии, так как будет хуже, если меня арестуют и исключат из гимназии без права поступления в какие-либо учебные заведения.
        Уход из гимназии действительно был вынужденным, его вышибли бы из нее после первого же ареста, и поэтому нет натяжки в стихах: «Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы».
        Наступила новая полоса жизни, полная опасности, риска и молодого азарта. Четырнадцатилетний Маяковский со всею серьезностью включается в подпольную партийную работу. Началось с того, что ему на хранение оставляли литературу. Потом стали давать несложные задания, которые Володя выполнял четко и аккуратно. Караханов иногда брал Володю с собой на занятия в подпольных рабочих кружках.
        И вполне логичным оказалось направление его в Лефортовский район на фабрику Ранталлера. Столь же логично вступление в партию. А так как в результате массовых репрессий пропагандистских кадров в партии не хватало, то его сочли подготовленным и к пропагандистской работе. Не случайно вскоре по рекомендации видных большевиков (в том числе П. Г. Смидовича) Маяковский был даже введен в состав МК партии. В партийных рядах Москвы появился «товарищ Константин».
        Столь высокое доверие к молодому Маяковскому дает основание говорить о его серьезной политической подготовке. И. Караханов, который тогда, может быть, лучше всех других людей знал Маяковского, пишет:
        «...Будучи не по возрасту развитым... обладая, несомненно, большими природными способностями, Маяковский поражал нас, студентов... своими знаниями, развитием, что особенно сказывалось в тех бесконечных спорах, которые происходили в нашей студенческой среде, где сталкивались различные течения - большевики, эсеры, меньшевики. Можно было наблюдать и любоваться, с какой меткой критикой, замечаниями, разящими противника, Маяковский громил меньшевиков и других оппортунистов того времени, молниеносно нападая на их высказывания, а споры были жаркие, долгие, сидели иногда до утра, уставшие, но вместе с тем морально удовлетворенные».
        И еще одно очень авторитетное свидетельство. В. И. Вегер (Поволжец), член МК, ведавший вопросами партийной работы среди студенчества, устроил Маяковскому экзамен по вопросам текущей политики и теории, который тот, по словам Вегера, блестяще выдержал, обнаружив ясное и четкое понимание современной ситуации с ленинских позиций.
        «Из отзывов, которые о нем были, и из его объяснений у меня получилось впечатление, что он подходит к организаторской работе, - вспоминает Вегер.
        Я его направил в Лефортовский район в качестве заместителя парторга. Лефортовский район был пролетарским районом в тогдашней московской организации большевиков».
        Маяковский вступил в партию и включился в активную партийную работу в 1908 году, в период наступления реакции, когда на партию, профсоюзы, на всех свободомыслящих людей в России обрушилась волна репрессий, когда либеральная интеллигенция, выказавшая сочувствие революции, резко отшатнулась от нее, когда в «моду» входила критика марксизма, в период «черной Думы, разгула насилия и бесправия, натиска капиталистов на рабочих, отнятия тех завоеваний, которые рабочими были сделаны» (В. И. Ленин). В Москве, которая находилась на чрезвычайном положении, все тюрьмы и полицейские дома оказались переполненными, провокаторы, проникшие в партийные организации, проваливали руководящих работников, нелегальные типографии, II Государственная дума разогнана, ее депутаты от социал-демократов арестованы.
        Надо было обладать твердыми убеждениями и сильным характером, чтобы решиться на этот шаг в такое время, бросив ученье в гимназии и перечеркнув таким образом возможность устраивать жизнь «как все».
        Маяковский тогда еще не думал серьезно о литературе, его главным делом стала партийная работа. Хотя, разумеется, он совсем не чужд был увлечениям молодости, умел веселиться и каламбурить в компании, пропадал в синематографе вместе с Сергеем Медведевым и сестрой Олей, ездил с друзьями по Подмосковью...
        И, конечно, он ощущал атмосферу искусства. Натура артистическая, Маяковский так или иначе соприкасался с искусством. Бывал на выставках, в концертах. На дружеских вечеринках читал «Песню о Буревестнике» Горького. Сам пробовал писать стихи и - обратим внимание - «невероятно революционного» содержания. В нем подспудно вызревал художник, в какой-то мере уже способный к критичной и самокритичной оценке произведений искусства. Ведь сумел же он забраковать свои гимназические стихи как с идейной, так и с эстетической позиций.
        А раз так, то возникает вопрос, в какой общей атмосфере зрело это подспудное желание выразить себя в слове, что происходило в литературе тогда, в период жестоких гонений и репрессий на всякую революционность и вольнодумство. Маяковский вращался в культурной среде революционного студенчества. Но, конечно, ему только эхом отзывались события литературной жизни в их общем настрое, в их наиболее проявленных тенденциях. Поэтому нам важно знать, эхо каких настроений и тенденций доходило до Маяковского в преддверии его появления на литературной арене.
        Попробуем вглядеться в литературное движение этого времени через его общие и конкретные явления.
        Наиболее ярким документом отступничества либеральной интеллигенции, предательства революционно-демократических идеалов был сборник «Вехи» (М., 1909), в программе которого В. И. Ленин четко выделил два направления: «1) борьба с идейными основами всего миросозерцания русской (и международной) демократии; 2) отречение от освободительного движения недавних лет и обливание его помоями...»
        В «Вехах» застрельщиками этого позорного дела выступили философы и публицисты, такие, как П. Струве, М. Гершензон. В этой книге отводилось место и литературе. Открещиваясь от либерально-демократических идей, отгораживаясь от народа, благословляя власть, которая с невиданной жестокостью подавила революцию и которая штыками и тюрьмами ограждает себя от ярости народной, - в сфере художественного творчества авторы «Вех» настойчиво утверждали принцип искусства для искусства, то есть искусства независимого от политики, от общественной жизни. «Сплошным кошмаром» представлялась им деятельность революционно-демократической критики и публицистики XIX века.
        Реакционная буржуазная печать встретила «Вехи» с восторгом. Еще бы! Буржуазии в борьбе с демократией, с революционными идеями протягивали руку те, кто еще недавно не прочь был поиграть левой фразой, выказать сочувствие восставшим рабочим... А ныне они упражняются в клевете на революцию, на передовую революционную интеллигенцию, на народ!
        Растлевающее влияние веховских идей сказалось и в литературе. «Веховцы» - в публицистике, реакционные писатели - в романах и повестях, в рассказах, всяк на свой манер, пытались дискредитировать, принизить образ революционера, лишить его ореола героизма, подвижничества. Такие писатели, как Сологуб с романом «Навьи чары», Каменский, Арцыбашев, бывший знаньевец Айзман, и другие старались скомпрометировать все благородные человеческие порывы борцов революции и таким образом показать никчемность и бесполезность социально-активной деятельности.
        Провозгласив: «Человек гадок по натуре» (Арцыбашев) - литература этого порядка снимала вопрос о революции, о возможности политической борьбы, общественной деятельности и оправдывала то нравственное мародерство, о котором писал критик-марксист В. Воровский: «Как некогда слишком яркий свет слепил нашу интеллигенцию, - говорится в его статье «В ночь после битвы», - и вызывал в ней головокружение, так темнота ночи вызвала в ней мародерские наклонности...»
        Под внешне красивыми лозунгами спасения культуры, высокопарно возглашаемыми Мережковскими, Милюковыми и другими, беллетристика погружалась в болото мещанства, ее охватила эпидемия порнографии.
        Торжество мещанства увидел в процессе разложения интеллигенции в эти годы Горький, увидел, что оно, мещанство, «пожирает личность изнутри, как червь опустошает плод... Оно - бездонно жадная трясина грязи, которая засасывает в липкую глубину свою гения, любовь, поэзию, мысль, науку и искусство».
        Демократические традиции русской литературы в период безвременья стали подменяться воспеванием эротики, философией «раскрепощения пола», деятельный герой уступал место безвольному «попутчику» революции, разочаровавшемуся в ней, индивидуалисту и человеконенавистнику. Социальный пессимизм получил крайнее выражение в альманахе «Смерть» (1910), где объявленная в названии тема трактовалась с разных сторон и с чудовищным извращением смысла жизни. А богоискательство в среде русской интеллигенции, так же, впрочем, как и в противовес ему возникшее богостроительство, решительно осужденные В. И. Лениным, тоже были формой ухода, отвлечения от политической борьбы, от революционных идей.
        Элитарной, а потому крайней формой ухода не только от всякой политики, но и от жизни стал кружок Вячеслава Иванова. Он объединил петербургский «бомонд», с которым были тесно связаны и московские писатели и который отражал общую литературную ситуацию.
        Вячеслав Иванов, поэт, один из теоретиков символизма, в 1905 году, в разгар революционных событий, вселился в выступ новоотстроенного над потемкинским старым дворцом здания, чем-то напоминающим башню, где, отгородясь от митингующего, вздыбленного революцией Петербурга, «радели» по ночам перепуганные профессора, мистики и поэты.
        Сюда-то, в петербургскую «башню» Иванова потянулись многие писатели - особенно из тех, кто «разочаровался» в революции, а точнее сказать, испугался последствий, которые она вызвала. Сам же хозяин «башни», устраивавший здесь «среды», а потом «четверги», соперничая с декадентскими салонами, скликал в себе публику незаурядную, выступал этаким собирателем и объединителем культурной элиты.
        Ему удалось даже привлечь к себе столь выдающихся писателей, как Блок и Белый, Бальмонт и Брюсов. Человек проницательного ума, широко образованный и в то же время житейски простоватый, он не только располагал к себе разных людей, но и отталкивал...
        В философии его доминировал мистически-религиозный культ красоты. В поэтическом творчестве, даже по оценке современной ему критики, Иванов представлял собою «крайний предел... отчуждения от жизни». Вдохновенные вещания о культе красоты, о божественной сущности окружающих человека вещей, о символах, их неисчерпаемости и беспредельности в своем значении, о языке намека и внушения производили впечатление на тех, кто его слушал.
        Для многих посетителей «башни» такая философия, такая позиция была удобна как форма отхода от либеральных идей и увлечений. Атмосфера ночных бдений (собираться на «среды» и «четверги» было принято после полуночи) отвлекала от социальных проблем, давала, как казалось, удобный внешний повод не замечать разгула реакции в стране, не видеть всех жестоких последствий поражения революции 1905-1907 годов.
        Состав посетителей «башни» был, конечно, неоднороден. Заглядывали сюда, с одной стороны - философы Шестов и Бердяев, а с другой - знаньевцы. Бывали Розанов, Мережковский, Гиппиус, Философов, художник Сомов, постоянно «радели» Недоброво, Пяст, Ремизов, Иванов-Разумник. Мелькали Булгаков, Чапыгин, Мейерхольд, Городецкий. Всех не перечислишь: философы и сектанты, поэты и художники, богоискатели и журналисты...
        Некоторые были чужими в этой компании. Неуютно чувствовал себя Блок. Терялись знаньевцы в косоворотках. А Мережковский, соперничая с Ивановым в вождизме, нашептывал хулу на него. Но общая атмосфера создавалась им, Ивановым, и она далека была от традиций подлинно демократического искусства, от жизни, что бурлила за стенами «башни», по всей истерзанной жестокими репрессиями России.
        Один очень характерный эпизод, может быть, приоткроет суть и уровень литературных игрищ, которыми заняты были хозяин «башни» и кое-кто из ее посетителей в это жестокое время. Эпизод этот описан Андреем Белым в его книге «Начало века».
        «Мы распивали вино.
        Вячеслав (Иванов. - А. М.) раз, помигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: «Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой платформы нет! Ну, Борис (Андрей Белый. - А. М.),- Николаю Степановичу сочини-ка позицию...» С шутки начав, предложил Гумилеву я создать «адамизм»; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило оттуда мимолетное слово «акмэ», острие: «Вы, Адамы, должны быть заостренными». Гумилев, не теряя бесстрастья, сказал, положив нога на ногу:
        - «Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию - против себя: покажу уже вам «акмеизм»!
        Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце символизма».
        Зная склонность Андрея Белого к мистификаторству, все же нельзя не увидеть здесь хотя бы пародийного прикосновения к правде, не увидеть того, что литературные «измы» начала века рождались в отрыве от жизни. Гумилев, еще молодой и по-мальчишески самолюбивый, лишь значительное время спустя, в статье «Заветы Символизма и Акмеизм» (1913) сформулировал основные положения его поэтики. В описываемый период у него не было своей программы, критика символизма велась с неясных позиций.
        Петербургская «башня» Вячеслава Иванова, хоть и не все посетители так ее воспринимали, была своеобразной крепостью, которая выдерживала осаду жизни, в которой можно было укрыться от ее треволнений, высиживать философические и филологические концепции, изображать борьбу идей, плести друг против друга интриги, сколачивать группы и группочки, завоевывая место на российском Парнасе.
        За стенами «башни», за стенами литературных салонов Москвы и Петербурга литературная жизнь сосредоточивалась вокруг журналов. Но и на них распространялось тяжелое, удушающее «биополе» ивановской «башни». Одним из самых влиятельных в то время (1904- 1909 годы) был журнал «Весы», главный орган символистов, выходивший в Москве и фактически возглавлявшийся Брюсовым. Многие посетители ивановской «башни» были авторами «Весов»: Белый, Гиппиус, Розанов, Мережковский, Кузмин, Сологуб и другие. Журнал имел широкий культурологический и литературный профиль, но его позиция «независимости» художественного творчества от политики отражала идеи, господствовавшие в «башне», имела целью увести литературу с общественной арены. В то время, когда оппортунистические течения затопили марксизм в словоблудии, когда кадеты и ликвидаторы пытались вытравить из сознания народа идею революции, направление «Весов» оказалось архиреакционным.
        Теоретики «Весов», в частности, Эллис, решительно отвергали мысль о «примирении» индивидуума с движением масс, приветствовали Государственную думу. Обращаясь к прошлому, они всячески развенчивали деятельность революционных демократов. Идея «умиротворения революции» проводилась на широком фронте историко-литературных, теоретических, публицистических и эстетических выступлений «Весов». Зинаида Гиппиус поносила Горького за повесть «Мать». Хор голосов вопил о «конце Горького» (под таким названием была опубликована в кадетском журнале «Русская мысль» статья Д. Философова).
        Вполне естественно, что со страниц «Весов» шли яростные нападки на социал-демократию, на марксизм.
        На смену «Весам», в 1909 году, пришел журнал «Аполлон», который издавался уже в Петербурге и тоже в основном отражал взгляды символистов, а затем и акмеистов, продолжая развивать идею аполитичности искусства и занимаясь преимущественно проблемами поэтики.
        Конечно, при этом не оборвалась живая связь русской литературы с ее корневыми, реалистическими и демократическими традициями. Жив был Толстой, и на весь мир прозвучало его гневное «Не могу молчать». Короленко, Бунин, Серафимович не поддались стихии отступничества. В поэзии сохранял достоинство Блок. Горький заявил себя повестью «Мать».
        Но их голоса заглушал хор оголтелой реакционной публицистики, и в унисон этому хору звучали голоса многих писателей, трусливо, позорно предававших идеалы революционной демократии.
        Эхо этого хора не мог не расслышать юный Маяковский. Проявляя тягу к искусству - пока еще в той мере, к которой не примешивался профессиональный интерес, - он не мог не почувствовать, откуда и каким ветром подуло в литературе, в публицистике, не мог не связывать этого поветрия с поражением революции, с наступлением реакции.
        На этом фоне жизненный выбор, который сделал Владимир, приобретает особое значение. Ему помогли конкретные обстоятельства, которые свели Маяковского с революционной интеллигенцией - с большевиками, - предоставили удачную возможность буквально на дому пройти школу политграмоты, а затем, уже в период наступления реакции, и школу политической закалки как партийному организатору и пропагандисту, - но и учитывая все это, нельзя не обратить особого внимания на серьезность выбора, сделанного совсем еще молодым человеком.
        Естественно предположить, что предательство либеральной интеллигенции, как показатель меняющейся ситуации в общественной и политической жизни, обсуждалось в том кругу большевиков-революционеров, пропагандистов, в котором в основном вращался Маяковский. Как пропагандист, агитатор, он читал не только марксистскую литературу, но и публицистику того времени в более широком выборе, публицистику, с которой надо было спорить, которую надо было опровергать. А несколько позже он - уже в Бутырской тюрьме - проявил жадный интерес и к художественной литературе. «Перечел все новейшее». В нем исподволь накапливалось знание литературной ситуации в России и зрел протест...
        Юноша Маяковский обладал способностями организатора и пропагандиста, это совершенно ясно, недаром ему доверили партийную работу в Лефортовском районе. Вести организаторскую и пропагандистскую работу в условиях массовых репрессий и слежки становилось все труднее. Отход неустойчивой части интеллигенции от революции вызвал в рабочей среде недоверчивое отношение и к тем партийным функционерам-интеллигентам, которые не дрогнули в трудный час, остались верны революционно-демократическим идеалам, старались сохранить организационную структуру партии в условиях жесточайшей реакции.
        О работе в Лефортовском районе, которая продолжалась недолго, до первого ареста, в автобиографии сказано, как обычно, кратко: «Держал экзамен в торгово-промышленном продрайоне. Выдержал. Пропагандист. Пошел к булочникам, потом к сапожникам и наконец к типографщикам». В МК «работать не пришлось - взяли».
        В 1907-м - начале 1908 года Маяковский встречался с Денисом Загорским, видным деятелем московского большевистского подполья, выполнял его поручения - доставал квартиры для явок, переносил литературу. В декабре 1907 года, на заседании районного комитета познакомился с Тимофеем Трифоновым, рабочим - наборщиком типографии Саблина, несколько раз привлекавшимся властями по политическим делам и разыскиваемым Иркутским окружным судом по делу о подкопе в Александровской пересыльной тюрьме. Скрываясь от властей, он жил в Москве под именем Льва Жигитова.
        Узнав о том, что Трифонов непосредственно занимается созданием подпольной типографии (типография МК к этому времени была провалена), Маяковский загорелся желанием оказать ему помощь и даже, по воспоминаниям Трифонова, предлагал похитить ротатор из конторы Страхового общества на Лубянке. Правда, предложение это не приняли, так как пишущая машинка, необходимая при работе ротатора, стоила слишком дорого.
        Подпольная типография была создана в доме Коноплина по Ново-Чухнинскому переулку. Двое рабочих, Трифонов и Иванов, работали здесь, выполняя заказы МК, печатали обращения к рабочим, прокламации. Есть предположение, высказанное Трифоновым, что в редактировании прокламации о забастовке булочников принимал участие Маяковский. У Трифонова он бывал.
        28 марта 1908 года он виделся с Трифоновым в театре на Арбате - на спектакле, организованном МК РСДРП. На следующий день, 29 марта, пошел к нему домой, чтобы напомнить о заседании МК. А в ночь с 28-го на 29-е полиция, выследившая типографию, явилась на квартиру Трифонова и Иванова с обыском. Типография, как доносил начальник Московского охранного отделения директору Департамента полиции, «арестована на полном ходу», в квартире обнаружены в большом количестве политические брошюры, текст резолюции Московского комитета о военных организациях. Трифонов и Иванов арестованы, а также произведены обыски по найденным у них адресам.
        В доме Коноплина, конечно же, была оставлена засада. Итог: «...нарвался на засаду в Грузинах. Наша нелегальная типография. Ел блокнот. С адресами и в переплете».
        При аресте у Маяковского были отобраны прокламации Российской социал-демократической рабочей партии в количестве более полутораста экземпляров. Поняв, что попался с поличным, Маяковский заметал следы. Давая показания, утверждал, что нес сверток неизвестному мужчине, что встретился с ним у памятника Пушкину 20 марта, что он просил принести эти прокламации ему же по данному адресу и что звать этого мужчину Александр.
        Обыск в квартире Маяковских, произведенный в тот же день, никаких улик не дал. Полицию перехитрила младшая сестра Владимира Оля. Она, как пишет Людмила Владимировна, «пока полицейские орудовали в первых комнатах... прошла в крайнюю комнату», собрала находившуюся там нелегальную литературу, «и, перевязав ее, спустила в рыхлый снег на соседнюю крышу».
        Московский градоначальник генерал-майор Адрианов, получив сведения, дающие основания признать потомственного дворянина Владимира Владимирова Маяковского вредным для общественного порядка и спокойствия, вынес постановление «означенного Маяковского, впредь до выяснения обстоятельств дела, заключить под стражу» при Сущевском полицейском доме.
        Во время ареста и на допросе Маяковский держался свободно и независимо, отвечал на вопросы четко. Даже в подробном описания его примет (учетная карточка Московского охранного отделения) эти его черты непроизвольно проступают: «Осанка (выправка корпуса, манера держаться): свободно». «Походка: ровная, большой шаг».
        Дело о подпольной типографии вел следователь по особо важным делам Вольтановский, известный своею махровой реакционностью, беспощадностью по отношению к подследственным, избиравший самые жестокие меры наказания.
        Заявление Трифонова о том, что все найденное при обыске никакого отношения к хозяевам и его сожителю Иванову не имеет, облегчило их участь. Трифонову с Маяковским удалось также переговорить в камере Сущевской части. Трифонов был удивлен появлением здесь Маяковского, которого привел околоточный надзиратель. Оба они не подали вида, что знакомы, а когда околоточный сменился, Трифонов узнал у Маяковского, где его взяли, с чем, и узнал о его показаниях. Договорились поддерживать версию Маяковского и показаний не менять.
        О Маяковском вышло такое постановление:
        «Маяковского привлечь по настоящему делу в качестве обвиняемого в преступлении, предусмотренном 1<-й> ч <астью> 102 ст <атьи> Угол<овного> улож<ения>».
        Статья эта гласит: «Виновный в участии в сообществе, составившемся для учинения тяжкого преступления, статьею 100 предусмотренного, наказывается: каторгой на срок не свыше 8 лет».
        Во время ареста и следствия четырнадцатилетний Маяковский не только сохранял полное самообладание, но и проявил способность к конспирации. Он тщательно следит за собой на допросах, прибегая, когда это нужно, к спасительному: ничего не помню, не знаю; по-видимому, намеренно путает отчество Жигитова. А когда следователь, для сличения почерков обвиняемых с найденными при обыске рукописными материалами, заставил их писать под диктовку, Маяковский «безжалостно перевирал диктант». Виновным в участии в Московской организации социал-демократической рабочей партии себя не признал.
        Сестра Людмила Владимировна представила документ, свидетельствующий, что Маяковский родился в июле 1893 года. Он и решил окончательно исход дела. Следователь вынес постановление:
        «...Приняв во внимание состояние здоровья обвиняемого, а также, что ему в настоящее время 14 лет и что показание его заслуживает доверия, признал возможным ограничиться в отношении его одной из менее строгих мер пресечения... а потому... постановил: означенного Маяковского отдать под особый надзор полиции по месту его жительства».
        Людмила Владимировна дала расписку «о принятии на жительство своего брата», а тот, в свою очередь, дал подписку о невыезде. 9 апреля он был освобожден из-под стражи.
        Дело о тайной типографии Московского комитета РСДРП слушалось на заседании Московской судебной палаты лишь 9 сентября 1908 года. У Маяковского, как и у других подсудимых - Жигитова и Иванова, - был адвокат (П. П. Лидов, бесплатно выступавший в защиту революционеров). Всех троих суд признал виновными, Трифонов приговорен к каторжным работам на шесть лет, а несовершеннолетние Иванов и Маяковский «к отдаче родителям на исправление». Но Владимир в это время уже находился под третьим арестом, и потому приговор не мог быть приведен в исполнение. Об этом Московской судебной палате сообщил прокурор.
        На суде присутствовали лишь два брата Иванова и сестра Маяковского Людмила Владимировна. Заседание шло при закрытых дверях. Володя настоял на том, чтобы мама не была на этом суде. А адвокат Лидов засвидетельствовал, что «Маяковский внешне бравировал деланным безразличием и спокойствием». Сказано неловко, но стиль поведения Владимира и при аресте и на допросах, а теперь и на суде проглядывает довольно отчетливо: держался он мужественно.
        Летом 1908 года, находясь под надзором полиции, Маяковский вел себя с осторожностью, не возобновлял деятельности в Лефортовском районе. Любая неосторожность при встречах с партийными товарищами грозила провалом для них. И дело с тайной типографией, которое вел уже новый следователь, Руднев, еще далеко не было закончено.
        В конце июня охранка арестовала значительную часть членов Московского комитета РСДРП. Маяковский, по-видимому, знал об этом. Наблюдение за ним началось в июле 1908 года, когда он встретился с находившимся под слежкой С. С. Трофимовым. У филера, который взял его под наблюдение, Маяковский получил кличку Кленовый. В дневниках наружного наблюдения зафиксированы встречи Маяковского (в дальнейшем он проходит там под кличкой Высокий), которые свидетельствуют о его стремлении наладить нелегальные связи и продолжить подпольную деятельность.
        О связях семьи Маяковских с революционерами догадывались и хозяева дачи на Новом шоссе, где они снимали комнаты. Хозяева не любили Маяковских, называли «революционной бандой» и даже донесли на них в полицию, в результате чего, а может быть, и по подозрениям сыскных агентов, пешая и конная полиция, в надежде «накрыть» тайное собрание, оцепила дачу и произвела проверку документов всех живущих. С дачи этой, принадлежавшей семье Битрих (совладельцев булочной), пришлось съехать.
        Слежка за Высоким (эта кличка закрепилась за Маяковским) летом 1908 года велась тщательно, но Маяковский, соблюдая конспирацию, довольно умело заметал следы и, несмотря на трудные условия, продолжал нелегальную работу. «С год - партийная работа», - пишет он в автобиографии. Это после первого ареста. Вероятно, она велась в других местах и в других формах, чем до ареста.
        Новый этап усиленной слежки за Маяковским относится к началу 1909 года. Из «сведений» сыщиков и ряда других документов выясняется, что Маяковский встречался с некоторыми из группы экспроприаторов и, конечно, не для дружеской беседы или чаепития. В компанию с ним под наблюдение попал и И. И. Морчадзе. Филеры в своих «сведениях» все время упоминают о «свертках», которые находились в руках у Маяковского или его спутников, которые после захода в определенное место исчезали. «Сведения» сыщиков о встречах Маяковского, естественно, могли вызвать подозрения. 18 января 1909 года, в 11 часов утра, по выходе из дому, он был арестован. В протоколе околоточного надзирателя говорится о задержании «неизвестного мужчины, назвавшимся Владимиром Владимировичем Маяковским, 15 лет, но на вид ему около 21 года». При обыске найдены «две записных книжки, одно письмо, одна фотографическая карточка, билет за N 51, два куска старой газеты, перочинный нож, резинка для стирания карандаша».
        В тот же день по постановлению московского градоначальника произведен обыск и на квартире у Маяковских. Здесь единственной серьезной уликой оказался револьвер «браунинг» с заряженной обоймой, который был обнаружен в сундуке Александры Алексеевны, стоявшем в общем коридоре.
        Отвести эту улику было не просто, и Маяковским пришлось прибегнуть к хитрости. Владимир, естественно, отрицал принадлежность револьвера ему. Говорил, что, вероятно, принесен кем-либо из приходивших к нему знакомых. Александра Алексеевна и Людмила Владимировна вспомнили о своем знакомом, имевшем право на ношение оружия. Тайной запиской вызвали его. Знакомый этот в тот же день пришел к Маяковским, был задержан, но версия о принадлежности револьвера ему оказалась внешне убедительной, улика таким образом отпала.
        Владимир же во второй раз оказался в Сущевской части. В письме к старшей сестре из Сущевского полицейского дома он пишет, соблюдая конспирацию, что схватили его «бог знает с чего, совершенно неожиданно», что он собирается готовиться по предметам и, если позволят, то усиленно рисовать, перечисляет книги, которые просит принести ему, просит некоторые бытовые предметы, краски, папку для рисования и т. д. Сообщает также, что настроение у него хорошее, веселое, и выражает уверенность, что по новому делу его привлечь не могут.
        Александра Алексеевна Маяковская подала прошение московскому градоначальнику с просьбой отдать ее сына на поруки, не высылая из пределов Москвы (Владимиру по этому делу грозила административная ссылка). В своем прошении она ссылалась на заслуги покойного мужа, «беззаветно и безупречно прослужившего 24 года», на бедственное семейное положение, на возможность лишения пособия, если арест продлится.
        В просьбе ей отказали и сообщили, что «до выяснения дела хлопотать нечего». А Маяковский, пробыв под арестом около полутора месяцев, был освобожден. Освобождены и другие лица, арестованные одновременно с ними подозревавшиеся в связях с группой экспроприаторов.
        В тюрьме в одной камере с Маяковским оказался И. И. Хлестов, студент консерватории, задержанный у них же на квартире. Вот что пишет Хлестов о своем товарище:
        «В тюрьме Маяковский сильно переменился. Казалось, что он сразу вырос на несколько лет.
        Он сумел завоевать большой авторитет среди заключенных.
        В то время в Сущевской тюрьме сидели профессиональные революционеры, которые были гораздо старше его, не раз находились в тюрьмах, в ссылке, и тем не менее они выбрали старостой Владимира Маяковского. Он прекрасно выполнял свои новые обязанности, умел отстоять интересы политзаключенных перед тюремной администрацией. Когда надо - он был настойчив и гремел своим басом на весь тюремный коридор. Иногда остроумной шуткой смешил надзирателей и заставлял их делать, что он хотел. Однажды нам принесли испорченную пищу. Владимир Владимирович добился того, что нам ее переменили.
        Он сумел немного увеличить время для наших прогулок и даже ухитрился устроить так, что мы могли собираться в одну камеру человек по 6-8 и даже вместе пели, и я не раз по его просьбе развлекал пением товарищей...
        В тюрьме Владимир Владимирович читал Некрасова, Гегеля, Фейербаха. Некрасова любил читать вслух - «Железную дорогу» и «Кому на Руси жить хорошо», читал вслух так же, как и дома, вслушиваясь в звучание каждого слова. В декламации его меня поражало какое-то особенное внимание к звучанию каждого слова. Декламируя, он разделял каждое слово на его составные части, по нескольку раз повторял одно и то же слово, одну и ту же фразу, внимательно и напряженно вслушиваясь, как она звучит...
        Он делал всевозможные комбинации из этих слов. Никогда я не слыхал такого чтения, и меня это очень удивляло, причем выражение его лица было удивительно сосредоточенное, напряженное. Он настолько увлекался своей декламацией, что не слышал, когда я в это время его спрашивал о чем-нибудь. Я смеялся над ним, говоря, зачем он так уродует «слова». Он сердился, называл меня «чертова консерватория», говорил, что я ничего не понимаю, и проч.
        Память у него была исключительная.
        В тюрьме Владимир Владимирович всех объединял и умел держать с каждым связь. Все наши решения принимались быстро и единодушно. Все политические жили тогда дружно и сплоченно».
        По выходе из тюрьмы после первого ареста, с апреля 1908 года, Владимир стал встречаться с представителями партии социалистов-революционеров, и связи эти, по-видимому, устанавливались через И. И. Морчадзе.
        Ленин и большевики вели непримиримую идейную борьбу с эсерами, разоблачая псевдосоциалистический характер их «программы», но в то же время пытались вырвать из-под влияния эсеров искренне заблуждавшихся, честных революционеров, способных преодолеть свои ошибки в оценке движущих сил революции. Идейные споры, однако, не исключали некоторых совместных действий, которые служили общему делу борьбы против реакции и предательской либеральной буржуазии.
        Можно предположить, что, поскольку Маяковский в это время встречался со своим другом, членом РСДРП, Сергеем Медведевым, то его связи с социалистами-революционерами были санкционированы с этой стороны. Такое предположение не покажется слишком далеко идущим, если учесть, что Маяковский принимал участие в организации побега политкаторжанок из Новинской тюрьмы.
        В автобиографии мы находим лишь намек на это: «Живущие у нас (Коридзе (нелегальн. Морчадзе), Герулайтис и др.) ведут подкоп под Таганку. Освобождать женщин каторжан. Удалось устроить побег из Новинской тюрьмы. Меня забрали». В справке охранного отделения о лицах, «неблагоприятных в политическом отношении» и так или иначе причастных к организации побега, среди 17 человек, под N 9 стоит имя Маяковского. А И. И. Морчадзе свидетельствует, что семья Маяковских оказывала ему практическую помощь. Владимир даже предлагал свои услуги в сопровождении беглянок по квартирам, но его предложение было отклонено: слишком заметен, находится под слежкой.
        Побег осуществлялся представителями разных партий, главным образом социал-демократов и социалистов-революционеров. Сначала готовили побег из Таганской тюрьмы - вели подкоп под ее баню. И когда он был уже завершен, то ли охранка пронюхала, то ли кто донес, - за тюрьмой установили усиленную слежку. Операция стала практически невозможна. Но Маяковские уже тогда помогали организаторам побега. «Мама шила колпаки для участников земляных работ и давала ночлег нелегальным, - пишет Л. В. Маяковская. - На наше имя велась конспиративная переписка, у нас устраивались встречи для переговоров, мама носила в тюрьму передачи и т. д.».
        Второй арест Маяковского, видимо, явился результатом слежки филеров за группой, подготавливавшей подкоп под Таганскую тюрьму. Полиция скорее всего не знала в это время о существовании подкопа, а предполагала участие всех членов группы в организации экспроприации, и арест предпринят был полицией в качестве предупредительной меры.
        Одним из организаторов побега из Новинской тюрьмы стал друг семьи Маяковских И. И. Морчадзе. Сначала речь шла об освобождении А. И. Морозовой, члена военной организации РСДРП, осужденной на пять лет каторги. Содержалась она в общей камере Новинской тюрьмы, где вместе с нею были 4 социал-демократки, 9 эсерок, 2 анархистки.
        Разнопартийному составу заключенных соответствовал и разнопартийный состав организаторов побега. Впрочем, Морчадзе свою группу считал внепартийной. Тем не менее В. И. Вегер сообщает, что группа действовала с одобрения МК РСДРП (б).
        Организаторам побега удалось привлечь на свою сторону надзирательницу Тарасову, запастись ключами от камеры и от конторы. Платья, которые шились на квартире у Маяковских, переправлялись через Тарасову заранее. При помощи снотворного (в пирожном - для надзирательниц, в пиве - для надзирателя-мужчины) усыпляется вся охрана. Одна из политкаторжанок на всякий случай оделась под начальницу тюрьмы, якобы совершающую обход. Сигнал к побегу давался с воли.
        Срок подготовки пришлось сократить до минимума, так как были получены сведения о предстоящем изменении внутреннего распорядка тюрьмы. Медлить было нельзя. Маяковские работали даже ночью, готовя платье для беглянок. В комнате Володи смолили канат для какой-то надобности.
        Некоторые организаторы побега находились под наблюдением полиции, но они перехитрили филеров, уйдя из квартиры в Волновом переулке через задний двор и Зоологический сад. Побег прошел удачно, беглянок проводили на подготовленные квартиры. Морчадзе, вернувшись домой после проводов четырех бежавших, попал прямо в руки полиции. Через него и другого организатора побега, Калашникова, по дневникам наружного наблюдения, были взяты все организаторы побега. Маяковский попал в засаду на квартире Морчадзе, куда на следующий день пришел узнать о подробностях операции.
        При задержании у него была найдена только записка с адресом адвоката Лидова, сам же он объяснил, что пришел к проживающей в квартире N 9 дочери надворного советника Тихомировой рисовать тарелочки, а также получить какую-нибудь другую работу по рисовальной части.
        Когда пристав составлял протокол и спросил Маяковского, кто он такой и почему пришел сюда, тот весело ответил:
        - Я, Владимир Маяковский, пришел сюда по рисовальной части, отчего я, пристав Мещанской части, нахожу, что Владимир Маяковский виноват отчасти, а посему надо разорвать его на части.
        Ответ вызвал хохот всех присутствовавших.
        Так 2 июля 1909 года Маяковский был арестован в третий раз.
        Обыск в квартире никаких улик не дал. Теперь уже вся семья строго соблюдала конспирацию. На квартире у них был задержан вольнослушатель сельскохозяйственной академии Л. Яковлев, который пришел с ключами от тюремной двери. Ключ этот Александра Алексеевна во все время обыска держала, зажав в кулаке, а потом выбросила в пруд в Петровско-Разумовском.
        Маяковского доставили в Мещанский арестный дом. Виноватым он себя ни в чем не признал, заявив, что о побеге из женской тюрьмы узнал из газет, что из заключенных в ней никого не знает. «Сидеть не хотел. Скандалил. Переводили из части в часть - Басманная, Мещанская, Мясницкая и т. д. - и наконец - Бутырки. Одиночка N 103».
        Впоследствии Маяковский суеверно боялся цифры 103. Он был мнительным человеком. Однажды в театре вернулся в раздевалку и попросил, чтобы его пальто с N 103 перевесили на другой.
        Л. В. Маяковская пишет:
        «После ареста 2 июля 1909 года Володя был направлен в участок, а затем сначала в Басманный, а потом в Мещанский арестный дом. Эти частые перемены связаны с тем, что Володя везде активно протестовал против условий тюремного режима.
        В Басманном арестном доме заключенные избрали брата старостой. После целого ряда скандалов и переписки по этому поводу его перевели 18 августа 1909 года в Бутырскую тюрьму, в одиночную камеру N 103».
        А вот как вспоминает об этом В. И. Вегер, арестованный раньше, с которым Маяковский оказался вместе в Мясницком полицейском доме:
        «Вскоре после того как Маяковский попал в тюрьму, его выбрали старостой тюрьмы. О его кандидатуре сначала была договоренность среди немногих. В тюрьме сидели не только большевики. Большевики должны были поставить старостой своего надежного товарища. Кандидатура Маяковского была одобрена мной, как членом МК».
        Как староста Маяковский распространял свои полномочия на связи с волей, поведение заключенных на допросах, пытался даже проникать на кухню, чтобы следить за приготовлением пищи. Для поддержания здоровья они с Поволжцем (партийная кличка Вегера) во время прогулок занимались французской борьбой. Побеждал всегда младший - Маяковский, что, конечно, еще больше поднимало его репутацию среди заключенных.
        Существует в архиве замечательный документ - жалоба смотрителя Мясницкого полицейского дома в Охранное отделение:
        «Содержащийся под стражею при вверенном мне полицейском доме, по постановлению Охранного отделения от 26 июля с. г., N 432, переведенный ко мне из Басманного полицейского дома 14 того же июля Владимир Владимиров Маяковский своим поведением возмущает политических арестованных к неповиновению чинам полицейского дома, настойчиво требует от часовых служителей свободного входа во все камеры, называя себя старостой арестованных; при выпуске его из камеры в клозет или умываться к крану не входит более получаса в камеру, прохаживается по коридору... С получением повестки 7 сего августа Московской судебной палаты, коей он вызывается в палату в качестве обвиняемого... Маяковский более усилил свои неосновательные требования и неподчинения. 16 сего августа в 7 часов вечера был выпущен из камеры в клозет, он стал прохаживаться по коридору, подходя к другим камерам и требуя от часового таковые отворить; на просьбу часового войти в камеру - отказался, почему часовой, дабы дать возможность выпустить других поодиночке в клозет, стал убедительно просить его войти в камеру. Маяковский, обозвав часового «холуем», стал кричать по коридору, дабы слышали все арестованные, выражаясь: «Товарищи, старосту холуй гонит в камеру», чем возмутил всех арестованных, кои, в свою очередь, стали шуметь. По явке мною с дежурным помощником порядок водворен.
        Сообщая о сем Охранному отделению, покорно прошу не отказать сделать распоряжение о переводе Маяковского в другое место заключения; при этом присовокупляю, что он и был ко мне переведен из Басманного полицейского дома за возмущение.
        Смотритель Серов».
        После этого слезного прошения, к великому удовольствию тюремного начальства, часовых и надзирателей Мясницкого полицейского дома, терроризировавший их своим неповиновением и самоуправством арестант был по распоряжению Охранного отделения переведен в Бутырскую тюрьму.
        В документе, опубликованном В. Ф. Земсковым, - «Сведения Московского охранного отделения о Маяковском» - от 29 сентября 1909 года, - впервые (и единственный раз) говорится, что, по агентурным сведениям, Маяковский был членом Московского комитета РСДГП.
        Режим в Бутырской тюрьме был суровым. Камера - шесть шагов по диагонали. Параша, табуретка, откидной столик и койка. В двери - форточка для передачи пищи, «глазок» для наблюдения. Как подследственный, Маяковский был лишен общей прогулки. На двадцать минут его выводили под наблюдением надзирателя во внутренний двор одного. Любая попытка скандала здесь наказывалась карцером, сырой и темной камерой, в окно которой виднелся только клочок неба.
        Единственным развлечением, чуть ли не праздником для сидевших в одиночке, была баня - два раза в месяц. Туда приводили по 10-20 человек сразу, заключенные могли общаться друг с другом, делиться новостями. Тут им никто не мог помешать вести любые, в том числе и политические разговоры.
        Каково же было удивление Маяковского, когда он встретил в бане Трифонова, привлеченного еще по делу о типографии. Трифонов даже сделал ему выговор за то, что Маяковский, выпущенный после первого ареста под надзор, уехал на дачу, не сообщив полиции адреса, и пока полиция разыскивала его, дело о типографии все откладывалось. Трифонов из-за этого сидел «впустую». Отсюда же, из Бутырской тюрьмы, 9 сентября их под конвоем доставили в судебную палату, сюда же привели обратно, одного - приговоренным к шести годам каторжных работ, другого - хотя и было постановлено отдать под ответственный надзор родителям, - как находящегося под следствием по новому делу.
        И опять потянулись дни и месяцы одиночки. Появилась возможность заняться чтением. И Маяковский читал. «Перечел все новейшее». Родным, при свиданиях, Володя представился похудевшим, бледным, но старался не выдать себя, не показать, как ему тяжело в тюрьме. Аслужители охранки никак не могли поверить, что Маяковский несовершеннолетний, и все запрашивали документы о рождении из Грузии, требовали медицинской экспертизы... Увы, тут зацепиться было не за что. В Бутырке, в камере N 103, что на четвертом этаже в левом крыле, сидел под арестом юноша шестнадцати лет.
        Находясь в одиночном заключении в Бутырках, он написал несколько прошений в инстанции с требованием освободить его как непричастного к организации побега из Новинской тюрьмы, о разрешения ему прогулок и т. д. Ездила в Петербург хлопотать за сына и Александра Алексеевна, ибо дело его принимало весьма серьезный оборот. Прокурор Московской судебной палаты, возражая против отдачи Маяковского под ответственный надзор родителей, подтверждал, что он содержится под стражей по постановлению Московского охранного отделения и подлежит высылке под гласный надзор полиции в Нарымский край на три года.
        Делу о побеге политкаторжанок вместе с надзирательницей Тарасовой, из которых только двоих удалось задержать в Москве, было придано исключительное значение. Градоначальник Адрианов в своем отношении министру внутренних дел писал:
        «Принимая во внимание, что настоящий побег, совершенный в местности, находящейся в состоянии усиленной охраны, по дерзости исполнения... и особенно по личностям бежавших (террористки) обращает на себя особое внимание как имеющий исключительное политическое значение, ходатайствую перед вашим высокопревосходительством о передаче этого дела... на рассмотрение военно-окружного суда для суждения виновных по законам военного времени».
        В качестве обвиняемых пока в «отношении» были названы четыре человека. Маяковского среди них нет из-за отсутствия улик, тем не менее, невзирая на его ходатайства, Владимира продолжали держать в Бутырках. Видимо, следствие не теряло надежды найти улики. Но таковых не оказалось. Помогло, наверное, и ходатайство матери.
        9 января 1910 года Маяковский был освобожден из-под стражи и отправлен к приставу 3-го участка Сущевской части «для водворения его к родителям».
        «...Пришел к вечеру, - вспоминает Л. В. Маяковская. - Помню, он мыл руки и с намыленными руками все время обнимал нас и целовал, приговаривая: «Как я рад, бесконечно рад, что я дома, с вами!» А потом в одной тужурке Строгановского училища, так как пальто не было, побежал к друзьям».
        После выхода из тюрьмы навалились раздумья: что же дальше?
        «Если остаться в партии - надо стать нелегальным. Нелегальным, казалось мне, не научишься... Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами? Ведь вот лучше Белого я все-таки не могу написать. Он про свое весело - «в небеса запустил ананасом», а я про свое ною - «сотни томительных дней». Хорошо другим партийцам. У них еще и университет. (А высшую школу - я еще не знал, что это такое - я тогда уважал!)
        Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьезной школы? Я зашел к тогда еще товарищу по партии - Медведеву. Хочу делать социалистическое искусство. Сережа долго смеялся: кишка тонка.
        Думаю все-таки, что он недооценил мои кишки.
        Я прервал партийную работу. Я сел учиться».
        Не все ясно и убедительно в этом объяснении перемены в жизни, решении прервать партийную работу, то есть выбыть из партии. И эта неполная ясность отражает тогдашние нечеткие мысли и сомнения Маяковского, в котором все-таки вызревал художник и который не находил возможности совместить партийную работу с деланием «социалистического искусства».
        Маяковский начинает свою автобиографию словами: «Я - поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу. Об остальном - только если это отстоялось словом». Он написал «об остальном» - о том, что в его жизни связано с событиями революции 1905 года, партийной работой. Маяковский придавал этому огромное значение. Ведь в обыденной жизни он никогда не касался своей партийной работы, почти не упоминал об отсидках в тюрьме, о деятельности своей как агитатора, не желал «размазывать манную кашу по мелкой тарелке», как выражался он впоследствии. Написал, потому что это «отстоялось словом».

    «ПОСЛУШАЙТЕ!»

        «...Я сел учиться».
        Хорошо сказать: учиться. Надо было еще решить, чему и как учиться. Тянуло к стихам, отсюда и первые пробы. Неудачные, сам это понимал. Хотя образное слово срывалось с языка иногда как-то стихийно, как тот экспромт-каламбур, которым Владимир наградил пристава Мещанской части. Увереннее себя чувствовал в рисовании, все-таки занимался с профессиональными учителями, и те поощряли его, находили способности.
        Маяковский стал подумывать о профессиональной учебе рисованию. Да и для партийной работы, для более надежной конспирации нужно было иметь «вид». Он решил сдать экзамены по общеобразовательным предметам за пять классов Строгановского училища. Это было в январе 1909 года. Помешал второй арест. И все-таки Владимир не оставлял мысли об училище. В письме к сестре из Сущевской тюрьмы он перечисляет книги, которые потребуются для подготовки к экзаменам, и программу для готовящихся на аттестат зрелости. В тюрьме, добившись разрешения иметь при себе принадлежности для рисования, Маяковский отдается этому делу с энтузиазмом.
        То же самое происходит и после третьего ареста, когда Маяковский, еще до перевода в Бутырки, находился в Мясницкой полицейском доме.
        «Он сумел добиться разрешения заходить в мою камеру под тем предлогом, что он художник, - рассказывает В. И. Вегер. - Он рисовал карандашом, писал акварелью. Сохранился мой акварельный портрет, написанный тогда Маяковским в моей камере». Из старших товарищей по революционной работе Владимир рисовал еще Морчадзе (тоже один портрет сохранился).
        После освобождения из тюрьмы во второй раз Маяковский, не прерывая партийной работы, решил поступить в Строгановское училище, где училась и сестра Людмила. Вот что она пишет об этом времени:
        «В Строгановском училище Володя работал первое время интенсивно... Он... рисовал и лепил животных с натуры, занимался в обширной библиотеке... изучал русский лубок. Это принесло Володе пользу в его последующей работе над «Окнами РОСТА», плакатами, обложками и над эскизами к постановке «Мистерии-буфф»... Но прикладной характер Строгановского училища его не удовлетворял... Он стал говорить о поступлении в Училище живописи, ваяния и зодчества. Надо было хорошо подготовиться. Но средств не было».
        Рисовал Малковский много. Высокий молодой человек в форменной тужурке Строгановского училища, с альбомом в руках, удивлял прохожих на улице, когда вдруг останавливался, пораженный видом, фигурой, лицом человека, начинал быстро набрасывать что-то карандашом в альбоме, бросая быстрый взгляд на «натуру». Рисовал во дворе, дома. Любил рисовать карикатуры. По карикатурам иногда некоторые знакомые узнавали себя, и на этой почве возникали маленькие конфликты.
        Заметив влечение Маяковского к живописи, заведующий учебной частью училища П. П. Пашков посоветовал ему не тратить время на прикладное искусство, а поступить в Училище живописи и ваяния, но предупредил, что без подготовки туда поступить не удастся, что там очень серьезный конкурс.
        А подготовку надо было пройти в специальных мастерских. Такие частные мастерские были тогда у Келина, Рерберга, Юона. Надо было позаниматься в одной из них. Помешал этому новый арест.
        Уже после выхода из тюрьмы, когда созрело решение целиком посвятить себя искусству, Маяковский сначала - в течение трех месяцев - занимается в студии Жуковского, затем - надоело писать «серебренькие сервизики» - переходит к Келину. Про Келина сказал в автобиографии: «Реалист. Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся». И еще: «Требование - мастерство, Гольбейн. Терпеть не могущий красивенькое».
        Все это и привело Маяковского к Келину.
        Из краткой его характеристики стоит, выделить три момента, имеющие принципиальное значение уже для Маяковского-поэта: реалист, меняющийся, требование мастерства. «Меняющийся» - можно отнести к Келину и как к учителю, но в любом случае этот эпитет характеризует художника в творческой эволюции, в поиске. Эти три качества в полной мере присущи Маяковскому-поэту.
        Но тут видны и живописные пристрастия Маяковского, его явная тяга к реализму, к рисунку, к портрету. Более всего в рисовании он любил портрет. Не случайно - Келин, ученик великого портретиста Серова, не случайно упоминание имени Гольбейна (Младшего), выдающегося художника эпохи немецкого Возрождения, тоже портретиста (монография о Гансе Гольбейне с тех пор хранилась в семье Маяковских).
        После нескольких месяцев учебы в студии Келина Маяковский попытался поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества, но, как и предсказывал Келин, конкурсного экзамена не выдержал. Подготовка была еще недостаточна, пришлось еще год поработать в студии.
        Студия помещалась на самом верху многоэтажного дома в Тихвинском переулке и представляла собою большую комнату с тесной прихожей. Келин был требовательным педагогом и никаких вольностей студийцам не позволял. Тех, кто не проявлял старания и способностей, без сожаления отчислял. Когда к нему пришел высокий басистый юноша Маяковский, Келин, выслушав его, пошутил:
        «- Вам бы Шаляпиным быть!
        - Нет, меня тянет больше к живописи. Вот принес вам рисунки, посмотрите - как. Я уже занимался в студии Жуковского, да не нравится мне там. Там все больше дамочки занимаются. Вот мне и посоветовали пойти к вам».
        Подготовлен Маяковский был слабо, говорит Келин, но понравился своим открытым лицом, скромностью, застенчивостью. И строгий педагог отступил от своего правила - предложить еще поработать недельки две, представить новые работы и тогда решать вопрос о приеме в студию, - он принял Маяковского. Зато у Келина появился удивительно трудоспособный ученик, который раньше всех приходил в студию и уходил последним. Педагог считал, что у Маяковского есть большие способности и что он может стать хорошим художником, поэтому оказывал ему большое доверие. И любил его за прямоту суждений.
        Келин имел обыкновение собственные работы показывать ученикам и спрашивать их мнение. Так он однажды представил на «суд» учеников этюд, написанный в Петровско-Разумовском. Многим он понравился, этюд хвалили.
        «- Ну, а вы что скажете, Маяковский? - спросил Петр Иванович.
        Маяковский, нахмурив брови, сосредоточенно смотрел на этюд.
        - Что скажу, - медленно начал он, как бы обдумывая каждое слово, - солнца нет, воздуха мало, башня как-то давит... Вообще... - он сделал небольшую паузу, - этюд мне не нравится.
        Все переглянулись, бросив украдкой взгляд на Петра Ивановича: не обиделся ли? Но Петр Иванович и не думал обижаться, и когда Маяковский кончил, сказал:
        - Что ж, правильно подметил, солнца нет, я и сам это чувствую; насчет башни тоже, пожалуй, верно... Ну, а что воздуха маловато, так это еще бабушка надвое сказала».
        Об этом вспоминает соученица Маяковского Л. А. Евреинова. Но и Маяковскому от учителя доставалось. Еще год работы в студии дал ему многое. И сбылось второе предсказание Келина: с этой подготовкой он поступил в училище не в головной (подготовительный), куда поступал год назад, а в фигурный (основной) класс. Это случилось в августе 1911 года.
        На экзаменах, которые продолжались шесть дней, рисовали обнаженную фигуру и гипсовую голову. Маяковский потом рассказывал своему учителю, что он следовал его советам - начал от пальца ноги и весь силуэт фигуры очертил одной линией, положил где-то тени... За строками автобиографии: «Поступил в Училище живописи, ваяния и зодчества: единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Работал хорошо» - скрыт довольно любопытный факт. Маяковский подавал прошение в Высшее художественное училище при Академии художеств в Петербурге о том, чтобы его допустили к конкурсному экзамену. Среди других документов, затребованных у него из училища, называется свидетельство о благонадежности. Поскольку Маяковский на экзамены не явился (хотя был включен в список допущенных), а в автобиографии явно намекает на причину, стало быть, требуемого свидетельства он получить не мог. Охранка не забыла о «заслугах» Маяковского перед нею.
        Училище же живописи, ваяния и зодчества не было государственным, часть средств на его содержание давало земство, часть - меценаты. Статус негосударственного учебного заведения позволял при приеме учащихся обходиться без справки о политической благонадежности. Это и имел также в виду Маяковский в краткой автобиографической записи.
        Два года провел он в этом училище, закончить которое ему не удалось. Не по неспособности или неприлежанию, нет, как раз Маяковский проявил и способности и, по крайней мере, поначалу - прилежание. Работал он действительно много и, как сам уверяет, «хорошо». Сестра Людмила Владимировна, видевшая его работы на выставке, тоже подтверждает, что работал он хорошо.
        Но обстановка в училище, дух застоя сразу не понравились: «Удивило: подражателей лелеют - самостоятельных гонят. Ларионов, Машков. Ревинстинктом стал за выгоняемых». Маяковский начал протестовать. Уже в октябре, вскоре после поступления в училище, когда на общем собрании учащихся обсуждался вопрос о выставке, в протоколе записано о том, что собрание приняло резолюцию Маяковского, состоящую в следующем: «Ввиду того, что на общем собрании обнаружено два течения (за и против жюри) и что на этой выставке, являющейся отражением жизни Училища, имеют право быть представлены оба течения, мы учреждаем оба отдела на выставке XXXIII - «С жюри» и «Без жюри».
        Это был открытый протест против гонения на «самостоятельных». И он подсказан был не только «революционным инстинктом». Маяковский уже начал улавливать тенденции и направления в современном искусстве. В ноябре умер бывший преподаватель училища Серов. На похоронах художника, в присутствии большого числа известнейших живописцев, писателей, артистов (тут были Васнецов, Брюсов, Бакшеев, Станиславский, Немирович-Данченко, Бенуа), от учеников школы выступил Маяковский. В газете «Русское слово» об этом написано: «...ученик Училища живописи, указав на тяжелые потери, которые понесло русское искусство за последние пять лет в лице Мусатова, Врубеля и, наконец, В. А. Серова, высказался в том смысле, что лучшее чествование памяти покойного - следование его заветам».
        В училище Маяковский подружился с Василием Чекрыгиным. Среди массы учеников, вспоминал их товарищ по училищу художник Л. Ф. Жегин, «в классе выделялись тогда две ярких индивидуальности: Чекрыгин и Маяковский... Маяковский относился к Чекрыгину довольно трогательно, иногда как старший, добродушно прощая ему всякого рода «задирания» и небольшие дерзости вроде того, что мол, «тебе бы, Володька, дуги гнуть в Тамбовской губернии, а не картины писать».
        И здесь же, в училище, жизнь его свела с людьми, которые помогли совершиться неизбежному повороту судьбы - поверить ему в себя как в поэта. Первым среди них был Давид Бурлюк. Маяковский познакомился с ним сразу же при поступлении в училище, в начале сентября.
        «В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались». Свидетельство Маяковского. А вот свидетельство Бурлюка: «Какой-то нечесаный, немытый, с эффектным красивым лицом апаша верзила преследовал меня своими шутками и остротами «как кубиста». Дошло до того, что я готов был перейти к кулачному бою... Мы посмотрели друг на друга и помирились, и не только помирились, а стали друзьями».
        Но и до Бурлюка были литературные встречи, которые наводят на мысль о том, что дума о поэзии не покидала Маяковского. Для чего бы тогда ему встречаться с поэтом Виктором Гофманом, стихи которого вряд ли могли нравиться Владимиру. Какое-то время спустя, он их цитировал Бурлюку с ироничными комментариями. Встречи эти не имели продолжения.
        Бурлюк, почуявший в Маяковском недюжинный и пока еще только пробивающийся из немоты талант («Дикий самородок, горит самоуверенностью», - писал он Каменскому), стал опекать его. Был он значительно старше Маяковского, к этому времени уже закончил Одесское художественное училище и здесь занимался в натурном классе.
        К Маяковскому Бурлюк проявил живейший интерес и потому, что был занят организацией футуристической группы. Символизм в это время уже дышал на ладан, на него шли атаки со всех сторон. Гумилев провозгласил эру акмеизма. Бурлюк горел страстью заявить нечто более звонкое и ошарашивающее. Как живописец, он представлял себя во Франции на выставке импрессионистов, в России же проходил за кубиста. Как поэт, он вместе с В. Хлебниковым и В. Каменским участвовал в сборнике «Садок судей» (1910).
        И когда Маяковский прочитал Бурлюку свое стихотворение, тот понял, скорее почувствовал, какая громадная творческая потенция скрыта в этом «верзиле», в этом «диком самородке». Бурлюк еще плохо знал Маяковского, характеризуя его, видимо, больше по внешнему впечатлению, нежели по самосознанию и кругозору, иначе этот молодой человек, знавший наизусть целые страницы из «Капитала» и перечитавший довольно много книг, в том числе и «все новейшее» в литературе, не показался бы ему «диким». Впрочем, это впечатление вскоре рассеялось.
        Так или иначе, в этот начальный период для Маяковского именно Бурлюк оказался человеком, угадавшим истинное призвание и указавшим ему путь в поэзию. А случилось это вот как.
        «Днем у меня вышло стихотворение. Вернее - куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю - это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: «Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!» Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом» («Я сам»).
        А уже на следующий день утром, знакомя с кем-то своегонового друга, Бурлюк был неудержим:
        - Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский.
        На смущенные подталкивания новорожденного поэта отвечал непреклонно, жестко:
        - Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение.
        «Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) - «Багровый и белый» и другие».
        Это было начало.
        Вот почему Маяковский с благодарным чувством говорит о Бурлюке как об учителе. И еще потому, что тот читал ему «французов и немцев», всовывал книги, а кроме того, «выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая».
        Но действительно ли Маяковский «совершенно неожиданно... стал поэтом»? Признание его относится к эпизоду, случаю («В этот вечер...»). Вспомним еще раз про тетрадку стихов, написанную в Бутырках. Он безжалостно оценил эти стихи: «ходульно и ревплаксиво». И даже так: «Спасибо надзирателям - при выходе отобрали. А то бы еще напечатал».
        Тем не менее Маяковский разыскивал потом эту тетрадку. Значит, что-то в ней, может быть, в самом факте ее появления, Владимиру Владимировичу казалось важным. Ведь не случайно Маяковский считал началом своей литературной работы не 1912-й (когда были написаны и напечатаны первые, как он сам называл, профессиональные стихи), а 1909 год, год «рождения» пропавшей тетрадки.
        Время, проведенное в тюрьме, когда он наряду с Байроном, Шекспиром, Л. Толстым поглощал современную беллетристику, символистов, Маяковский считает «важнейшим» для себя. У символистов (Белого, Бальмонта) его увлекла «формальная новизна». По духу, по сути их поэзия была «чужда» ему («Темы, образы не моей жизни» ). Когда попробовал сам «т_а_к_ _ж_е_ _п_р_о_ _д_р_у_г_о_е» - получилось плохо.
        Тогда, по выходе, разочаровавшись в своих поэтических способностях, подумал: «Стихов писать не могу». И как будто бы окончательно решил посвятить себя живописи.
        Окончательно ли?
        Маяковский уже в юности был не тот человек, который, что-то начав, в чем-то себя попробовав, мог успокоиться, не доведя начатое до конца. Образы «другой» жизни не находили воплощения в живописи. Он Келина уговаривал бросить писать портреты и попробовать «что-нибудь другое», а сам терялся в традиционных, еще во многом ученических сюжетах. Его, по-видимому, все время тревожила возможность «другое» выразить словом.
        Л. Ф. Жегин вспоминает: «Забравшись в какой-нибудь отдаленный угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперед и назад, что-то бормоча себе под нос. Точно так же (по крайней мере в ту пору), путем бесконечных повторений и изменений создавал Маяковский и свои графические образы».
        Не в графике ли почудились свои, уже ни на чьи не похожие образы внешнего мира? Представим:
    Угрюмый дождь скосил глаза.
    А за
    решеткой
    четкой
    железной мысли проводов -
    перина.
    И на
    нее
    встающих звезд
    легко оперлись ноги.

        Почти все графически представимо. Бери карандаш, лист бумаги и переводи в рисунок. А на слух - раскачивающийся ритм («основа всякой поэтической вещи»). Может быть, вначале это был тот самый «гул», из которого «начинаешь вытаскивать отдельные слова» («Как делать стихи?»). Ведь это одно из первых двух стихотворений («Утро»). Графика уже зрелого Маяковского не представима без стихов. Некоторые стихи, не говоря уже о плакатах, не представимы без его графики.
        Никому еще не удалось раскрыть тайну рождения поэтического слова, но в приближении к ней у Маяковского открывается постепенно вызревавшее желание найти тот образный язык, которым он мог бы сказать «про другое» по-своему. Поэзия дала ему большие, чем живопись, возможности сделать это.
        Восторженная оценка Бурлюка его смутила: в самом деле он поэт?.. Но слово было сказано человеком, которому Маяковский верил. Впрочем, скажи это слово кто другой, он, пожалуй, тоже поверил бы, ибо слово было сказано о том, что скрытой мечтой жило в нем, - о поэзии. Совсем не исключено, что он ждал этого слова, и его оказалось достаточно, чтобы вскоре уже преодолеть сомнения.
        Прошло немного времени, примерно год, когда перед поэтом Бенедиктом Лившицем предстал молодой человек, одетый не по сезону легко, в черную пелерину, в широкополой шляпе, надвинутой на самые брови, показавшийся ему почему-то похожим на террориста, игрою случая заброшенного на Петербургскую сторону, и этот молодой человек, Володя Маяковский, защищал свои первые, не понравившиеся Лившицу, стихи «с упорством, достойным лучшего применения».
        Не значит ли это, что приходило уже осознание своего пути в искусстве, в жизни?.. Пусть еще не до конца, не до точки, но перемены в нем видны, поэзия мощным магнитом втягивает его в себя. Стихи постепенно заслоняют собою профессоров училища. Уже и Бурлюк видится по-иному.
        Сохраняя весь пиетет к «учителю», высказывая слова благодарности к нему, Маяковский в то же время не забывает подчеркнуть и разницу между ним и собой: «У Давида - гнев обогнавшего современников мастера, у меня - пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья».
        После этого сказано: «Родился российский футуризм». Однако футуризм не есть некий симбиоз из «обогнавшего» время мастерства Бурлюка и социалистического сознания Маяковского. В том-то и заключалась разница, что «пафос социалиста» часто приводил Маяковского в противоречие с программными установками футуризма, где главным было «самовитое» слово.
        Но к этому времени еще нет отчетливых взглядов, нет программы, нет, как такового, футуризма, есть только «домаяковский» футуристический сборник «Садок судей».
        В ноябре 1912 года Маяковский приглашен в Петербург на выставку художников «Союз молодежи» (он был представлен одним портретом). Бурлюк выступал с лекцией на тему «Что такое кубизм». А 17 ноября в артистическом подвале «Бродячая собака» состоялось первое публичное выступление Маяковского с чтением стихов. Через три дня, 20 ноября, в Троицком театре он выступает с докладом «О новейшей русской поэзии».
        Живопись не остается в забвении. Посетив выставку общества «Бубновый валет», куда входили художники П. Кончаловский, И. Машков, М. Ларионов и другие, Маяковский принимает участие в ее обсуждении, выступает основательно, «почти академически» (А. Крученых). А в начале 1913 года он возникает как яростный полемист на «Втором диспуте о современном искусстве», организованном все теми же бубновалетцами. Здесь выступление Маяковского носило уже отнюдь не академический характер, здесь он «ругательски ругал» «валетов» за консерватизм. И здесь же, кажется, впервые его выступление сопровождалось легким скандалом, в котором, судя по газетному отчету, уже проявился характер Маяковского как полемиста.
        «Некто Маяковский, громадного роста мужчина, с голосом, как тромбон, - писала на следующий день после диспута «Московская газета», - заявил, что он футурист, желает говорить первым. По каким-то причинам выступление Маяковского было, очевидно, не на руку организаторам диспута. Они настаивали, что очередь Маяковского - только седьмая. Футурист зычно апеллировал к аудитории: «Господа, прошу вашей защиты от произвола кучки, размазывающей слюни по студню искусства». Аудитория, конечно, стала на сторону футуриста... Целых четверть часа в зале стоял стон от аплодисментов, криков «долой», свиста и шиканья. Все-таки решительность Маяковского одержала победу».
        Дух протеста против буржуазного миропорядка, питавшийся идеями социализма и бурно проявлявший себя у юноши Маяковского во время арестов, сейчас приобретает привкус анархического бунтарства, эпатажа, который потом сопутствовал выступлениям футуристов в Москве и во время их поездки по другим городам России.
        1913 год стал для Маяковского годом его поэтического крещения. Маяковский ощутил в себе силу, он уже больше не колебался в своем призвании и со всем пылом отдался поэзии. И не только сочинению стихов. Он много выступает. Читает свои стихи и стихи товарищей в различных аудиториях. Вступает в дискуссии. Делает доклады «О новейшей русской литературе», «О достижениях футуризма», пишет статьи, хлопочет о постановке и ставит в Петербурге трагедию «Владимир Маяковский».
        Многие выступления Маяковского и его друзей проходят в атмосфере скандала, печать полна сенсационных сообщений об этих скандалах, которые, конечно, сильно обеспокоили «генералитет» училища, ведь они с Бурлюком оставались его учениками. Сначала «генералитет» предложил своим ученикам «прекратить критику и агитацию», ну а затем совет преподавателей под председательством князя Львова, поскольку учащиеся Маяковский и Бурлюк не вняли этому предупреждению, - исключил их в феврале 1914 года из училища.
        Отдавшись целиком поэзии, Маяковский в это время забросил практические занятия живописью.
        Известие об исключении из училища застало Маяковского и Бурлюка в Полтаве, куда они вместе с Василием Каменским приехали выступать, и сообщил им об этом полицеймейстер. Маяковский тут же прокомментировал решение об изгнании его из училища:
        - Это все равно, что выгнать человека из отхожего места на чистый воздух.
        Его угнетала атмосфера застоя в училище, где лелеяли подражателей, а самостоятельных выгоняли. Исключение было актом политического характера, но для Маяковского, как и для Бурлюка, оно еще означало разрыв с академической рутиной.
        Другая муза властно овладела сердцами и помыслами друзей, по крайней мере, Маяковского. Зато полицеймейстеру факт изгнания из училища был достаточен для того, чтобы не разрешить Маяковскому, Бурлюку и Каменскому выступать в Полтаве.
        Давид Бурлюк еще в училище развернул активную деятельность по созданию группы художников и писателей, оппозиционно настроенных к отжившим и отживающим формам буржуазного искусства, в том числе - символизма. В нее вошли три брата Бурлюка - Давид, Николай и Владимир, Василий Каменский, Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников, Елена Гуро. Чуть позднее к ним присоединился Маяковский.
        Они еще не называли себя футуристами - не хотели быть похожими на футуристов Запада, на итальянских футуристов, открещивались от Маринетти. Маяковский вместе с поэтами К. Большаковым, с которым дружил, и В. Шершеневичем в начале 1914 года подписал письмо в редакцию газеты «Новь» об отрицательном отношении русских футуристов к Маринетти, к «италофутуристам». Пока группа Бурлюка называла себя хлебниковским «титулом» - будетлянами, то есть людьми, деятелями будущего, приближающими будущее. Различие с итальянским футуризмом, который приобретал фашистскую окраску, все время подчеркивалось. Понимание войны, как средства «гигиены мира и величия Италии», империалистические устремления и открытый «антисоциализм», разумеется, резко отталкивали от Маринетти русских футуристов с их стихийным демократизмом, хотя и путаной, окрашенной в анархические краски, но явно выраженной антибуржуазностью. Вот почему они так бурно протестовали против любых попыток сближения их с «италофутуристами» и их вождем Маринетти и устраивали обструкции во время его выступлений в Петербурге и Москве в 1914 году. И поэтому, когда в 1925 году Маяковский встретился в Париже с Маринетти, встреча вышла натянутой, советскому поэту не о чем было говорить с человеком чернорубашечного социального оттенка, и они из вежливости перекинулись лишь несколькими фразами.
        Итальянский футуризм действительно имел мало общего с русским футуризмом. Разрыв с культурным наследием прошлого, провозглашенный им, был едва ли не единственной точкой сближения этих авангардистских течений. Их решительно разводил культ насилия, жестокости, эстетизации войны как «единственной гигиены мира», идея суперменства и «гения-индивида». Все это не могло не привести и в конце концов привело итальянских футуристов к пропаганде милитаризма, к фашизму.
        Но и в области литературной они шли гораздо дальше русских футуристов. Дальше - в разрушении гуманистических традиций культурного наследия, объявляя ненужными, вредными «слабостями» идеалы добра, справедливости, любви и счастья, и противопоставляя им силу, бездушие, жестокость «механического человека». «Жар, исходящий от куска дерева или железа, нас волнует больше, чем улыбка и слезы женщины». Этот тезис Маринетти вряд ли бы подписал кто-нибудь из русских футуристов.
        Из-за резких расхождений программного характера они не хотели поначалу называть себя футуристами. Но в печати это название закрепилось за ними, и уже в ноябре 1913 года Маяковский выступил в Политехническом музее с докладом «Достижения футуризма», не раз повторял этот доклад во время турне по городам России. Бурлюк читал доклад «Кубизм и футуризм», а В. Каменский - профессиональный авиатор, летчик - «Аэропланы и поэзия футуристов». Так что теперь уже и официально литературная группа, созданная Бурлюком и включавшая в себя довольно разнородный состав, стала именоваться футуристами, литературно-художественное течение, обозначенное ею, - футуризмом (от латинского futurum - будущее).
        С этой группой, с этим течением связано появление Маяковского в русской поэзии XX века.
        Русский футуризм как течение представлен не только группой Бурлюка. Почти одновременно возникли кружки в Петербурге, где самой значительной фигурой был Игорь Северянин. Петербуржцы, группировавшиеся вокруг издательства «Петербургский глашатай», именовали себя эгофутуристами. В Москве, помимо группы Бурлюка, называвшейся позднее кубофутуристами, давшей себе имя «Гилея», была еще одна группа эгофутуристов, куда входили В. Шершеневич, Р. Ивнев, К. Большаков и другие. Они открыли издательство «Мезонин поэзии». В группу «Центрифуга» входили Б. Пастернак, Н. Асеев, С. Бобров, И. Аксенов.
        Амбициозность и разноголосица этих групп и входивших в них по преимуществу молодых литераторов не говорили о единстве устремлений, Горький считал, что «русского футуризма нет. Есть просто Игорь Северянин, Маяковский, Бурлюк, В. Каменский».
        С точки зрения программы это действительно так. И тем не менее были декларации, сборники, другие издания. Некоторые считают началом этого движения в России сборник «Пролог эгофутуризма» Северянина (1911). Он и сам считал себя основателем нового поэтического течения, поскольку все-таки в соавторстве с К. Олимповым написал листовку «Скрижали Академии эгопоэзии (вселенский футуризм)». Вероятно, на том же основании можно отнести к началу и будетлянский сборник «Садок судей». Василий Каменский, например, рассказывая о подготовке этого сборника как о самой веселой и энтузиастической поре жизни, утверждал, что именно вокруг него в 1909 году основался в Петербурге российский футуризм.
        Сборник этот, вопреки утверждению (и конечно - желанию) Василия Каменского, не стал «яркоцветной ракетой», не стал «бомбой, начиненной динамитом первого литературного выступления», хотя в нем и было заложено зерно будущего русского футуризма, но вряд ли есть достаточные основания «Садком судей» обозначать дату его рождения. Логичнее все-таки родословную футуризма вести от альманаха «Пощечина общественному вкусу» (1912), в котором был опубликован манифест футуризма.
        При всей неоднородности российского футуризма, можно выделить некоторые его общие идеи, например, отрицание культурного наследия, отрицание исторического опыта вообще во имя будущего; анархо-индивидуалистический бунт против действительности и идея главенствующего значения творчества над нею; борьба против мещанства и буржуазности, против капитализма как общественного порядка с позиций анархо-индивидуализма, призыв к революции в искусстве, к созданию нового языка искусства.
        Кубофутуристы, и особенно самый радикальный из них Алексей Крученых, а некоторое время даже и Каменский, проповедовали заумь, якобы способную передавать индивидуальное настроение пишущего, и писали заумные стихи.
        На знамени футуризма были начертаны лозунги «свободы» творчества, «свободы» от смысла во имя «самовитого слова».
        «Пощечина общественному вкусу» привлекла внимание литературной общественности.
        Это издание прежде всего поражало внешним видом, обложка была из мешковины, тексты отпечатаны на желтой оберточной бумаге. («Садок судей» напечатан на обратной стороне обоев.) Принципиальный антиэстетизм осуществлялся тотально. Но, конечно, гвоздем издания был манифест, провозглашавший полный разрыв с искусством прошлого.
        «Только м_ы - л_и_ц_о_ _н_а_ш_е_г_о Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
        Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
        Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности».
        Легко догадаться, какую реакцию вызвал этот манифест в самой разнообразной литературной и читающей среде. Шквал иронических, издевательских и просто ругательских откликов обрушился на авторов манифеста - В. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Бурлюка, А. Крученых. Никто даже не пытался понять, что призыв бросить классиков с Парохода современности - не более, чем полемический прием, что манифест своим острием направлен против символизма - господствовавшего в то время литературно-художественного течения. Резкие выпады были направлены по адресу Константина Бальмонта, стихи которого характеризовались как «парфюмерный блуд», Леонида Андреева, чья проза объявлялась «грязной слизью». Это был открытый, грубый по форме вызов, заранее рассчитанный на эпатаж, но и искренний в неприятии его авторами буржуазного декадентского искусства.
        Символизм как литературное течение доживал свой век. Еще предпринимались попытки преодолеть его глубокий кризис, Вячеслав Иванов в 1910 году выступил с докладом «Заветы символизма», придав ему сугубо религиозную окраску и тем самым еще больше изолировав от жизни. Вслед за ним, в том же Обществе ревнителей художественного слова, в порядке ответа на доклад Иванова, выступил Блок - с докладом «О современном состоянии русского символизма», - и тоже высказал мысль о его кризисе и пытался указать выход: «прежде всего - ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета». Рецепт «на все болезни».
        Доклады Иванова и Блока вызвали бурную полемику - в печати, в переписке, - в которой приняли участие Брюсов, Городецкий, Мережковский, - но не вдохнули жизнь в символизм. Идеалистическая философская основа лишала его перспективы.
        Конечно же, такие поэты, как Брюсов, Блок, Андрей Белый, Бальмонт, не укладываются в общую философскую и эстетическую схему символизма. Каждый из них - самостоятельное и крупное художественное явление. Один только Александр Блок - это, по словам Маяковского, «целая поэтическая эпоха». Но это и преодоление символизма внутри себя, в своем многогранном, богатом различным содержанием и формами творчестве. Это путь от стихов о Прекрасной Даме - к поэме «Двенадцать», от мистических или полумистических откровений до сурового реализма революционных будней.
        Блока спасло от опустошения души и застревания в декадентском болоте могучее чувство гармонии, которое у него было почти безграничным. А гармония - это жизнь: в развитии, в динамике, в историческом протяжении. И это - мечта. Блок жил мечтой о прекрасном, неуклонно стремясь к добру и свету. Это и есть «сокрытый двигатель» его души, причина и следствие глубинного лирического волнения, которое вы ощущаете почти немедленно, как только начинаете читать стихи поэта. Лирика Блока - это и исповедь и проповедь. Исповедь правдолюбца, человека «бесстрашной искренности» (М. Горький), пережившего трагический разлад со своим классом и его гибель и вставшего на сторону революции, исповедь патриота и сына России; проповедь патриота и сына России; проповедь добра и справедливости.
        Блока привела к поэме «Двенадцать» его любовь к России, к ее истории, к ее народу. Можно сказать несколько иначе: многовековая культура русского народа, его историческое бытие и связанное с ним чувство родины, чувство пути. Те его «собратья» по символизму, у которых чувство истории, чувство пути было ослаблено, не выдержали испытаний войнами и революцией, оказались в эмиграции, пережили творческий крах.
        Принял революцию Брюсов, он сотрудничал с Советской властью, и, по слову Пастернака, «сонному гражданскому стиху... первый настежь в город дверь» открыл. Андрей Белый, трагически путавшийся в поисках целостного мировоззрения, - это особая статья. Да и каждый из крупных поэтов-символистов требует отдельного аналитического подхода к его творчеству. Но в целом символизм как самое влиятельное литературное течение начала века себя изжил, поскольку он утрачивал чувство пути.
        Несмотря на то, что поэзия символизма развивались в атмосфере неприятия буржуазной действительности, она была далека от того, чтобы приобрести социальную окраску. Абстрактно выраженное недовольство буржуазным миропорядком лишь могло порождать и порождало скепсис... Символизм как литературное течение сошел со сцены не в результате появления новых, опровергавших его течений - акмеизма и футуризма, - а в результате своей исчерпанности, своей неспособности соответствовать развитию общественной жизни в канун первой мировой войны.
        Поэзия предреволюционной поры переживала серьезный кризис, однако пафос ее отрицания, заданный футуристами, не должен помешать разглядеть стремление к обновлению, к поискам новых структур и нового статуса существования поэзии в обществе. Футуризм и был одним из выраженных ферментов этого внутреннего брожения.
        Но поэзию творили не символизм, акмеизм, футуризм и прочие «измы», они лишь что-то улавливали, пытались втиснуть в теоретические схемы мозаику, а творчество крупных поэтов не укладывалось в них, но оно реально определяло пути обновления поэзии.
        Маяковский вместе со своими соратниками тоже подводил теоретическую базу под здание футуризма. Не выдержав напора жизни, это здание рухнуло, а Маяковский, еще цепляясь за его обломки, выбирался на отражения реальной жизни.
        Футуризм, устраивавший пляску над «трупом» символизма, не мог подняться на высокий уровень общественного бытия. Не мог соответствовать ему и акмеизм, течение философски худосочное и социально пассивное. Но в футуризме привлекала энергия отрицания, энергия критики и обличения буржуазных порядков. Он был неоднородным по составу и даже формально (эгофутуристы, кубофутуристы, «Центрифуга»), и также не имел серьезной философской базы, но эстетика футуризма включала в себя демократические элементы, приближающие искусство к реальной жизни. Футуризм обогащал искусство слова.
        В 1922 году, оглядываясь назад, Маяковский справедливо говорил: «Футуризма как единого точно формулированного течения в России до Октябрьской Революции не существовало». Манифест, крикливо названный «Пощечина общественному вкусу», - соответственно названию выражал цели футуризма «в эмоциональных лозунгах». А что же было в поэтической практике, на которую ссылается Маяковский?
        Футуристы проявляли интерес к материальной культуре города: урбанистические, городские мотивы отчетливо зазвучали в первых же стихах Маяковского. Большое внимание уделялось работе над словом. В то же время теория «самовитого слова» - автономности языка поэзии, - грубый антиэстетизм, возведенный в принцип и осуществлявшийся как в поэтической практике, так и в формах общения с аудиторией (выступления и вечера футуристов), в оформлении книг, отвлекали от содержания искусства, его нравственной, человеческой, общественной задачи.
        Почему же все-таки футуризм привлек молодого Маяковского?
        Маяковский, по сути дела, сам ответил на вопрос, почему он не примкнул к символистам. Это течение было чуждо ему по духу, и он, еще юношей, читая символистов в Бутырках, понял: «Темы, образы не моей жизни». Хотя прочтенное было «новейшим». Пролетарская поэзия в эти годы (1912-1914) еще не дала достаточно могучих ростков, которые бы привлекли Маяковского, а жизнь пока не свела его ни с кем из тех людей, которые направляли развитие искусства по революционному пути.
        Обстоятельства сблизили его с теми людьми, которые стояли у истоков футуризма. Это была та культурная среда в сфере поэтического искусства, живописи, к тому же принявшая его с восторгом, которая оказалась первой для Маяковского. Он ощутил в этой среде близкий ему дух протеста, дух перемен, дух новаторства. Здесь тоже хотели сказать «про другое», и сказать по-своему, не так, как символисты. И, естественно, он вошел в эту среду, с воодушевлением принялся осуществлять ее идеи и замыслы. С тех пор как ночью на Сретенском бульваре прозвучали поразившие его своею неожиданностью слова: «Да вы же ж гениальный поэт!» - в жизнь, заполнив ее огромным смыслом, вошла п_о_э_з_и_я. «Пришлось писать», - сказано нарочито сдержанно в автобиографии.
        Владимиру Маяковскому в это время было всего лишь девятнадцать лет.
        Первыми профессиональными, печатаемыми стихотворениями были «Ночь» и «Утро». Они и вошли в альманах «Пощечина общественному вкусу». В них как будто все соответствовало поэтике футуризма.
        Декларативный антиэстетизм был в стихах Бурлюка:
    Поэзия - истрепанная девка,
    А красота - кощунственная дрянь.

        Но и Маяковский, не очень обременяясь смыслом, поражает грубоватыми метафорами, выхватив взглядом «враждующий букет бульварных проституток», толпу, похожую на «пестрошерстную быструю кошку», услышав «шуток колющий смех», возрастающий «из желтых ядовитых роз»...
        Девятнадцатилетний поэт начинает свой путь под флагом футуризма, вдохновляется его молодой энергией в борьбе со старьем - в жизни, в искусстве, в борьбе за новое искусство, не вполне отчетливо представляя, каким же оно должно быть - новое искусство, - но с твердой установкой на его новизну и непохожесть на все, что уже было.
        Василий Каменский пишет роман и говорит, что это будет «совершенно новая форма романа, со сдвигами, с переходом прозы в стихи и обратно - в прозу». Хлебников задумал, как сообщает Каменскому, «сложное произведенье «Поперек времен», где права логики времени и пространства нарушались бы столько раз, сколько пьяница в час прикладывается к рюмке». А заключительная глава этого произведения - «проспект на будущее человечество» - ни больше, ни меньше.
        Энтузиазм русских футуристов не знал границ. Недаром один из вдохновителей этого течения, Василий Каменский, впоследствии назвал автобиографическую книгу «Путь энтузиаста». Он в действительности был таким - энтузиастом в полном смысле слова, незаурядной личностью, талантливым поэтом, авиатором. А еще раньше - был актером, сидел в царской тюрьме. Когда началось «завоевание воздуха», его потянуло к крыльям аэроплана.
        «Уж если мы действительно футуристы... если мы - люди моторной современности, поэты всемирного динамизма, пришельцы-вестники из будущего, мастера дела и действия, энтузиасты-строители новых форм жизни, - мы должны, мы обязаны быть авиаторами».
        И Каменский стал одним из первых русских летчиков, дружил с знаменитыми Российским и Уточкиным. Учился в Париже летать на монопланах Блерио, объехал Европу, вернулся в Петербург, купил аэроплан и самостоятельно - без инструктора - совершил свой первый полет. Первыми его поздравили сторожа и рабочие гатчинского аэродрома, а в Петербурге прокричал «ура!» Аркадий Аверченко, с которым Каменский жил в одной квартире. Аверченко при этом попросил - вместо пожелания доброй ночи - в случае смертельного падения с аэроплана, черкнуть ему открытку с того света: не пожелают ли там подписаться на «Сатирикон», который он редактировал.
        Каменский летал, низвергался с высоты, в газетах появлялись некрологи: «Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт Василий Каменский», - вылечивался, ремонтировал свой «истрепанный» блерио и снова летал...
        С Маяковским они моментально сблизились. Полюбился он и семье Владимира Владимировича - за простоту, демократичность, сердечность, за живые, увлекательные рассказы о полетах и путешествиях, о Волге и Урале. Разница в девять лет между Каменским и Маяковским не мешала их дружбе.
        А Велимир Хлебников... «Его тихая гениальность тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом», - заметил Маяковский. Но затемнена ненадолго. Уже в первые годы знакомства Маяковский зачитывался стихами Хлебникова, без конца цитировал их в докладах о футуризме, и его не могла не привлечь личность этого абсолютно житейски беспомощного и бескорыстно преданного поэзии, одержимого фантастическими идеями человека.
        Каменский, первым из футуристов познакомившийся с Хлебниковым, когда тот был студентом Петербургского университета, нашел его живущим в конце коридора за занавеской, где стояла железная кровать без матраца, столик с лампой и книгами и лежали разбросанные в разных местах листочки со стихами и цифрами. Но главное, конечно, было не в этом чудачестве, неприкаянности, бескорыстии, а в полете воображения, в масштабе фантазии и в том, с какой искренней убежденностью этот странный человек ощущал себя «тайновидцем» и верил в осуществление своих утопических проектов, создав впоследствии даже Общество «председателей Земного шара» из 317 членов (цифра эта возникла из выведенных им же мистических «законов времени»).
        Маяковский ощутил в нем мощь «Колумба новых поэтических материков», языческую завороженность словом, необычайную осведомленность в языковой культуре славянских народов, в фольклоре.
        По-своему интересен был и Алексей Крученых, этот, по словам Маяковского, «футуристический иезуит слова», привлекавший его поначалу вызывающей «сановитостью» стиха.
        Заглавной фигурой в московской группе футуристов был Давид Бурлюк. Не обладавший большим талантом ни в живописи, ни в поэзии, этот одноглазый толстяк с челкой на лбу был тем не менее личностью незаурядной, был образован, имел силу внушения, мог увлечь своими идеями молодежь, проявлял несомненные организаторские способности.
        Футуристами разных оттенков были Пастернак, Асеев, Северянин... Считая, что футуризм в целом явление более крупное, чем акмеизм, Блок в дневнике отмечал значительность Северянина и Хлебникова, выделял как достойную внимания Елену Гуро. «У Бурлюка есть кулак», - метко резюмировал он.
        Послушаем Бурлюка - как он развивал идеи футуризма перед Каменским и Маяковским, как его речь запомнилась Каменскому:
        - Мы есть люди нового, современного человечества, - говорил он, - мы есть провозвестники, голуби из ковчега будущего; и мы обязаны новизной прибытия, ножом наступления вспороть брюхо буржуазии - мещан-обывателей. Мы, революционеры искусства, обязаны втесаться в жизнь улиц и площадей, мы всюду должны нести протест и клич «Сарынь на кичку!». Нашим наслажденьем должно быть отныне эпатированье буржуазии. Пусть цилиндр Маяковского и наши пестрые одежды будут противны обывателям. Больше издевательства над мещанской сволочью! Мы должны разрисовать свои лица, а в петлицы, вместо роз, вдеть крестьянские деревянные ложки. В таком виде мы пойдем гулять по Кузнецкому и станем читать стихи в толпе. Нам нечего бояться насмешек идиотов и свирепых морд отцов тихих семейств; за нами стена молодежи, чующей, понимающей искусство молодости, наш героический пафос носителей нового мироощущения, наш вызов. Со времени первых выступлений в 1909-м, 10-м годах, вооруженные первой книгой «Садок судей», выставками и столкновеньями с околоточными старой дребедени, мы теперь выросли, умножились и будем действовать активно, по-футуристски. От нас ждут дела. Пора, друзья, за копья!
        Мог ли Бурлюк такими речами не увлечь молодого Маяковского, решившего делать социалистическое искусство! Ведь другой такой радикальной программы ему никто не предлагал, а сам он был еще слишком молод, чтобы выработать ее.
        Перед взбудораженной крикливыми афишами, ждущей сенсации молодой аудиторией Бурлюк был неподражаем.
        Итак, будетляне, крещенные футуристами, вышли на литературную арену со своим манифестом в конце 1912 года. Под манифестом стояла подпись Маяковского. Затем последовали «Садок судей» - второй сборник, «Дохлая луна», «Требник троих», «Затычка», «Молоко кобылиц» и другие издания. А вместе с ними - выступления футуристов в Москве и Петербурге и длительное турне по городам России Маяковского, Бурлюка, Каменского в конце 1913-го - начале 1914 года, сопровождавшееся шумными скандалами, вмешательством властей, неистовством публики, издевательствами прессы. В Москве с ними выступал Хлебников, но он читал так, что его не слышали даже в первых рядах, а иногда уходил со сцены, даже не закончив стихотворения. Потом совсем перестал выступать.
        Маяковский был яркой фигурой даже среди более старших и опытных, таких знаменитых и импонирующих публике своею незаурядностью партнеров, как Каменский или Бурлюк.
        Вспоминает Каменский: вот они все трое появляются в переполненной, гудящей от голосов аудитории Политехнического музея, садятся на сцене за стол с двадцатью стаканами горячего чая: Маяковский в цилиндре на затылке и желтой кофте, Бурлюк в сюртуке, с расписным лицом, Каменский - с желтыми нашивками на пиджаке и с нарисованным на лбу аэропланом... Аудитория шумит, орет, свистит, хлопает в ладоши - ей весело. Полиция в растерянности. Какая-то девица кричит из зала:
        - Тоже хочу чаю!
        Каменский при общем одобрении подносит ей стакан чаю.
        Он же начинает вечер:
        - Мы, гениальные дети современности, пришли к вам в гости, чтобы на чашу весов действительно положить свое слово футуризма...
        - А почему у вас на лбу аэроплан?
        - Это знак всемирной динамики.
        Каменский развивает идеи нового искусства, которое они намерены вынести в массы, на улицу, на площади, на эстрады, бросая вызов буржуазно-мещанской пошлости и заодно старому «искусству богадельни». Его выступление сопровождается грохотом ладоней, свистом, шипеньем, цоканьем, криками: «Да здравствует футуризм!», «Долой футуризм!», «Довольно!»
        За Каменским выступает Маяковский - высокий, собранный, элегантный даже в своей нелепой желтой кофте.
        - Вы знаете, что такое красота? Вы думаете - это розовая девушка прижалась к белой колонне и смотрит в пустой парк? Так изображают красоту на картинах старики-передвижники.
        - Не учите! Довольно!
        - Браво! Продолжайте!
        - И почему вы одеты в желтую кофту?
        - Чтобы не походить на вас. (Аплодисменты.) Всеми средствами мы, футуристы, боремся против вульгарности и мещанских шаблонов, как берем за глотку газетных критиков и прочих профессоров дрянной литературы. Что такое красота? По-нашему, это - живая жизнь городской массы, это - улицы, по которым бегут трамваи, автомобили, грузовики, отражаясь в зеркальных окнах и вывесках громадных магазинов. Красота - это не воспоминания старушек и старичков, утирающих слезы платочками, а это - современный город-дирижер, растущий в небоскребы, курящий фабричными трубами, лезущий по лифтам на восьмые этажи. Красота - это микроскоп в руках науки, где миллионные точки бацилл изображают мещан и кретинов.
        Маяковский говорит о разделе классовых интересов в современном обществе, о замкнутости, камерности искусства, о том, что стихи «разных бальмонтов» просто идиотство и тупость. И естественно - вызов из зала:
        - А вы лучше?
        - Докажу.
        И читает гудящим от напряжения густым басом свои стихи.
        Стихи производят впечатление.
        А Бурлюк - после Маяковского - тяжелая артиллерия.
        Он - маг, волшебник.
        Его доклад иллюстрируется диапозитивами, где Рафаэль сравнивается с фотографией супружеской пары из Соликамска. Здесь достается не только Рафаэлю, по и передвижникам, Айвазовскому, Репину, звучит призыв видеть в картинах геометрию и плоскости, матерьял и фактуру, динамику и конструкцию...
        Футуризм - в разгуле.
        После докладов - стихи.
        На улице - толпа. Многие провожают поэтов по Мясницкой, те на ходу читают стихи, острят. И за этим следуют приглашения выступать в различных аудиториях.
        Между тем, за первыми двумя стихотворениями, опубликованными в альманахе «Пощечина общественному вкусу», последовали другие. Хотя еще до печати, после чуть ли не первого публичного выступления Маяковского со своими стихами в «Бродячей собаке», репортер «Обозрения театров» писал, что слушатели «сразу почувствовали настоящее большое поэтическое дарование».
        В «Садке судей» (втором сборнике) появилось еще два стихотворения - «Порт» и «Уличное». В альманахе «Требник троих» - «А вы могли бы?», «Вывескам», «Театры», «Кое-что про Петербург», «За женщиной». Эти стихотворения уже заставили судить о Маяковском как о поэте, именно они позднее вызвали реплику Блока, выделившего его из футуристов, как автора «нескольких грубых и сильных стихотворений».
        В стихах Маяковского поражало необычное содержание и их ошеломляющая поэтическая новизна. Прочитав стихотворение «А вы могли бы?», Асеев с удивлением увидел, как и карта, и краска, и жестяная рыба вывески и водосточные трубы - предметы городского быта, которые окружают человека постоянно и потому не замечаются, - как они у Маяковского вошли в стихи большой взволнованности, как в порции обыкновенного студня поэт сумел разглядеть колышущуюся глянцевитую зелень океанской косой волны...
        Поражала фантазия поэта, гиперболичность его образов, дерзкая метафоричность, в которой сближались далекие друг от друга понятия и вещи.
    Слезают слезы с крыши в трубы,
    к руке реки чертя полоски;
    а в неба свисшиеся губы
    воткнули каменные соски.
    («Кое-что про Петербург»)

    По мостовой
    моей души изъезженной
    шаги помешанных
    вьют жестких фраз пяты.
    («Я»)

        Это производило разное впечатление: на одних действовало как красная тряпка на быка, других смущало, третьих восхищало...
        Маяковский хотел быть поэтом толпы, пока еще не различая ее социальный состав, даже ища опору в деклассированных элементах - в пику буржуазной благопристойности.
    Меня одного сквозь горящие здания
    проститутки, как святыню, на руках понесут
    и покажут богу в свое оправдание.

        Он больше своих друзей уделяет внимания критике символизма и символистов. С первых же выступлений показал себя и как прекрасный чтец, декламатор, и как блестящий, остроумный и невозмутимый оратор. Невозмутимость была важным качеством во время выступлений в разных аудиториях, где то и дело предпринимались попытки устроить обструкцию ораторам-футуристам. И тут своей невозмутимостью и остроумием Маяковский умел восстанавливать порядок и не только заставлял слушать себя, но и завоевывал симпатии зрительного зала. Его не смущало даже полностью неприязненное или враждебное отношение к нему аудитории.
        Вернулся в Россию после длительного пребывания за границей Константин Бальмонт. Ему устроили пышную встречу на вокзале. Затем, 7 мая 1913 года, состоялось чествование поэта в «Обществе свободной эстетики».
        Газета «Русское слово», поместившая отчет о чествовании Бальмонта, во-первых, охарактеризовала Маяковского как стяжавшего известность на диспутах «валетов» (художников общества «Бубновый валет»), во-вторых, сообщила о замешательстве, которое вызвало его выступление.
        Маяковский приветствовал Бальмонта «от имени его врагов».
        «Когда вы, - сказал он, обращаясь к поэту, - начнете знакомиться с русской жизнью, то вы столкнетесь с нашей... ненавистью. В свое время и нам были близки ваши искания, ваши плавные, мерные, как качалки и турецкие диваны, стихи. Вы пели о России - отживающих дворянских усадьбах и голых, бесплодных полях. Мы, молодежь, поэты будущего, не воспеваем всего этого. Наша лира звучит о днях современных. Мы слитны с жизнью. Вы восходили по шатким, скрипящим ступеням на древние башни и смотрели оттуда в эмалевые дали. Но теперь в верхних этажах этих башен приютились конторы компаний швейных машин, в эмалевых далях совершаются «звездные» пробеги автомобилей...»
        Неудивительно, что после такой вызывающей речи раздались шиканье и свистки, ведь Бальмонта пришли приветствовать его поклонники.
        Но репортер другой газеты, «Речь», отдал должное ораторскому и полемическому таланту девятнадцатилетнего Маяковского, заметив, что «говорить он умеет. И красиво, и выразительно». И что его «слушали, и ему аплодировали».
        Репортер «Русского слова» не понял одного - почему Маяковский в заключение прочел стихотворение Бальмонта «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды...», он счел, что Маяковский продекламировал его «ни с того ни с сего». Но, вникнув, нетрудно уловить даже двоякий смысл стихотворения, относящийся к полемике, которую начал Маяковский с Бальмонтом. Смысл этот проглядывает в первой же строке («совлекайте», но - «тише»). Он раскрывается дальше: «Победитель благородный с побежденным будет равен...» Наконец, обращение к «детям Солнца», к молодым: «Расцветайте, отцветайте, многоцветно, полновластно, раскрывайте все богатство ваших скрытых юных сил...»
        Маяковский чтением стихов отчасти снимает резкость своего выступления и в то же время (очень тонкий прием!) как бы опирается на самого Бальмонта, призывающего молодых дерзать, «побеждать» «идолов», учителей, предшественников. Сам Бальмонт был, конечно, более тонким человеком и, по-видимому, понял этический смысл этого жеста Маяковского, так как не раздражился, не вступил в полемику, только прочитал в ответ стихотворение, в котором говорится, что у поэта не может быть врагов, что он выше вражды.
        А жест Маяковского, смягчавший резкость полемического выпада, был адресован Бальмонту-человеку, но не явлению поэзии, которую он представлял. Маяковский никогда не был жестоким по отношению к людям, но он был непримирим и безжалостен в идейных, принципиальных спорах, в полемике. Тут он не щадил своих оппонентов.
        «Ненависть к искусству вчерашнего дня» он демонстрировал не только в постоянных выпадах против символистов (им доставалось больше всех!), но и в области театра, живописи. И не только в устных полемиках. Уже в 1913 году Маяковский публикует несколько статей, где клеймит старый - «до нашего прихода» - театр как арену «крошечных переживаний уходящих от жизни людей» и отдает предпочтение кинематографу. Но и кинематограф - опять-таки «до нас» - он отвергает.
        «Театр и кинематограф до нас, поскольку они были самостоятельны, только дублировали жизнь, а настоящее большое искусство художника, изменяющего жизнь по своему образу и подобию, - идет другой дорогой».
        Тут у футуриста Маяковского проглядывает что-то не совсем футуристическое.
        Но - дальше, дальше! Маяковский говорит о познавательной роли искусства, о том, что «мелкоидейные пьесы... умирают для репертуара», призывает художника дать ответ обществу, при каких условиях его труд из индивидуально необходимого становится общественно полезным... И здесь можно отчетливо разглядеть, как в Маяковском борются, с одной стороны, разрушитель традиций, стихийный воитель против всех и вся, и, с другой - человек, явно тяготеющий к реальным проблемам бытия и искусству демократическому по своей сути, способствующему изменению жизни.
        С одной стороны, он утверждает, что «слово, его начертание, его фоническая сторона определяют расцвет поэзии», а с другой - считает необходимым условием нового искусства «перемену взгляда на взаимоотношения всех вещей, уже давно изменивших свой облик под влиянием огромной и действительно новой жизни города».
        Такая же двойственность видна и в стихах. Вот как демонстрируется начертание слова, звучание стиха (стиховой кубизм, прямое и обратное чтение):
    У -
    лица.
    Лица
    у
    догов
    годов
    рез-
    че.
    Че-
    рез
    железных коней
    с окон бегущих домов
    прыгнули первые кубы.

        И вот каков эффект изобразительности - в том же стихотворении: «Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок!» Пластика чувственна - это уже вопреки рационалистическим схемам футуризма. Но во всех остальных компонентах стихотворения «Из улицы в улицу» - его наглядная иллюстрация.
        Или стихотворение «Несколько слов обо мне самом». С одной стороны - грубейший эпатаж: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Явный, нарочитый вызов, «желтая кофта» в стихах, чтобы обратили внимание: кто же не откликнется на столь чудовищный, столь бесчеловечный по смыслу стих.5 А его выкрикнули от отчаяния, от жуткого одиночества, которое скрывалось внешней бравадой, дерзостью, эпатирующими публику выходками. Но его не скрыть в стихах.
    Время!
    Хоть ты, хромой богомаз,
    лик намалюй мой
    в божницу уродца века!
    Я одинок, как последний глаз
    у идущего к слепым человека!

        Это исступленный крик одинокой души, которая бьется в тисках противоречий, ища выхода то в грубом антиэстетизме и наговоре на себя (как в процитированной выше строке стихотворения), то в богоборчестве, то в яростной борьбе против старого искусства - без разбора.
        Противоречия, контрасты прямо-таки бьют в глаз: мажорный зачин в первых же стихах, звонкие декларации, блестящие речи, остроумные - то веселые, то колкие, разящие реплики, пристальное внимание прессы - все слагаемые успеха, и одиночество, неутоленность, ощущение неполноты своей жизни, неполноты знания о ней.
        Мир не раскрывает свои тайны перед поэтом, и он недоуменно вопрошает:
    Послушайте!
    Ведь, если звезды
    зажигают -
    значит - это кому-нибудь нужно?
    Значит - это необходимо,
    чтобы каждый вечер
    над крышами
    загоралась хоть одна звезда?!

        Несовершенство буржуазного миропорядка, резкое несоответствие мечты и действительности порождало недоуменные вопросы. В полном разладе с этим миром появилась инвектива «Нате!». В разладе с ним и в мечтах о будущем родились строки, к которым надо особо прислушаться, желая понять жизнь и личность Маяковского, воплотившиеся «в пароходы, строчки и в другие долгие дела». Они обращены к нам:
    Грядущие люди!
    Кто вы?
    Вот - я,
    весь
    боль и ушиб.
    Вам завещаю я сад фруктовый
    моей великой души!

        Это голос молодого Маяковского. Обратим же внимание на то, какой контраст - изначально - терзает душу поэта. Он - весь! - «боль и ушиб» - взращивает «сад фруктовый» для грядущих людей. В этих строках - идея жертвенного служения людям, характерная для русской литературы.
        Хрестоматийный облик Маяковского, «агитатора, горлана-главаря», кажется, не допускает мысли о душевной слабине. Поэт - в зрелую пору - не любил выносить на люди душевную смуту, «становясь на горло собственной песне». Более чувствительный к ушибам Есенин тоже - помните? - старался скрыть их от людей: «Ничего! Я споткнулся о камень, это к завтраму все заживет!»
        Правда, кто-то из мудрецов сказал, что скрытность - прибежище слабых. Такой суровый приговор скрытности может быть и оспорен, когда речь идет о своих болях. Высший гуманизм состоит в том, чтобы не распространять свою боль на других, на человечество. Но душа выдает себя, она радуется и ликует, негодует и кровоточит. Бездушная поэзия - не поэзия. Клокочущую страсть выплеснула душа молодого Маяковского, выплеснула в грубых и исполненных огромной внутренней силы поэтических строках, заставивших прислушаться к ним сначала хотя и далеких по духу, но наиболее проницательных художников того времени, а потом и более широкую читательскую аудиторию.
        Маяковский пришел в русскую поэзию под флагом футуризма, не одухотворенного высокой идеей, замкнутого в эстетических условностях. Преодолевая его, он вмешивался в ход жизни. Цветаева права: «Единственный выход из его стихов - выход в действие». И несмотря на то, что он с юных лет жил очень напряженной и сосредоточенной внутренней жизнью, Маяковский в корне разрушал собою представление о поэте как небожителе, олимпийце, затворнике, в тоске и рефлексии ожидающем вдохновения и парящем в высотах духа, когда оно нисходит на него. В молодые годы он даже не имел рабочего места, да оно и не нужно было Маяковскому, все время находившемуся в движении, не пропускавшему, кажется, ни одной выставки, собрания, диспута, доклада, где можно было не только что-то увидеть и услышать, но и сказать свое слово, поспорить, ввязаться в драку. Но работал над стихами - везде: вышагивая по улице, сидя в трамвае, в вагоне поезда, за игрой в покер.
        Знавшие поэта единодушны в том, что, несмотря на резкость суждений, иногда грубый тон в полемике с оппонентами, Маяковский был внутренне очень деликатным, застенчивым и замкнутым человеком. И абсолютно порядочным. То есть не переносил споры и несогласия по вопросам искусства на человеческие отношения. Например, поссорившись и резко разойдясь с Северяниным, продолжал читать нравящиеся ему стихи поэта в своих докладах и выступлениях.
        На сцене молодой Маяковский выглядел самоуверенно. Им руководила в этих обстоятельствах одна цель - поколебать мещанское благополучие, нарушить внешнюю благопристойность общества, в котором он оказался, прорвать блокаду условностей. Ради достижения этой цели он не стеснялся в средствах. Его вела в бой ненависть к буржуазному мироустройству. Маяковский испепелял себя в открытом бою, рядом с соратниками, но он был одинок, ибо переживал драму собственной души. Она и накладывала на него тот отпечаток трагизма, который ощутили люди, знавшие его еще совсем молодым человеком. С. Спасский, рассказывая о выступлении Маяковского в Тифлисе, обратил на это особое внимание: «В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не основанный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех, И так привлекало к нему».
        Может, и это. Если угадывалась, ощущалась внутренняя подоплека трагизма, драма души. Не случайно пьеса «Владимир Маяковский» получила жанровое определение трагедии. Поэт в ней - фигура трагическая. Потрясенный человеческим страданьем, он весь - боль, смятение, даже растерянность. У сильного, уверенного в себе молодого человека вдруг прорвалось совсем беззащитное, почти детское:
    Господа!
    Послушайте, -
    я не могу!
    Вам хорошо,
    а мне с болью-то как?

        Не только трагедия «Владимир Маяковский», но и другие стихи, которые уже цитировались здесь, говорят о том, как внутренние противоречия раздирали молодого Маяковского, который хотя и нашел культурную среду, в какой-то мере созвучную его душе, нашел товарищей, которые были единомышленниками в стремлении создать новое искусство, но который не удовлетворялся ролью поджигателя и формального экспериментатора, «героя» литературных скандалов, ощущая в себе мощь трибуна, чье слово обращено к массам, борца за переустройство мира - не только обновления искусства. Футуризм в этом направлении не давал и не мог дать положительной программы в силу своей философской и социальной ограниченности.
        Талант такой мощи не мог развиваться и набирать силу только в русле футуризма. Молодой поэт, претендовавший на то, чтобы объять вселенную, припадает к земле, в ней ищет опору и источник своей крепости.
    Земля!
    Дай исцелую твою лысеющую голову
    лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
    Дымом волос над пожарами глаз из олова
    дай обовью я впалые груди болот.

        Из футуристической оболочки, из недр претенциозных, нарочито аляповатых, дразнящих своим видом, оформлением и даже названиями футуристических изданий, мощно прорывается Поэт, которого - уже на первых порах - нельзя не заметить и не выделить среди других, более опытных, более старших, но уступающих этому девятнадцати-двадцатилетнему юноше и по темпераменту, и по таланту.
        И его заметили - прежде всего Блок. А ведь стихи Маяковского были вызовом и ему, Блоку, гениальному поэту, представляющему то поэтическое течение, которому Маяковский объявил войну. По позднейшей характеристике Брюсова, Маяковский «сразу, еще в начале 10-х годов, показал себя поэтом большого темперамента и смелых мазков».
        Увы, до широкого признания было еще далеко. Ни в одном «благопристойном» журнале того времени стихи Маяковского и других футуристов не печатали. «Благопристойная» пресса и критика издевалась над ними, улюлюкала им вслед.
        В Петербурге, в театре «Луна-парк» под патронатом и на средства общества художников «Союз молодежи» осенью 1913 года была поставлена трагедия «Владимир Маяковский». Оформление постановки, декорации были сделаны художниками Филоновым и Школьником в условном стиле, как, впрочем, полна условности и сама эта необычная пьеса.
        На сцене, когда поднялся занавес, оформление выглядело так: полумистический свет слабо освещает затянутую сукном или коленкором сцену и два задника, изображающих городские пейзажи, весьма мало связанные с содержанием пьесы. Сложные по композиции «плоскостные» костюмы, выполненные Филоновым на холсте и натянутые на фигурные рамки, которые передвигали перед собою актеры, тоже не очень увязывались со словом Маяковского. Впрочем, один из зрителей увидел в изображении на задниках много крови, движения...
        Поставить же пьесу оказалось совсем не просто. Маяковский трижды выезжал в Петербург. В третий раз, в середине ноября 1913 года, было получено разрешение на постановку трагедии «Владимир Маяковский». Все остальное время в ноябре - репетиции пьесы, напряженнейшая работа над постановкой. При этом Маяковский успел выступить с докладом и чтением стихов на Бестужевских (высших женских) курсах, в Троицком театре, в Психоневрологическом институте, в зале «Соляного городка».
        Почему спектакль ставился на средства «Союза молодежи»? Это - общество молодых «левых» художников, возникшее зимой 1909/10 года, которое тянулось к футуристам, а в стремлении выйти на сцену («благопристойные» театры их не пускали) поддержало Маяковского. Они нашли помещение - уговорили антрепренера, державшего оперетту на Офицерской улице («Луна-парк»).
        2 декабря состоялось первое представление трагедии в «Луна-парке».
        Но спектаклю предшествовали события трагикомические. За два дня до первого представления актеры, набранные с бору по сосенке, отказались репетировать и вообще участвовать в спектакле.
        - Какие-то мерзавцы распустили по городу слух, - возмущался Маяковский, - что на спектакле будут бить актеров и забросают их падалью, селедками и вообще всякой дрянью.
        Когда поэт пришел на репетицию, актеры набросились на него с таким криком, визгом и руганью, что, поняв, в чем дело, он послал их к черту и ушел.
        Всю работу пришлось начинать чуть ли не заново, набирать любителей для исполнения ролей. Так попала в состав труппы Ольга Матюшина. Она и рассказала об этом, и как Маяковский с художником Михаилом Матюшиным думал над новым составом исполнителей. Матюшин предложил:
        «- Оля, сыграй женщину со слезой!
        - Что вы! Я в жизни никогда не играла!
        - Не играли, так будете играть! - властно сказал Маяковский...
        - Я боюсь. Ведь вы говорите, там будут бить и бросать всякую дрянь. Я очень боюсь дохлых крыс...
        - Дохлых крыс я попрошу в меня бросать, ведь я буду около вас. А если попадут тухлым яйцом, так не взыщите. Зато весело будет. Можно будет в них обратно кидать, да выбирать еще самые ядовитые физии. Согласны?»
        Репетировали в великой спешке, и тем не менее Маяковский требовал от актеров-любителей знания текста, четкого его произнесения, понимания смысла роли. На «генеральной» Маяковский поразил председателя «Союза молодежи» Л. Жевержеева исключительными сценическими данными. Рост, выразительная мимика, широта и пластичность жеста и, наконец, изумительный по тембру и силе голос произвели на него неотразимое впечатление. В день же спектакля, в нервной суете последних приготовлений, кажется, один только человек сохранял спокойствие. Во всяком случае - внешне был собран, сосредоточен. Театральному режиссеру А. Мгеброву, который пришел в театр пораньше, поэт показался величественным и самоуверенным. О волнении перед выходом говорили плотно сжатые губы, напряженная фигура. Но вот он вышел на сцену, громким, срывающимся голосом произнес:
    Вам ли понять,
    почему я,
    спокойный,
    насмешек грозою
    душу на блюде несу
    к обеду идущих лет.
    С небритой щеки площадей
    стекая ненужной слезою,
    я,
    быть может,
    последний поэт.

        Тут же он подозвал театрального служителя, снял пальто, передал ему вместе с пальто - кашне и шляпу, затем трость, остался в своей желтой кофте. Затем пошарил в кармане и дал смущенному служителю театра на чай.
        Публика была довольно разнородной. Поскольку билеты - по цене девять рублей - были прямо-таки «шаляпинскими», - в театр пришли литераторы, художники, актеры, журналисты, адвокаты, члены Государственной думы - все, кого привлек сюда искренний интерес, кого - престиж, кого - ожидание сенсации, скандала... Публика не готова была воспринять пьесу, где действующими лицами, кроме самого Поэта, оказались Старик с черными и сухими кошками (несколько тысяч лет), Человек без глаза и ноги, Человек с двумя поцелуями, Человек с растянутым лицом, Человек без головы, Человек без уха и т. д., где автор в лицо публике бросал слова недоверия... Актеры - в белых капюшонах - держали перед собой плоские картонные фигуры с соответствующей символикой. Текст произносили, высовывая голову из-за своего картонного прикрытия. Действие сопровождала диссонирующая музыка. В ходе действия в зале то и дело раздавались выкрики, смех, свистки, аплодисменты. Неопытные артисты держались напряженно, с тревогой посматривая в зрительный зал. А когда Маяковский произнес заключительные слова эпилога:
    А иногда
    мне больше всего нравится
    моя собственная фамилия,
    Владимир Маяковский, -

        в реакции публики, даже в характере иронических реплик чувствовалось ощущение чего-то возможно значительного, но раздражающе непонятного. А. Мгебров вспоминает:
        «Не уходите, Маяковский», - кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала - в большой холщовый мешок; он собирал их с тем, чтобы уйти в вечность, вбесконечно широкие пространства...
        Разумеется, они плохо играли, плохо и непонятно произносили слова, но все же у них было, мне кажется, что-то от всей души. Зал слушал слишком грубо для того, чтобы хоть что-нибудь могло долететь со сцены. Однако за время представления мои глаза дважды наполнялись слезами. Я был тронут и взволнован».
        Другой театральный деятель, Л. Варпаховский, пишет, что во время второго акта, когда герою пьесы принесли три - с пушечные ядра - слезы и он, завернув в газету, уложил их в чемодан, собрался уходить, раздались крики: «Держи его! Отдайте деньги, мошенники, дураки, сумасшедшие!!!» Со сцены, довольно внятно, послышалось: «Сами дураки». Непонятность пьесы и спектакля вызывала столь раздраженную реакцию.
        Назревал скандал. На сцену полетели тухлые яйца. Одно из них попало в плечо Маяковского « Он сохранял спокойствие.
        Пьеса и спектакль не имели успеха. Не только потому, что этот юношеский опыт Маяковского в драматургии труден для понимания. Но еще и потому, что трагедия поэта вбуржуазном обществе, ищущего сближения со всеми униженными и оскорбленными, - как главная идея - не могла быть с сочувствием встречена в то время и той публикой, которая в значительной части заполнила зал театра. Вызов Маяковского распространяется и на нее, он дразнит публику, указывает адрес: «Ищите жирных в домах-скорлупах..» Это - призыв!
        С футуристических позиций Маяковского критиковали за то, что он не отрывает слова от смысла, не пользуется самоценным звуком слова. В автобиографии про пьесу и постановку сказано: «Просвистели ее до дырок». Еще бы: некоторые газеты прямо обвиняли Маяковского в надувательстве и спекуляции.
        «Свист» начался еще до премьеры, и он был настолько пронзителен, что заглушил собою такие сенсации сезона, как приезд в Петербург звезды экрана Макса Линдера и симфонические концерты десятилетнего дирижера-вундеркинда Вилле Ферреро.
        Отзывы на пьесу и спектакль ошеломляют своим количеством и критическим энтузиазмом. Вряд ли в истории русского театра был еще спектакль, который бы с таким остервенением распинали на страницах газет и журналов. Статьи и рецензии появились не только в Петербурге, в Москве, но и в Рязани, Таганроге, Керчи, Екатеринодаре, Варшаве, Риге...
        «Петербургская газета» спрашивала: «Кто сумасшедшие? Футуристы или публика?» И приводила высказывание зрителей об авторе пьесы и футуристах: «Это сумасшедшие!» В другой газете говорилось, что «г. Маяковский бездарен в самом умном и заумном смысле слова». Автор статьи сожалел: «Даже скандала порядочного устроить не смогли!»
        В «Петербургском листке» рецензент писал: «Такого публичного осквернения театра мы не помним». Текст пьесы он сравнивал с «бредом больных белой горячкой людей». В «Театральной жизни» было брошено такое обвинение: «...стыд обществу, которое реагирует смехом на издевательство и которое позволяет себя оплевывать...»
        Газеты приводят возгласы, которые раздавались после спектакля: «г. Маяковский, довольно морочить публику!» «Вам место в палате N 6!» «Долой футуристов!» «На одиннадцатую версту!»
        Газеты призывают замалчивать футуристов и тут же снова втягиваются в дискуссию вокруг них. Была даже опубликована пародия на пьесу Маяковского под названием «Миниатюры дня. Кретины», которая кончалась возгласами: «Тут просто грабят... Караул!.. Полицию сюда, полицию!»
        «Новое время» озаглавило статью о спектакле более чем выразительно: «НА-брр!.. ГЛЕ-бррр!!. ЦЫ-брррр!!!»
        Подводя итог самым первым опытам в поэзии, Маяковский дал им такую оценку: «формальная работа, овладение словом». Итог, несмотря на потери чисто экспериментального характера в духе поэтики футуризма, не такой уж малый. Главку автобиографии «Начало 14-го года» он начинает так: «Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной». Тема эта воплотилась в поэме «Облако в штанах» - произведении ярком и значительном, сразу выдвинувшем Маяковского на авансцену поэтического развития в России, заставившем говорить о нем как о явлении редком, революционном по характеру.
        А 1913 год опустил занавес над трагедией «Владимир Маяковский» в петербургском «Луна-парке», и в этом же году началось длительное турне футуристов по городам России, завершившееся в апреле 1914 года в Москве.
        «Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада», - вспоминает Маяковский.
        Все так, хотя коротко, конспективно.
        Вот он - маршрут: Харьков - Симферополь - Севастополь - Керчь - Одесса - Кишинев - Николаев - Киев - Минск - Москва - Казань - Пенза - Ростов - Саратов - Тифлис - Баку - Калуга - Москва...
        К идее поездки по городам России склоняло внимание к ним со стороны прессы. Пусть насмешливое, даже издевательское, но все же - внимание. Издательства их не печатали, сборники, изданные на свои средства, имели мизерные тиражи. А было огромное желание обрести сторонников и союзников, расширить влияние футуризма в стране. Для этого надо было выступать перед большей, по возможности, аудиторией.
        Первое выступление состоялось в Харькове, 14 декабря, в зале Общественной библиотеки. Доклад Маяковского «Достижения футуризма» во второй половине вечера иллюстрировался стихами Бурлюка, Каменского и самого докладчика. Все трое появились на эстраде с цветками в петлицах. Как пишет репортер харьковского «Утра», привлекла внимание публики и желтая кофта Маяковского. Она оказалась обыкновенной блузой без пояса, с отложным воротником и галстуком. На красивом смуглом и высоком юноше блуза производила приятное впечатление...
        «Желтая кофта». Она действительно в литературе о Маяковском (да и не только о Маяковском) превратилась в эмблему. Иные даже пользуются ею, чтобы внушить читателю или слушателю представление о чем-то антиэстетическом, скандальном. А ведь дело обстояло проще, хотя, разумеется, привкус эпатажа в ней был.
        По словам Л. В. Маяковской, желтый цвет с детства был любимым в их семье и символизировал любимую с детства солнечную Грузию. Он и в одежде сестер Маяковских играл роль украшения. Володе однажды понравилось на старшей сестре сочетание из черного платья с белым крахмальным воротничком и желтой шали. Он даже сделал с нее акварельный рисунок.
        У младшей сестры он взял желтую ленту и попросил соорудить ему галстук в виде кашне из черных и желтых клеток, чтобы как-то украсить свои потертые, выцветшие черные блузы.
        А в один «злополучный день», вернувшись домой, Людмила Владимировна увидела такую картину: мама примеряла Володе кофту из широких полос бумазеи желтого и черного цвета. Александра Алексеевна рассказала, как возникла эта кофта:
        - Утром принес Володя бумазею. Я очень удивилась ее цвету, спросила, для чего она, и отказалась было шить. Но Володя настаивал: «Мама, я все равно сошью блузу. Она мне нужна для сегодняшнего выступления. Если вы не сошьете, то я отдам портному. Но у меня нет денег, и я должен искать и деньги, и портного. Я ведь не могу пойти в своей черной блузе! Меня швейцары не пропустят. А этой кофтой заинтересуются, опешат и пропустят. Мне обязательно нужно выступить сегодня.
        Мама, конечно, не устояла перед столь вескими аргументами.
        Так появилась на свет желтая кофта.
        Потом появилась полосатая - из желтых и черных полос. Нужда и изобретательность привели к их появлению. Об этом говорит и собственное признание:
        «Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы - гнуснейшего вида. Испытанный способ - украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке - галстук. Очевидно - увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстуков ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук.
        Впечатление неотразимое».
        Ирония поэта может успокоить тех, кто видит в желтой кофте пугало.
        Ну а остальной антураж в виде морковки вместо галстука, деревянных ложек, цветов в петлице, фески на голове и т. д. - появился позднее. И кстати говоря, позднее Маяковский появлялся на эстраде в красном смокинге, в пиджаке апельсинового цвета, в пестрой кофте «турецкого рисунка»... А в конце 1914 года, не имея денег на поездку в Петроград, Маяковский позвал старьевщика и за какую-то ничтожную сумму, которой не хватило даже на железнодорожный билет, отдал все свои цветные одежды. Так закончила свое существование желтая кофта...
        Нападки на критику, которая поддерживает «эстетику старья», отжившее свой век искусство, противопоставление ему футуризма как искусства будущего, призыв к диалектическому пониманию истории и эстетики - вот конспективное содержание докладов, с которыми выступал Маяковский, иллюстрировавший их разнообразными примерами из литературы, не щадя при этом классиков, издеваясь над символистами, превознося творчество футуристов.
        Ни одно выступление Маяковского (впрочем, и Каменского - тоже) не обходилось без критики. Об этом можно судить даже по афишам, по тезисам докладов: «Квазимодо-критика. Вульгарность», «Критика в хвосте поэзии». В тезисах к докладу Маяковского «Достижения футуризма» читаем: «Образцы вульгарной критики. Корней Чуковский, Сергей Яблоновский, Валерий Брюсов и другие». Это был ответ критике, которая тоже не стеснялась в ярлыках, оценивая стихи Маяковского и других футуристов.
        Поездке футуристов по городам России предшествовала молва. Она намного опережала их приезды, так как пресса не скупилась на описания их выступлений в Москве и Петербурге, с почти обязательным налетом сенсационности.
        В Харькове, вспоминает Каменский, еще до выступления, газеты подогревали публику ожиданием скандала:
        «Вчера на Сумской улице творилось нечто сверхъестественное: громадная толпа запрудила улицу. Что случилось? Пожар? Нет. Это среди гуляющей публики появились знаменитые вожди футуризма - Бурлюк, Каменский, Маяковский. Все трое в цилиндрах, из-под пальто видны желтые кофты, в петлицах воткнуты пучки редиски. Их далеко заметно: они на голову выше толпы и разгуливают важно, серьезно, несмотря на веселое настроение окружающих. Какая-то экспансивная девица поднесла футуристам букет красных роз и, видимо, хотела сказать речь, но, взглянув на полицейского надзирателя, ретировалась. Сегодня в зале Общественной библиотеки первое выступление футуристов. Билетов, говорят, уже нет, что и требовалось доказать. Харьковцы ждут очередного «скандала».
        «Скандала», однако, не случилось. Хотя газетный репортер расписывал вечер в таких красках и с такими комментариями, что, очевидно, жалел об этом. А писал он о том, что «верзила Маяковский, в желтой кофте, размахивал кулаками, зычным голосом «гения» убеждал малолетнюю аудиторию, что он подстрижет под гребенку весь мир, и в доказательство читал свою поэзию: «парикмахер, причешите мне уши». Очевидно, длинные уши ему мешают.
        Другой «поэт-авиатор» Василий Каменский, с аэропланом на лбу, кончив свое «пророчество о будущем», заявил, что готов «танцевать танго с коровами», лишь бы вызвать «бычачью ревность». Для чего это нужно, курчавый «гений» не объяснил, хотя и обозвал доверчивых слушателей «комолыми мещанами, утюгами и вообще скотопромышленниками». Однако его «Сарынь на кичку» - стихи самые убедительные: того и гляди хватит кистенем по голове. Но «рекорд достижений футуризма» поставил третий размалеванный «гений» Бурлюк, когда, показав воистину «туманные» картины футуристов, дошел до точки, воспев в стихах писсуары!!!»
        Публике давались поводы повеселиться. Молодая бравада граничила с развязностью, анархическим своеволием, эпатажем в духе «Пощечины общественному вкусу». Но молодую аудиторию более всего привлекала антибуржуазность, которая сквозила в их выступлениях, несмотря на запреты и полицейский надзор. И конечно, молодость и обаяние прежде всего Маяковского и Каменского. Это хорошо видно из газетных отчетов, хотя часто и написанных в насмешливом, ироническом тоне.
        Выступление футуристов в Одессе вызвало около 120 очерков, обзоров, статей, фельетонов, дружеских шаржей и пасквилей в одесских газетах! Успех их выступлений сравнивали с успехом гастролей Шаляпина в Одессе... Причем, наиболее критически настроенная к футуристам «Южная мысль», где давалась весьма нелестная оценка их выступлениям, отмечала: «Особняком от всей этой каши стоит В. Маяковский».
        Ростовская газета «Приазовский край» писала: «Очень милое впечатление несомненно искреннего юноши произвел Владимир Маяковский, который вполне откровенно рассказал о своих желаниях и тайных мыслях... Горячий призыв юного поэта подкупил аудиторию (наполовину тоже юную), как подкупает всякий призыв к борьбе за новое...»
        А Каменский? Он постарше, но и он молод. Он - летчик, представитель редчайшей в то время профессии. Человек с колоссальным зарядом жизнелюбия, из породы мейстерзингеров, или, может быть, шансонье и тоже прекрасный чтец, даже не чтец - исполнитель своих удивительно музыкальных поэм и стихотворений.
        В нескольких выступлениях принимал участие и Игорь Северянин, также пользовавшийся огромным успехом у публики, правда, уже в ином, чисто концертном качестве. В неизменном черном сюртуке, встряхивая черные кудерьки, с пышной орхидеей в петлице и со скрещенными на груди руками, он нараспев, с замираниями и повышениями голоса, читал свои нарочито экстравагантные «поэзы».
        Однако Северянин, представлявший группу эгофутуристов и уже избалованный публикой, которой он был ближе, очень быстро разошелся с Маяковским и прекратил совместные выступления и даже написал против него и Бурлюка такие стихи:
    Я предлагаю: неотложно
    Опомниться! и твердо впредь
    Псевдо-новаторов, - острожно
    Иль игнорирно, - но презреть!

        Ответный удар Маяковского (и не один!) был куда сильнее.
        «О поэзии Северянина вообще сказано много. У нее много поклонников, она великолепна для тех, чей круг желаний не выходит из пределов:
    Пройтиться по Морской с шатенками»6.

        А в поэме «Облако в штанах» Маяковский позволил еще более резкий выпад против Северянина, как самовлюбленного, эстетствующего «перепела» («изящно пляшу ли»).
        Помните в автобиографии Маяковского: «Губернаторство настораживалось»? Для того чтобы получить губернаторское разрешение выступить в том или ином городе (полиция не брала на себя эту ответственность), на афишах печатался солидный титул Каменского «Пилот-авиатор Императорского Всероссийского аэроклуба». И именно его посылали к губернатору.
        Каменский показывал его превосходительству диплом авиатора, где было сказано, чтоб власти оказывали ему всяческое содействие. В афишах значилось: «Аэропланы и поэзия».
        «Губернатор недоумевал:
        - Но при чем же тут футуризм? Что это такое? Зачем?
        Я объяснял, что футуризм главным образом воспевает достижения авиации.
        Губернатор спрашивал:
        - А Бурлюк и Маяковский тоже авиаторы?
        - Почти...
        - Но почему же вокруг ваших имен создается атмосфера скандала?
        Отвечал:
        - Как всякое новое открытие, газеты именуют наши выступления «сенсацией» или «скандалом» - это способ создать «бучу», чтобы больше продавалась газета.
        - Пожалуй, это правда, - соглашался губернатор и неуверенной рукой писал: «Разрешаю».
        Футуризм не пугал, скорее - потешал буржуазную публику, но до каких-то пределов. Его антибуржуазность настораживала. «Газеты стали заполняться футуризмом,- вспоминает Маяковский. - Тон был не очень вежливый. Так, например, меня просто называли «сукиным сыном».
        Добавим: футуристов называли сумасшедшими, циркачами, жокеями, балаганщиками, фокусниками, озорниками, святотатцами, желторотыми, бунтовщиками, геростратами и просто мошенниками, ораторами и поэтами из психиатрической лечебницы. И конечно, этим еще больше разжигали любопытство публики, которая валом валила на первый большой вечер футуристов в Политехническом музее и на все другие их выступления.
        Футуристы умели создавать «бучу», и номера их в гостиницах осаждались молодыми людьми, на улице вокруг них собиралась толпа, иногда, как это было в Николаеве, гости гуляли в окружении своих поклонников, и за ними следовал наряд полиции. К началу выступления в Киеве к подъезду театра прибыл отряд конной полиции, причем полиция разгоняла студентов, которые пели: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой».
        «Когда мы подходили к театру, - пишет Каменский, - к нам кинулось из толпы несколько студентов с пламенными вопросами:
        - Вы за революцию?
        Мы успокоили.
        Студенты убежали.
        Когда подняли занавес в театре, мы ахнули: на каждые десять человек переполненного зала торчал полицейский.
        Такого зрелища я не видел никогда.
        Что случилось? Никому не понятно.
        Мы подвесили на канатах рояль вверх ногами и под ним выступали».
        Случались и курьезы. В Самаре футуристов чествовала городская управа: городской голова здесь оказался отчаянным либералом, заявив, что - на фоне печальной русской действительности - футуристические поэты самые яркие и свободные люди. И даже крикнул «ура» в заключение своего приветствия.
        В Казани во время выступления студенты так бушевали, так горячо приветствовали поэтов, что полицеймейстер шесть раз прерывал выступления и предлагал прекратить «скандал». С исключительным грузинским темпераментом их принимала молодежь в Тифлисе. Маяковский приветствовал публику по-грузински, и это придало общению с аудиторией доверительный характер. Но весь ритуал подготовки к вечеру был соблюден, а он имел свои особенности, так как преследовал вполне определенную цель - привлечь публику на выступление футуристов.
        «Футуристы готовились к очередному проходу по улицам, - пишет С. Спасский, тогдашний гимназист и начинающий поэт. - Надо взбудоражить город. Через день предстоит выступление». Бурлюк облачается в тканый малиновый сюртук с перламутровыми пуговицами и поигрывает дамским лорнетом у сильно напудренного и разрисованного гримировальным карандашом лица. Каменский, поверх обычного костюма, набрасывает черный бархатный плащ с серебряными позументами. На лбу нарисован аэроплан. На Маяковском поверх желтой кофты вуалевый розовый плащ, усеянный золотыми звездами...
        Ну, чем не бродячий цирк!
        Конечно, толпа обращает на них внимание, расступается перед ними, оборачивается на этих странно одетых и весьма независимо держащихся молодых людей. Кто-то неизвестно почему принимает их за американцев.
        А официальный «Тифлисский листок» призывает прекратить «столпотворенье» на Головинском проспекте вокруг футуристов, так как оно мешает пешеходному движению.
        Публика была и остается падкой на такую «рекламу», она ждет сенсации и, конечно, валом валит в театр. Тем не менее, выйдя на сцену переполненного театра, где проходил вечер, Маяковский тут же предупреждает:
        - Милостивые государыни и милостивые государи. Вы пришли сюда ради скандала. Предупреждаю, скандала не будет.
        Бурлюк предварил его выступление звонком церковного колокола, стоявшего на столе. Действо началось.
        «Его рука придавила пюпитр, толкала и мяла его, - пишет С. Спасский. - Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов... Он по праву распоряжался на сцене, без всякой новы, без малейшего усилия. Он не искал слов, не спотыкался о фразы... Маяковский разговаривал с публикой. Он готов принимать в ответ реплики и обрушивать на них возражения... Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с противником, хотя бы и не обнаружившим себя явно, расплющивая его своими доводами...
        Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие... Голос принимался без возражений, и даже смешки в рядах были редки. Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.
        Он поднимал перед аудиторией стихотворные образцы, знакомя слушателей с новой поэзией. То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями...
        ...Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха».
        Вполне вероятно, что сюда наложились и более поздние впечатления от выступлений, от чтения стихов Маяковским. Но первое юношеское восприятие знаменитости (а для пятнадцатилетнего гимназиста, писавшего стихи «под Маяковского», он, конечно же, был таковой) очень часто, в подробностях, запечатлевается на всю жизнь.
        Каменский говорил, что Маяковский немедленно исчез, как только они, по приезде в Тифлис, попали в отель, и через полчаса ввалился с ватагой молодых грузин. И тут, в большущем номере отеля, началось настоящее пиршество дружбы, звучала русская и грузинская речь, стихи, Маяковский обнимал своих молодых друзей, несколько раз порывался сплясать лезгинку. А когда, по его словам, дружной компанией поднялись на фуникулере на гору Давида, озирая с высоты горные дали, сказал:
        - Вот это - аудитория! С эстрады этой горы можно разговаривать с миром. Так, мол, и так - решили тебя, старик, переделать.
        Ходили по городу, по гостям, по духанам, по кофейням, по улицам, по базарам и везде читали стихи. А за ними толпой - молодежь.
        А в Кутаиси, куда Маяковский выехал на день с Каменским, он, казалось, возвратился в свое детство: на улицах встречал гимназических друзей, обнимался и целовался с ними, вспоминал не такое уж давнее прошлое, гимназию, спешил на берег Риона.
        Поездка в Грузию всколыхнула Маяковского, добавила ему сил, энергии, энтузиазма, уверенности в себе.
        «Экспресс футуризма» в составе Василия Васильевича Каменского, Владимира Владимировича Маяковского и Давида Давидовича Бурлюка в апреле 1914 года остановил свой бег в Москве. Цель, которую его участники преследовали, была достигнута: провинциальная и столичная пресса создала им неслыханную рекламу, во всех городах, где они побывали, остались последователи и поклонники.
        Маяковский, как правило, выступал заглавным докладчиком. Его выпускали первым, рассчитывая на обаяние и ораторское искусство поэта, чтобы привлечь внимание публики. Его доклады не были заученным повторением одних и тех же тезисов. Это были талантливые импровизации, хотя программа, которая вырисовывается из газетных отчетов, почти не менялась.
        Для сравнения - две афиши: выступления в Калуге - 12 и 13 апреля.
        12 апреля.
        «Лекция Влад. Маяковского. 1. Ноктюрн на флейтах водосточных труб. О новейшей литературе, о нас, о домах, о танго, о коровах. Почему футуристы. Самое красивое - вымазать лицо. 44. О Пушкине, о Лермонтове, об уроках, о Бальмонте, о пудре и еще о многом. Критика и мы. Правда. 2. Сравнительное изучение стихов. Мы и лысенькие».
        13 апреля.
        «Лекция Влад. Маяковского. Тема: «Египтяне и греки, гладящие черных и сухих кошек». Влияние на поэзию города. Поэзия качалок и сел. Сегодняшний день. Поэзия аэропланов и машин. Здравый смысл и кухарка. Наши».
        В докладах Маяковский развивал идею: новые формы жизни требуют новых форм искусства. Урбанистические идеи заводили его далеко. В Николаеве Маяковский говорил: «Поэзия футуризма - это поэзия города, современного города. Город обогатил наши переживания и впечатления новыми городскими элементами... Весь современный культурный мир обращается в огромный исполинский город. Город заменяет природу и стихию. Город сам становится стихией, в недрах которой рождается новый, городской человек». Дальше он развивал идею города в проекции на поэзию: «Плавные, спокойные, неспешащие ритмы старой поэзии не соответствуют психике современного горожанина». А отсюда вывод, что поэзия «должна соответствовать новым элементам психики современного города».
        По отчету «Саратовского вестника», Маяковский в докладе ссылался на теорию Дарвина, заявив, что закону эволюции подчиняется и искусство, что меняются вкусы, что каждая эпоха имеет своих выразителей этих вкусов. Для XIX века величайшим законодателем вкуса в России был Пушкин, от которого пошла вся поэзия.
        «Теперь жизнь радикально изменилась, - излагает доклад Маяковского «Саратовский вестник». - Мы вступили в век урбанизма, в век господства больших городов с их бешеной, лихорадочной жизнью, трамваями, беспроволочным телеграфом, аэропланами, передачей во мгновение ока человеческой мысли на громадное расстояние. При таких условиях должна была измениться и психика современного человека и способы выражения его мыслей, чувств, а также и формы искусства, ибо каждая эпоха создает свои формы. Речь стала более сжатой, более экспрессивной, явилась потребность в новых словах, и потребность эта удовлетворяется словотворчеством...»
        Современный человек может снисходительно улыбнуться, читая про трамваи, телефоны, лифты, фабричные трубы как знаки эпохальной урбанизации жизни. А можно и не улыбаться, ибо - не в знаках дело, Маяковский видел п_р_о_ц_е_с_с, видел н_а_ч_а_л_о того, что мы ныне называем научно-технической революцией. «Век урбанизма» это и есть век НТР. И если Маяковский не боялся тотальной урбанизации, так это потому, что не мог еще предвидеть ее гибельных последствий для природы.
        Противоречия во взглядах Маяковского на искусство угадываются по газетным отчетам его выступлений, тезисам докладов, по стихам. Несмотря на вызывающий, даже шокирующий характер некоторых тезисов, он иногда вступал в спор с футуризмом. И сквозь все противоречия уже довольно явственно проступает главное - лицо художника, который пришел сказать миру с_в_о_е_ _с_л_о_в_о. Один из современников поэта (Инн. Оксенов) говорил так: «Мы не получили «готового», законченного Маяковского от истории, он вырос в великого поэта у нас на глазах». Но кто и когда «вырос в великого поэта» без сопротивления (иногда яростного!) со стороны противников всякого новаторства. Если тот же современник утверждает, что первая встреча с молодым еще поэтом означала для него, тоже молодого человека, «второе рождение, начало сознательной жизни», то в молчании, наступившем после памятного ему чтения стихов Маяковским, таилось «не только признание и восторг, но частично и глухое отталкивание вплоть до вражды...».
        И все же уже в то время Маяковский был мощным магнитом, который притягивал к себе молодежь.
        Прислушаемся к голосу человека, далеко отстоявшего от Маяковского в то время. Этот человек - поэт - вспоминает Маяковского в 1913 году:
    Как в стихах твоих крепчали звуки,
    Новые роились голоса...
    Не ленились молодые руки,
    Грозные ты возводил леса.

        Он передает в стихах тогдашнее восприятие Маяковского, его поэзии:
    И уже отзывный гул прилива
    Слышался, когда ты нам читал,
    Дождь косил свои глаза гневливо,
    С городом ты в буйный спор вступал.

        Наконец, вот это: «И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал...» «Душный зал» русский поэзии десятых годов нуждался в грозовой струе свежего воздуха, это хорошо понимал поэт, автор стихотворения «Маяковский в 1913 году» - Анна Ахматова.
        Мало сказать, что Ахматова - неблизкий Маяковскому поэт, настолько здесь различны строй души, темперамент, поэтика, школа. Но важно вот что: вспомнив молодого двадцатилетнего Маяковского (а встреч было наперечет), Ахматова выделяет в поэте черты революционности, именно то, что вывело Маяковского на авансцену литературной и общественной жизни.
        Женское восприятие нередко бывает более тонким и безошибочным поначалу, нежели мужское. Вспомним другую современницу Маяковского - Марину Цветаеву:
    Превыше крестов и труб,
    Крещенный в огне и дыме,
    Архангел-тяжелоступ -
    Здорово, в веках Владимир!

        Запятая не по ошибке стоит перед словом «в веках». «В веках Владимир» - стало быть, в будущем виделся Цветаевой Маяковский. И если Цветаева, опять-таки поэт иной школы и иной судьбы, по словам ее дочери, всю жизнь хранила к Маяковскому «высокую верность собрата», если даже, будучи в эмиграции, высказала мысль: «И оборачиваться на Маяковского нам, а может быть, и нашим внукам, придется не назад, а вперед», - значит, и в ней сложилось понимание его революционной роли в русской поэзии.
        Владимир Маяковский внутренне созревал для этой роли.

    «...ГЛАШАТАЙ ГРЯДУЩИХ ПРАВД»

        В автобиографии о войне сказано: «Принял взволнованно. Сначала только с декоративной, с шумовой стороны. Плакаты заказные и, конечно, вполне военные. Затем стих. «Война объявлена».
        Таковы самые первые впечатления. Стихотворение «Война объявлена» свидетельствует о том, что у поэта еще нет своей четкой позиции.
        Первая мировая война втянула в кровавый конфликт не только народы Европы, так или иначе в нее было вовлечено 38 государств с населением в полтора миллиарда человек. Это, как известно, была война империалистическая, захватническая с обеих сторон, война за передел мира. А кроме того, война, по расчету тех, кто ее затеял, должна была ослабить, расшатать интернациональное единство рабочих и подавить революционное движение внутри стран.
        Расчеты буржуазии во многом оправдались: почти все партии II Интернационала выступили в своих странах в поддержку войны, то есть сомкнулись в ее целях со своими буржуазными правительствами, голосовали за военные бюджеты - предали интересы рабочего класса, интересы революции. В России это были меньшевики и эсеры. Предательский лозунг «ни побед, ни поражений», выдвинутый Троцким, В. И. Ленин охарактеризовал как сознательное или бессознательное проявление шовинизма, как враждебный пролетарской политике, пособнический царскому правительству и господствующим классам.
        Партия большевиков была единственной партией в России, которая со всей твердостью и последовательностью выступала против войны, призывала народ к борьбе за превращение войны империалистической в гражданскую, - за свержение буржуазного правительства.
        Официальная пропаганда, взывая к чувству национальной гордости, единству перед лицом опасности для Отечества, всеми средствами внушала народу, что каждый человек, «без различия состояния и партий», должен, защищая Отечество, идти на любые жертвы.
        Маяковский в это время уже не был связан с большевиками, прервались даже личные контакты, и он тоже, как и большинство писателей, подпал под влияние официальной пропаганды, не сумел понять политический смысл событий. По заказу сочинял подписи к лубкам, как он признается, «вполне военные», то есть отражающие дух и содержание официальной политики. Осенью принимал участие в кружечном сборе «на помощь жертвам войны». И в конце октября подал прошение московскому градоначальнику на выдачу свидетельства о благонадежности, чтобы поступить добровольцем в действующую армию.
        Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский в это время считал службу в армии и участие в боевых действиях на фронте патриотическим долгом. Статью «Штатская шрапнель», опубликованную 12 ноября 1914 года, он закончил такими словами: «Как русскому мне свято каждое усилие солдата вырвать кусок вражьей земли...» В другой статье - «Будетляне» - он говорит о войне до победного конца: «...русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира».
        В автобиографии Маяковский попытался связать два момента - желание пойти на фронт добровольцем и отобразить происходящее на войне в искусстве: «Чтобы сказать о войне - надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем». В ответ на прошение о благонадежности была положена резолюция: «Свидетельства не давать».
        С середины ноября и весь декабрь 1914 года Маяковский заведует литературным отделом московской газеты «Новь», где публикует целую серию статей и фельетонов по вопросам политики, войны и главным образом - искусства. И помимо активной пропаганды футуристических идей и взглядов на искусство ратует за создание маршей и гимнов, которые вдохновляли бы солдат на войне.
        В «Нови» поэт подготовил литературную страницу, но включенные в нее рассказ, а также стихи Асеева, Пастернака и свои («Мама и убитый немцами вечер») под общей шапкой «Траурное ура» - настолько разошлись с победительным пафосом газеты, что редактор немедленно отстранил его от составления литературной страницы. Но ни маршей, ни гимнов для воюющей армии поэт не создал. Верно было сказано, что в «стихах писалось у Маяковского совсем не то, что он проповедовал в своих статьях» (В. Перцов). В стихотворениях, написанных в это время - «Мама и убитый немцами вечер», «Скрипка и немножко нервно», «Мысли в призыв» - есть ощущение ужаса войны и нет, не видно никакой внутренней потребности воинского подвига, ожидания победы... В то же время он критикует «Красный смех» Л. Андреева: «Война рассматривается только как ужас»... Поэт растерян: «Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору - а доказать ничего не умею!»
        По поводу войны Маяковскому еще нечего «доказывать», и он - в статьях и фельетонах, напечатанных в «Нови», - развивает футуристические концепции искусства, правда, уже с оглядкой на войну. Война и вымученные стишки, вызванные ею к жизни, появлявшиеся в печати, дали Маяковскому новый повод со всей силой обрушиться на поэзию символистов, напоминающую, по его словам, «теплое одеяло, сшитое из пятачковых лоскутьев фельетонной мысли...».
        В критике произведений литературы, искусства на военные темы он беспощаден. Но тезис: «Можно не писать о войне, но надо писать войною!» - звучит пока риторически. Маяковский знает, как не надо писать о войне.
        Как пишет Северянин, например:
    Друзья! Но если в день убийственный
    Падет последний исполин,
    Тогда ваш нежный, ваш единственный,
    Я поведу вас на Берлин.

        Эти салонно-напыщенные строки раздражали Маяковского: «Впечатление такое: люди объяты героизмом, роют траншеи, правят полетами ядер, и вдруг из толпы этих «деловых» людей хорошенький голос: «Крем де виолет», «ликер из банана», «устрицы», «пудра»! Откуда? Ах да, это в серые ряды солдат пришла маркитантка. Игорь Северянин - такая самая маркитантка русской поэзии».
        Приговор убийственный.
        Но как надо писать войною?
        Маяковский не может ответить на этот вопрос. Ему кажется только, что развитие событий, время призвали к действию футуристов, именно их выдвинули на первый план искусства. Интуиция поэта подсказывает: «Сегодняшняя поэзия - поэзия борьбы», а футурист Маяковский утверждает: «Цель поэта - слово», «Слово - самоцель».
        Подобный дуализм в сознании Маяковского, во взгляде на искусство, имевший продолжение и в двадцатые годы, вовсе не случаен. В революционности юного Маяковского все-таки было нечто от стихийного бунтарства (вспомним хотя бы его поведение в тюрьме). Уроки большевистского подполья не прошли, конечно, даром, поэтому он решил: надо делать социалистическое искусство, хотя не имел ясного представления, что это такое. Но семена футуристического бунта нашли отклик в его душе. Заманчивой показалась идея полного обновления языка поэзии, нахождения никому доселе неизвестных форм. «Ненависть к искусству вчерашнего дня» питалась ненавистью к буржуазному миропорядку. Максималист и бунтарь Маяковский зовет «сломать старый язык, бессильный обогнать скач жизни». Он опять уверяет: «слово - цель писателя», полагая: «Не идея рождает слово, а слово рождает идею». В этом ключе трактуется Чехов, любимый писатель молодого Маяковского. В противоречие сказанному вступают другие слова: «Причина действия поэта на человека... в способности находить каждому циклу идей свое исключительное выражение». Социалист в прошлом, участник большевистского подполья Маяковский борется с анархическим бунтарем в искусстве Маяковским, и перипетии этой борьбы находят отражение в статьях, выступлениях, стихах поэта. Ее отголоски мы будем слышать на протяжении многих последующих лет.
        Плодотворным было обращение Маяковского к национальным истокам, к народным традициям. В статье «Россия. Искусство. Мы» он цитирует воззвание Хлебникова к славянам студентам, написанное в 1908 году и зовущее к единению, клеймит унизительную, обывательскую привычку оглядываться на заграницу - в быту, в искусстве.
        «Вместо чувства русского стиля, вместо жизнерадостного нашего лубка - легкомысленная бойкость Парижа или гробовая костлявость Мюнхена», - возмущается Маяковский. Но при этом считает позором исключение под нажимом шовинистической пропаганды из репертуара русских театров Вагнера, Гауптмана и др.
        Он и футуризму хочет придать национальную окраску, считая, что «плеяда молодых русских художников - Гончарова, Бурлюк, Ларионов, Машков, Лентулов и друг. - уже начала воскрешать настоящую русскую живопись, простую красоту дуг, вывесок, древнюю русскую иконопись безвестных художников, равную и Леонардо и Рафаэлю».
        К народной же традиции Маяковский подводит и футуристические эксперименты со словом, утверждая, что литература (поэзия), имеющая в своем ряду Хлебникова, Крученых, «вытекала... из светлого русла родного, первобытного слова, из безымянной русской песни».
        Война, как событие не рядовое, мобилизует и духовные ресурсы, она заставляет думающего человека оглянуться назад, в историю, осмыслить опыт народа. В публицистике Маяковского нет прямых аналогий, но все же не случайно взгляд его обращен на национальные истоки искусства. Много позднее, в очерках о Париже, он расскажет такой грустно-забавный случай, бывший перед войной. Состоялась совместная выставка французов и русских. Один из критиков назвал русских жалкими подражателями и выхваливал какой-то натюрморт Пикассо. На другой день выяснилось, что служитель перепутал номера, восхваляемая картина оказалась кисти В. Савинкова, ученика «жалких подражателей», а сам Пикассо попал в «жалкие». Конфуз был тем больший, что на натюрморте красовались сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимые у Пикассо...
        Национальное чувство было оскорблено и бездарностью правительственной и военной верхушки, из-за чего русская армия, несмотря на героизм ее солдат и офицеров, несла тяжелые потери.
        Легальная публицистика в это время не имела возможности поднять свой голос против правительства, да и вряд ли Маяковский был к этому готов. Но в спорах об искусстве он со всею искренностью выразил национальное самосознание и горячо ратовал за самостоятельный путь его развития, за то, чтобы русский человек стал «делателем собственной жизни...».
        Перспективу для изобразительных искусств Маяковский видит в том, чтобы «откопать живописную душу России», он призывает молодых художников «диктовать одряхлевшему Западу русскую волю, дерзкую волю Востока!» И здесь устремления Маяковского связаны с истоками, с национальными традициями и национальной самобытностью живописи.
        К теории же «самовитого», «самоцельного» слова прибавляются радикальные поправки. В статье «Без белых флагов» Маяковский пишет: «Нам слово нужно для жизни. Мы не признаем бесполезного искусства». И одно из требований жизни, уже в статье «Война и язык», Маяковский формулирует так: «сделать язык русским». Это означало, что эксперимент со словом должен быть целиком подчинен внутренним законам русского языка.
        В начале 1915 года Маяковский впервые хоронит футуризм - тот, что был представлен «особенной группой». Поэт возвещает, что тот футуризм «умер», и провозглашает осанну тому, что с «чертежом зодчего» готовится творить новое искусство. В поэзии он делает новые шаги, уводящие в сторону от автономных, эстетски ограниченных задач и целей этого течения. Стихотворения «Я и Наполеон», «Вам!» «гимны», написанные в 1915 году, уже отчетливо выявляют позицию поэта, разводят его не только с официальной пропагандой и подхватывающей ее мотивы литературой, но и с футуризмом.
        1915 год остудил некоторые горячие головы, одурманенные победно-патриотическим угаром. Уже в начале его русская армия терпит поражения, на фронте не хватает снарядов, командование шлет в ставку и военное министерство запросы, в войсках растет недовольство, буржуазия греет руки на военных заказах. И вместе с этим происходят такие события, как выпуск первого номера нелегальной газеты Петербургского комитета «Пролетарский голос», возобновление большевистского журнала «Вопросы страхования», - первые явные признаки революционного протеста.
        Именно в это время Маяковский по-настоящему ощутил трагедию войны и выразил ее в стихотворении «Я и Наполеон». А стихотворение «Вам!», впервые, очевидно, прочитанное в артистическом кабачке «Бродячая собака» 11 февраля 1915 года, вызвало настоящую бурю негодования у буржуазной публики.
        И было от чего негодовать!
        В «Бродячей собаке», пристанище литературной и артистической богемы Петрограда, где вовсе не ощущалось, что идет война, армия терпит поражения, льется кровь, любила бывать буржуазная публика, искавшая острых ощущений. Ее допускали сюда за высокую плату, презрительно именуя таких посетителей «фармацевтами». Вот к ним-то и обратил поэт свои гневные строки:
    Вам, проживающим за оргией оргию,
    имеющим ванную и теплый клозет!
    Как вам не стыдно о представленных к Георгию
    вычитывать из столбцов газет?!

    Знаете ли вы, бездарные, многие,
    думающие нажраться лучше как, -
    может быть, сейчас бомбой ноги
    выдрало у Петрова поручика?

        Эти стихи привели присутствующих в шоковое состояние. В воспоминаниях Т. Толстой-Вечорки рассказы-ется об этом подробно. Публика застыла в изумлении: кто с поднятой рюмкой, кто с куском недоеденного цыпленка. Раздалось несколько возмущенных возгласов, но Маяковский, перекрывая их, громко продолжал чтение.
        Скандал разразился после последних строк:
    Вам ли, любящим баб да блюда,
    жизнь отдавать в угоду?!
    Я лучше в баре б... буду
    подавать ананасную воду!

        Раздались «ахи» и «охи» женщин, мужчины остервенились, раздались угрожающие возгласы, свист...
        «Маяковский стоял очень бледный, - вспоминает Т. Толстая-Вечорка, - судорожно делая жевательные движения, - желвак нижней челюсти все время вздувался - опять закурил и не уходил с эстрады.
        Очень изящно и нарядно одетая женщина, сидя на высоком стуле, вскрикнула:
        - Такой молодой, здоровый... Чем такие мерзкие стихи писать, шел бы на фронт.
        Маяковский парировал:
        - Недавно во Франции один известный писатель выразил желание ехать на фронт. Ему поднесли золотое перо и пожелание: «Останьтесь, ваше перо нужнее родине, чем шпага».
        Та же «стильная женщина» раздраженно крикнула:
        - Ваше перо никому, никому не нужно!
        - Мадам, не о вас речь, вам перья нужны только на шляпу.
        Некоторые засмеялись; но большинство продолжало негодовать, словом, все долго шумели и не могли успокоиться. Тогда распорядитель вышел на эстраду и объявил, что вечер окончен».
        Газета «Биржевые ведомости» лицемерно восклицала: «Эти ужасные строки Маяковский связал с лучшими чувствами, одушевляющими нас в настоящее время, с нашим поклонением тем людям, поступки которых вызывают восторг и умиление!..»
        Стихотворение «Вам!» и его «премьера» в «Бродячей собаке» (опубликовать его удалось только в альманахе «Взял» в конце 1915 года), без сомнения, знаменует критический момент, внутренний поворот в понимании характера войны Маяковским. На все происходящее он посмотрел как бы другими глазами и с другой стороны. Маяковский не стал пораженцем, но он увидел фальшь и лицемерие, лжепатриотизм буржуазной публики и открыто, гневно обвинил ее в этом.
        В начале этого же года Маяковский вернулся к поэме «Облако в штанах», первые наброски которой были сделаны еще во время поездки футуристов по городам России. Жить он переехал в Петроград, перебиваясь на случайных литературных гонорарах, на лето поселился в дачном поселке Куоккала («Вечера шатаюсь пляжем. Пишу «Облако»). До революции - в 1915 и в 1916 годах - поэма издавалась с многочисленными цензурными изъятиями. Полностью была опубликована в 1918 году. В предисловии к этому изданию поэмы «Облако в штанах» Маяковский так определил смысл произведения: «Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» - четыре крика четырех частей».
        Он тогда был настроен революционно, говорил Шкловскому: «Нельзя думать о мелком. Надо говорить о революции на заводах».
        Поэмой «Облако в штанах» он покушался на нравственные и социальные устои буржуазного общества, бросал ему открытый вызов и предсказывал приход революции:
    Где глаз людей обрывается куцый,
    главой голодных орд,
    в терновом венце революций
    грядет шестнадцатый год.

        Война ускорила социальное прозрение Маяковского, и вслед за этими строками он уже мог заявить: «А я у вас - его предтеча...» Художник, поэт - в нынешнем понимании Маяковского - должен жертвовать, служить революционному будущему, его людям (»...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя»). Он выступает от имени тех, кто живет на нижних этажах общества, - от имени «каторжан города-лепрозория», видит в солидарности людей труда могучую силу: «Мы - каждый - держим в своей пятерне миров приводные ремни!»
        В поэме бурлит молодая кровь, ее символика утверждает наступательную мощь молодости:
    У меня в душе ни одного седого волоса,
    и старческой нежности нет в ней!
    Мир огромив мощью голоса,
    иду - красивый,
    двадцатидвухлетний.

        Поэма - все ее четыре части - связывается воедино любовным мотивом. Искусство, религия, социальный уклад - все направлено против любви, все искажает естественное и благородное человеческое чувство.
        Замысел поэмы и начало ее возникли во время турне футуристов по России. В Одессе Владимир Владимирович познакомился с прелестной юной Марией Александровной, девушкой редкого обаяния, тут же и нареченной им Джиокондой. И в поэме она появляется как Мария, а потом: «Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», - а я одно видел: вы - Джиоконда, которую надо украсть!» Тогда еще у многих в памяти было похищение знаменитой картины Леонардо да Винчи из Лувра и возвращение ее в музей (1911-1913).
        В Одессе произошло то, что должно было произойти с Маяковским. Ему было двадцать лет. Сердце молодого поэта еще не обожгло любовное пламя, его страстная натура еще не подверглась испытаниям любви.
        Мария Александровна - Машенька Денисова - была не только хороша собой, но вообще оказалась незаурядным человеком. Недаром и Каменский, тоже познакомившийся с Денисовой, отметил в ней «высокие качества пленительной внешности и интеллектуальной устремленности ко всему новому, современному, революционному».
        Происходила она из многодетной крестьянской семьи, но в Одессе жила у старшей сестры, муж которой, Филиппов, был состоятельным человеком. Училась в частной гимназии, бросила, не закончив. Поступила на курсы художника Ю. Р. Бершадского, занималась скульптурой. Сочувствовала революционным идеям.
        Сестра Маши, Екатерина Александровна, устраивала у себя дома литературные «обеды», куда и были приглашены накануне выступления в театре уже порядочно нашумевшие к тому времени московские «гастролеры» Маяковский, Каменский и Бурлюк. Но это была не первая встреча Маяковского с младшей Денисовой. Тремя неделями раньше они виделись в Москве на вернисаже художников «Мира искусства». Встреча была мимолетной, Маяковский тогда даже не назвался. В Одессе он сразу влюбился. Любовь вспыхнула в нем с необыкновенной силой. Встречи с Марией, по воспоминаниям Каменского, буквально преобразили Маяковского. Он не находил себе места, метался по номеру гостиницы, звал своих друзей посмотреть на ночное море, надолго исчезал, а на вечере в театре, кажется, превзошел себя, читая стихи как никогда вдохновенно и все время поглядывая туда, где сидела его Джиоконда.
        Маяковский был влюблен. Он, как считает Каменский, невероятно торопился со своими чувствами и страдал, не желая считаться ни с какими, на его взгляд, условностями. А они могли быть и не условностями вовсе. Мария Александровна, девушка достаточно независимая (на этой почве они и расходились с сестрой), тем не менее не расположилась к футуристам, не прониклись сочувствием к богемной стороне их жизни. Маяковский ей нравился, она увлеклась им, но от решительного шага отказалась. И не потому, что была нерешительна. Наоборот, вся ее последующая жизнь - цепь смелых, иногда даже сопряженных с огромным риском поступков. Было что-то другое, что мешало сделать еще один шаг навстречу Маяковскому, что-то другое, обо что билось терзаемое нетерпением и страстью сердце поэта.
        Любовь - тайна, и никому не дано разгадать ее.
        После последнего свидания с Марией Маяковский был мрачен и молчалив. Возможно, это было то объяснение, следы которого обнаружил Р. Дуганов на обороте рисунка Бурлюка, изображающего Марию Денисову. Р. Дуганов расшифровал «текст», который, как он считает, был игрой в угадывание по отдельным буквам. Текст этот действительно легко поддается расшифровке, за исключением одного слова, и после расшифровки выглядит так:
    Я вас люблю
    ..н.л.. симпатичная
    дорогая милая
    обожаемая поцелуйте меня
    вы любите меня?

        И тут же два рисунка: пронзенное стрелой, истекающее кровью сердце и виселица. Спасительное чувство самоиронии, не покидавшее Маяковского даже в самые напряженные, драматические моменты жизни! Он терпел поражение, и он подшучивал над собой в глазах любимой. Наедине и с друзьями ему было не до шуток.
        Вместе с Бурлюком и Каменским они продолжили свое турне, и в купе вагона, когда ехали из Николаева в Кишинев, Владимир Владимирович медленно, с большим напряжением, прочел своим друзьям строки:
    Вы думаете, это бредит малярия?

    Это было,
    было в Одессе.

    «Приду в четыре», - сказала Мария.
    Восемь,
    Девять,
    Десять.

        Боль претворялась в стихи. Лирический герой поэмы «Облако в штанах», как и герой трагедии «Владимир Маяковский», стоит в центре мира, «стягивает весь мир к человеку», как очень точно выразил это исследователь творчества Маяковского В. Альфонсов. Грубая, жестокая реальность в поэме представлялась враждебной ее герою, здесь слышатся отголоски начавшейся империалистической войны.
        Работа над «Облаком» была закончена в 1915 году, в Куоккале, где Маяковский, «шатаясь пляжем», вышагивал раскаленные строки поэмы.
        «Это продолжалось часов пять или шесть - ежедневно, - вспоминал К. Чуковский. - Ежедневно он исхаживал по берегу моря 12-15 верст. Подошвы его стерлись от камней, нанковый синеватый костюм от морского ветра и солнца давно уже стал голубым, а он все не прекращал своей безумной ходьбы.
        Так Владимир Маяковский писал свою первую поэму «Облако в штанах».
        Чуковский ошибается только в одном, в том, что тогда еще, по его словам, начала поэмы не было. Может быть, Маяковский не считал начало законченным и потому не читал ему. Свидетельство Каменского о рождении первых строк и их прочтении в вагоне поезда не вызывает сомнений. Вряд ли поэма о любви, когда Маяковский весь был наполнен, жил этим чувством, могла начаться, как утверждает Чуковский, отрывком о Северянине и Бурлюке. Любовь не отпускала его и в Куоккале, образ Марии двоился в сознании, отталкивая и в то же время привлекая своей недоступностью:
    Мария!
    Имя твое я боюсь забыть,
    как поэт боится забыть
    какое-то
    в муках ночей рожденное слово,
    величием равное богу.

        Шла война. Другие страсти и думы обуревали поэта, но первая любовь просила, требовала «как просят христиане - «хлеб наш насущный даждь нам днесь».
        Всю страсть отрицания в поэме Маяковский переносит на буржуазное мироустройство. В нем видит зло, искажающее мораль и искажающее идею искусства.
        Но и этого Маяковскому мало, он бросает вызов самому богу, вводит в поэму образ «тринадцатого апостола» (она и была названа поначалу «Тринадцатый апостол»), образ грандиозного отрицания. Недаром четвертая часть поэмы столь агрессивна по лексике, по интонации, столь нарочито и грубо антиэстетична. Маяковскому претил «эстетизм на почве православия», ему претила идея религиозно обновляющей и воскрешающей стихии войны как антигуманная. И он богохульствует, издевается над всевышним с неслыханной дерзостью.
        Маяковский возвышает человека, прощая ему даже личные обиды. Ницше, прочитанный поэтом, проповедовал повиновение, Маяковский призывал: «Выньте, гулящие, руки из брюк, - берите камень, нож или бомбу...»
        Все «крики» поэмы подводят к отрицанию главного: «Долой ваш строй». Любовная драма, служащая завязкой сюжета, необычна. В обычном любовном треугольнике нет преуспевшего счастливого соперника, которого полюбила Мария. Она вообще не говорит при объяснении - любит или не любит, она только сообщает: «Знаете, я выхожу замуж». Она - Джиоконда, «которую надо украсть!» Ее украли, купили, прельстили богатством, деньгами, комфортом... Любое из этих предположений может быть верным. В треугольник третьим «персонажем» включен буржуазный жизнепорядок, где отношения между мужчиной и женщиной основаны на выгоде, корысти, купле-продаже, но не на любви... Здесь Маяковский типизирует явление, уходит от реального факта, так как Мария Денисова не выходила тогда замуж, это произошло позднее.
        В борьбу с буржуазным миропорядком и вступает герой поэмы. Пока это - бунт, угроза, но более всего - страдания, выплеснувшиеся на такой мощной лирической волне, которая способна затопить человека с ног до головы, увлекая в поток невиданных страстей. Именно тут рождаются парадоксальные метафоры: «Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца!» «Глаза наслезенные бочками выкачу. Дайте о ребра опереться».
        Страдания не за себя только, а за всех, чье достоинство попирается и попрано уже буржуазным порядком, рождает в нем чувство солидарности с теми, кто трудится («Жилы и мускулы - молитв верней»), обостряет социальное зрение («Я... вижу идущего через горы времени, которого не видит никто»).
        Тоска по любви, не омраченной корыстью, любви естественной, чистой с огромной силой сказалась и в последней части поэмы, и этим тоже объясняется та агрессивность, та уличная дерзость, с которой Маяковский обрушивается на бога, «повинного» в социальной несправедливости жизни на земле.
        Антибуржуазный бунт был также и бунтом против салонного, изнеженного, обескровленного голым эстетством буржуазного искусства. Отвергая такое искусство, Маяковский взывает к поэтам, в том числе, и, может быть, прежде всего, к себе:
    Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
    из любовей и словьев какое-то варево,
    улица корчится безъязыкая -
    ей нечем кричать и разговаривать.

        Итак, в русской поэзии произошло событие: появилась поэма о любви, поэма 22-летнего Владимира Маяковского, которая потрясла все основы буржуазного жизнеустройства и предсказала скорый приход революции.
        Отрывки из поэмы, до ее публикации, были даны в статье «О разных Маяковских». Поэт стихами из «Облака» объясняет себя, иронически пародируя оценки и квалификации, даже ругательства, на которые не скупилась, по отношению к Маяковскому буржуазная пресса.
        Один только пример:
        «Милостивые государыни и милостивые государи!
        Я - нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
        Я - циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.
        Я - извозчик, которого стоит впустить в гостиную, - и воздух, как тяжелыми топорами, занавесят словища этой мало приспособленной к салонной диалектике профессии.
        Я - рекламист, ежедневно лихорадочно проглядывающий каждую газету, весь надежда найти свое имя...
        Я - ...
        Так вот, господа пишущие и говорящие обо мне, надеюсь, после такого признания вам уже незачем доказывать ни в публичных диспутах, ни в проникновенных статьях высокообразованной критики, что я так мало привлекателен».
        И еще - в продолжение:
        «Не правда ли, только убежденный нахал и скандалист, исхищряющий всю свою фантазию для доставления людям всяческих неприятностей, так начинает свое стихотворение:
    Вы мне - люди,
    И те, что обидели.
    Вы мне всего дороже и ближе.
    Видели,
    Как собака бьющую руку лижет?»

        «Нахал и скандалист» - это, конечно, характеристики Маяковского, взятые им из тогдашних газет (одна строка здесь впоследствии была исправлена: «Но мне - люди...»).
        «Облако» настолько ошеломляло своей антибуржуазностью, революционностью и поэтической мощью, что расправиться с ним обычными критическими приемам» оказалось никому не под силу. Тогда была предпринята попытка объявить автора поэмы сумасшедшим. Его заманили в один частный дом, где собрали консилиум врачей-психиатров, но те не подтвердили кулуарного диагноза.
        Коллеги-футуристы оценивали «Облако» лишь как явление эстетическое, не замечая в нем революционного содержания. Но были и такие люди, особенно среди молодежи, которые ощутили, может быть, еще не очень внятно для себя, исполинскую разрушительную мощь таланта Маяковского.
        Судьбе угодно было распорядиться так, чтобы одним из слушателей поэмы, до ее публикации, стал Илья Ефимович Репин.
        Но тут нужна небольшая предыстория: познакомились они у Чуковского. А с К. Чуковским, очень известным тогда и влиятельным критиком, у Маяковского были несколько странные отношения. Чуковский поругивал футуристов в печати, они не щадили его в своих выступлениях, тем не менее личные взаимоотношения складывались как вполне добропорядочные. Чуковский и тогда, в начале пути, выделял Маяковского и сам, приезжая из Петербурга в Москву, искал сближения с молодым поэтом, и встречи между ними были, но близости не произошло. В объяснение этого Чуковский высказывает догадку: «Маяковский был то, что называется хоровой человек. Он чувствовал себя заодно с футуристами...» Это значит, что Маяковский не мог иметь близких отношений с человеком, выступающим против его товарищей футуристов.
        Вряд ли здесь удачно сказано «хоровой», Маяковский в любом хоре был солистом, выделялся своим голосом, даже если это относится к футуристическим выступлениям, но чувство солидарности, товарищеской верности Чуковским угадано верно, и в будущем мы не раз убедимся, как прочно жило оно в поэте.
        Чуковский рассказал, как в 1913 году он читал в Политехническом лекцию о футуристах, это была тогда модная тема. На лекциях его побывали Шаляпин, граф Олсуфьев, Бунин, Савва Мамонтов и «даже почему-то Родзянко». Так вот, в ту минуту, когда лектор бранил футуризм, Маяковский появился в желтой кофте и прервал лектора, выкрикивая по его адресу злые слова. В зале начался гам и свист.
        Особый привкус эпизоду придает то, что пронести контрабандой желтую кофту в Политехнический помог Чуковский. Полиция в это время запретила Маяковскому появляться перед публикой в желтой кофте и специально проверяла его при входе. Получив уже на лестнице кофту от Чуковского, Владимир Владимирович тайком переоделся и, эффектно появившись среди публики, устроил лектору обструкцию.
        Когда Маяковский жил в Куоккале, он, конечно, бывал у Чуковского. Владимир Владимирович тогда очень нуждался и установил «семь обедающих знакомых». «В воскресенье ем Чуковского, понедельник - Евреинова и т. д.».
        Там же, в Куоккале, жил и Репин, который, по словам Чуковского, с «огненной ненавистью» относился к художникам-футуристам. Полное неприятие тут было взаимным. И Чуковский, живший там же, в Куоккале, общаясь с Репиным и принимая у себя Маяковского, боялся их встречи, возможного столкновения этих двух хоть и слишком разных по возрасту, но одинаково неуступчивых, темпераментных людей.
        Встреча, однако, произошла. И случилось это на даче у Чуковского, куда неожиданно пожаловал Репин с дочерью как раз во время чтения Маяковским отрывков из поэмы. Делать было нечего, надо было, очевидно, преодолеть неловкость ситуации, но после знакомства и обмена приветствиями маститый художник попросил Маяковского продолжать чтение.
        Во время чтения присутствовал писатель Б. Лазаревский. В его дневнике есть запись о том, что он был «подавлен» попыткой Маяковского «включить в поэзию анархистские доктрины», что поэма «Мария» («Облако в штанах») - «вещь, несомненно, глубоко трагическая», но более всего Лазаревского раздражили строки из третьей части поэмы: «...а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса». Почти такое же отношение Лазаревский приписывает и Репину. А для суда над Маяковским он не нашел иного авторитета, чем покойный к тому времени поэт К. Р. - великий князь К. К. Романов.
        Больше, конечно, оснований довериться К. Чуковскому, так как уже одно то, что Репин после первого знакомства решил писать портрет Маяковского - подтверждает особое уважение художника к поэту. «Я хочу написать ваш портрет! Приходите ко мне в мастерскую», - сказал он после чтения Маяковским поэмы и нескольких стихотворений. «Это было самое приятное, что мог сказать Репин любому из окружавших его... эта честь выпадала немногим», - пишет Чуковский.
        А во время чтения, по его же словам, Репин смотрел на Маяковского, с «возрастающей нежностью», и потом - по темпераменту - сравнил его с Мусоргским...
        История с портретом весьма забавна. Но прежде чем Репин попробовал писать Маяковского, поэт сам сделал несколько моментальных набросков с художника, и тот, одобряя Маяковского, говорил:
        «Какое сходство!.. И какой - не сердитесь на меня - реализм!»
        Репин не хотел признавать в Маяковском футуриста. Приготовив для портрета холст, выбрав необходимые краски, он повторял Маяковскому, что хочет изобразить его «вдохновенные» волосы. И когда тот явился к нему в назначенный час позировать, Репин, увидев поэта, разочарованно воскликнул:
        - Что вы наделали! О!..
        «Оказалось, - продолжает воспоминания Чуковский, - что Маяковский, идя на сеанс, нарочно зашел в парикмахерскую и обрил себе голову, чтобы и следа не осталось от тех «вдохновенных» волос, которые Репин считал наиболее характерной особенностью его творческого облика.
        - Я хотел изобразить вас народным трибуном, а вы...
        И вместо большого холста Репин взял маленький и стал неохотно писать безволосую голову, приговаривая:
        - Какая жалость! И что вас это угораздило!
        Маяковский утешал его:
        - Ничего, Илья Ефимович, вырастут!»
        Таким необычным, но характерным для него способом Маяковский опротестовал романтическое представление о нем как о поэте.
        К сожалению, репинский набросок пока нигде не обнаружен. Художник А. Комашка, бывавший у Репина, видел его этюд, на котором Маяковский изображен с обритой головой.
        Как бы то ни было, встреча и взаимопонимание Репина и Маяковского заставляют еще раз задуматься о том, что творчество поэта и художника Маяковского уже не отражало или во многом не отражало теории футуризма. С футуризмом как течением он формально не порывал, наоборот, пропагандировал его идеи, вел непримиримую борьбу с символизмом.
        В начале 1915 года произошло необычайное событие - вышел альманах «Стрелец», где впервые встретились под одной обложкой футуристы и символисты. Событию этому даже был посвящен специальный вечер в «Бродячей собаке», на котором присутствовал А. М. Горький, возвратившийся из эмиграции в Россию. Футуристы на этом вечере чувствовали себя как победители, демонстрируя скромное достоинство, не задирались, хотя иронически говорили о возможности (и полезности для себя) общения с символистами. По сообщению одного журнала, «Маяковский, наидерзостнейший футурист, презрительно заявил, говоря о возможном воздействии символистов на футуристов, что он не желает, чтобы ему «прививали мертвую ногу»...».
        Кстати, Маяковский в декабре этого же года, тоже в присутствии Горького, выступил с докладом о футуризме на квартире художницы Любавиной. Собралось человек тридцать друзей и знакомых. Привыкший к большой аудитории, в которой всегда есть оппоненты, и, стало быть, надо с кем-то спорить, кого-то громить, на этот раз он не нашел нужного тона, «громящие» фразы оказались неуместными. Маяковский растерялся и ушел из комнаты. Именно в такие моменты, а не в большой аудитории, и проявлялась его застенчивость.
        И чуть ли не первым заметил эту застенчивость Горький. Его привлекали в Маяковском творческая неординарность, темперамент, но он, не любивший всякого рода эгоцентрического кривлянья, сразу и весьма снисходительно отнесся к молодому поэту, именно потому и снисходительно, что за эпатирующей манерой держаться на людях увидел нечто иное. «Маяковский хулиган, - говорил он. - Хулиган от застенчивости... Он болезненно чуток, самолюбив и потому хочет прикрыться своими дикими выходками». Болезненную застенчивость поэта, прикрываемую резкостью, грубыми полемическими эскападами отмечали потом многие люди, близко знавшие его, долгие годы общавшиеся с ним.
        «Странное впечатление» он произвел на В. Десницкого, который заметил в Маяковском «вызов кому-то и чему-то», и вместе с этим в нем, по словам Десницкого, уживалась «несомненная стеснительность, конфузливость, даже робость и юношеская милая улыбка, спешно затираемая судорожным приведением лица в боевую позицию выступления на шумном собрании». Грубость и бесцеремонность Маяковского, по выражению человека, близко знавшего его, были «защитным приспособлением, вроде противогаза» (Р. Райт).
        Привыкший уже к поношениям прессы как футурист-эгоцентрик, Маяковский попытался вышибить клин клином, дав в статье «О разных Маяковских» пародийную самохарактеристику, которая уже цитировалась и которая заканчивалась совсем не шуточной просьбой прочесть «совершенно незнакомого поэта Вл. Маяковского». Может быть, она отвратила критиков и репортеров от вульгарной брани, может быть, они поняли иронию поэта по своему адресу как крик души и перестали поносить его оскорбительными словами?
        Ничуть не бывало.
        Маяковский сам подбрасывал поленья в костер этой перманентной дискуссии между собой и критикой.
        А Горький, отвергая футуризм как литературное течение, все-таки каким-то образом выражал симпатии к поэтам-футуристам. И его фраза: «В них что-то есть!» - сказанная после выступления футуристов в кафе «Бродячая собака», стала подлинной сенсацией. Прозвучала она как раз на вечере, посвященном сборнику «Стрелец». На вечере читались стихи и шло обсуждение сборника, и вот в ходе обсуждения, уже почти в конце его, выступил Горький, который произнес короткую речь о «молодом» в жизни, о ценности этого «молодого» и значении «активности». Вот эту «молодость» и «активность» в исканиях футуристов и поддержал тогда Горький.
        Историк литературы П. Щеголев, резко настроенный против футуристов, так излагал в газете «День» выступление Горького:
        «Футуристы скрипки, хорошие скрипки, только жизнь еще не сыграла на них скорбных напевов. Талант у них, кажется, есть, - запоют еще хорошо». И еще Горький, как писал тот же Щеголев, сказал в похвалу футуристам следующее: они «принимают жизнь целиком, с автомобилями, аэропланами. Приятие жизни - ценнейшее качество... Не нравится жизнь, сделайте другую, но мир принимайте, как футуристы». Много лишнего, ненужного у футуристов, они кричат, ругаются, но что же им делать, если их хватают за горло. Надо же отбиваться. Конечный вывод Максима Горького: «В футуристах все-таки что-то есть!»
        Некто А. Ожигов ехидно заметил (в печати), что ради посещения футуристов М. Горьким счастливые хозяева даже приоделись, и вместо кофт на них красовались смокинги, и что похвала Горького, пресловутое «в них что-то есть» восхитило футуристов.
        Надо ли говорить, что поощрительное слово маститого писателя, сказанное наперекор уничижительным характеристикам почти всей прессы, было для Маяковского и его друзей большой моральной поддержкой. А для реакционной прессы это слово оказалось поводом к нападкам уже и на самого Горького: Горький-де защищает литературных хулиганов, скандалистов, «сукиных сынов», балаганных шутов...
        Поскольку высказывание Горького о футуристах было опубликовано и на все лады обсуждалось, вызывая недоумение одних и злобное недовольство других, писатель ответил на вопросы редакции «Журнала журналов», где более подробно разъяснил свою позицию, в частности, твердо заявил, что русского футуризма нет, а есть несколько талантливых людей... «которые в будущем, отбросив плевелы, вырастут в определенную величину».
        Горький вновь повторил, что это свежие, молодые голоса, зовущие к молодой, новой жизни. И заметил еще одно достоинство: искусство должно быть вынесено на улицу, в народ, в толпу, это они и делают, правда, очень уродливо, но это простить можно.
        Наконец о Маяковском: «Он молод, ему всего 20 лет, он криклив, необуздан, но у него несомненно где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи. Я читал его книжку стихов. Какое-то меня остановило. Оно написано настоящими словами».
        Разумеется, нападки на Горького, на Маяковского и его соратников не прекратились. Даже наоборот, Леонид Андреев, откликаясь на выступление Горького, призывал «резко отграничиться» от футуристов; критик Н. Абрамович упрекал Горького в том, что он вводит в заблуждение публику относительно нескольких футуристов; сатириконец А. Бухов запальчиво кричал, что после горьковского «благословения» над футуристами надо не только смеяться, но надо жестоко, злобно и неотступно бороться сними.
        Негодование реакционной прессы доходило до личных оскорблений Горького.
        Одна из главных причин столь враждебного отношения к Маяковскому и некоторым футуристам таилась в их уже определившейся к тому времени антивоенной позиции. А это не могло не импонировать Горькому. Его мнение о Маяковском совершенно определилось, когда, помимо нескольких стихотворений, Горький познакомился с поэмой «Облако в штанах». Об этом говорят строки из автобиографии поэта: «Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части «Облака». Расчувствовавшийся Горький обплакал весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился». Ироническое добавление: «Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете», - вроде бы ставит под сомнение серьезность отношения Горького к «Облаку», но автобиография писалась позднее, когда в отношениях между Горьким и Маяковским произошло охлаждение, что нельзя не принять во внимание. В это же время, в 1915 году, явно наметилось взаимное влечение.
        Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича, рассказала о первой встрече Горького с Маяковским в Мустамяках. Она произошла летом 1915 года. Маяковский приехал по приглашению Горького, приехал в то время, когда Алексей Максимович работал. Мария Федоровна попыталась занять гостя, Маяковский поначалу от смущения ерничал, спросил даже, когда она выходила из комнаты: «А вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки украду?» Потом хозяйка позвала гостя в лес, по грибы. И уж тогда «с него слезла вся эта шелуха. Он стал рассказывать, как был он маленьким, как жил на Кавказе». Читал свои стихи.
        «За обедом, - продолжает свои воспоминания Андреева, - говорил больше Алексей Максимович, а Маяковский больше слушал, и по тому, как он смотрел на Алексея Максимовича, и по тому, как Алексей Максимович на него посматривал, я твердо знала, что мое предположение о том, что они друг в друга влюбятся, правильно, - весьма ближайшее будущее показало, что это так и было. Алексей Максимович сильно увлекся Владимиром Владимировичем, а Владимир Владимирович, несомненно, чувствовал то, что большинство настоящих талантливых людей по отношению к Алексею Максимовичу - огромное уважение и благодарность».
        М. Ф. Андреева рассказала, что Горький восторгался Маяковским, но его беспокоила «зычность» его поэзии. «...Как-то он ему даже сказал: «Посмотрите, - вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы-мочи. А хватит ли вас? День-то велик, времени много?» А Горький, вспоминая о встрече в Мустамяках, писал И. Груздеву, что Маяковский читал «Облако в штанах», поэму «Флейта-позвоночник», лирические стихи, «Стихи очень понравились мне, и читал он отлично...» Горький цитировал стихи из «Облака» и говорил Тихонову, что такого разговора с богом он никогда не читал, кроме как в книге Иова, и что господу богу от Маяковского здорово влетело.
        Взаимная симпатия выразилась и в том, что Горький подарил Маяковскому книгу «Детство» с надписью: «Без слов, от души. Владимиру Владимировичу Маяковскому М. Горький». Несколько позже был сделан ответный подарок на отдельном издании «Облака в штанах»: «Алексею Максимовичу с любовью»; на поэме «Флейта-позвоночник»: «Алексею Максимовичу с нежной любовью - Маяковский».
        Символично, что Горький одним из первых крупных писателей увидел и оценил талант юного Маяковского, уже тогда сравнивал его с Уитменом, добавляя при этом: «Маяковский гораздо трагичнее, и, поднимая вопросы общественной совести, социальной ответственности, несет в себе ярко выраженное русское национальное начало».
        С публикацией поэмы «Облако в штанах» сразу же возникли необычайные трудности. Издательства ее не брали, их отпугивал бунтарский, революционный дух произведения. Опубликованные отрывки не давали полного представления о поэме. Наконец, в сентябре 1915 года поэма была издана на средства О. М. Брика, с которым, как и его супругой, Л. Ю. Брик, Маяковский познакомился летом этого же года. Поэма вышла с большим количеством цензурных изъятий.
        О том, как поэма проходила цензуру, поэт рассказал в одном из самых последних выступлений - в марте 1930 года - в Доме комсомола Красной Пресни. Поэма сначала называлась «Тринадцатый апостол». «Когда я пришел с этим названием в цензуру, то меня спросили: «Что вы, на каторгу захотели?» Я сказал, что ни в коем случае, что это никак меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это - вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили - как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: «Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите - буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах». Во вступлении к «Облаку» эти слова звучат несколько иначе, звучат как прекрасные стихи.
        В 1918 году, когда поэма вышла полностью, без цензурных изъятий, Маяковский не стал восстанавливать первое название. «Свыкся», - заметил он по этому поводу. «Облако в штанах» как метафора, вошедшая в поэтический контекст произведения, настолько многомерна, что теперь уже действительно трудно представить какое-либо другое название, в том числе и «Тринадцатый апостол».
        Сам Маяковский в предисловии к полному изданию назвал «Облако в штанах» «катехизисом сегодняшнего искусства», этим произведением он сразу выделился в среде футуристов как поэт огромной мощи. К Маяковскому стали ревниво приглядываться поэты из лагеря символистов и акмеистов.
        Следующим крупным произведением Маяковского стала поэма «Флейта-позвоночник», написанная осенью того же года и опубликованная в альманахе «Взял» с несколькими цензурными изъятиями. Это - поэма о любви. Она как продолжение той части «Облака в штанах», которую Маяковский охарактеризовал «криком»: «долой вашу любовь». Трагический зачин: «Я сегодня буду играть на флейте. На собственном - позвоночнике», - предвещает необыкновенный накал страсти.
        Во «Флейте», как справедливо отмечала критика, даже в большей степени, чем в «Облаке», нашли отражение автобиографические моменты. И хотя, естественно, нельзя отождествлять «персонажей» лирической поэмы с реальными лицами, но надо все-таки знать, что в ее сюжете заложено зерно той драмы (любви), которая наложила отпечаток на всю последующую жизнь поэта.
        Маяковский познакомился с Бриками в июле 1915 года. «Радостнейшая дата», - говорит он в автобиографии. Осип Максимович Брик и его жена, Лиля Юрьевна, - выходцы из буржуазной среды, люди в то время достаточно обеспеченные, проявили сочувственное внимание к Маяковскому, угадали в нем большой поэтический талант. Но познакомила их младшая сестра Лили Юрьевны - Эльза, впоследствии французская писательница Эльза Триоле. Ведь это за ней, еще до знакомства с Бриками, начал ухаживать Маяковский, бывать у нее дома, пугая добропорядочных родителей Эльзы своим футуризмом. Когда мама, приготовившись ко сну, входила в комнату Эльзы и напоминала гостю, что время позднее, он нехотя собирался и уходил. Но на следующий день с изысканной вежливостью подразнивал хозяйку: «А я вчера только дождался, чтобы вы легли, и вернулся в окно по веревочной лестнице».
        После смерти отца - в июле 1915 года - Эльза приехала в Петроград к Брикам. Маяковский навестил ее. Читал «Облако». Дальше предоставляем слово Л. Ю. Брик:
        «Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил - не стихами, прозой - негромким, с тех пор незабываемым голосом:
        - Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.
        Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда, Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями...»
        Именно в тот вечер, как утверждает Эльза Триоле, все и случилось. Брики отнеслись к стихам восторженно, Маяковский полюбил Лилю Юрьевну - «ослепительную царицу Сиона евреева», по-женски безусловно человека незаурядного.
        «Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно», - писал про Л. Брик Виктор Шкловский. Несколькими годами позднее искусствовед Н. Пунин записал в дневнике: «Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения; у нее торжественные глаза; есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками... Муж оставил на ней сухую самоуверевность, Маяковский забитость, но эта «самая обаятельная женщина» много знает о человеческой любви и любви чувственной».
        Такой в то время виделась Лиля Юрьевна современникам, близко знавшим ее.
        Родилась Л. Ю. Брик в Москве, в 1891 году, в семье гориста, Урия Александровича Кагана и Елены Юльевны (урожденной Берман). Как и младшая дочь Каганов, Эльза, она дома опекалась гувернанткой француженкой, училась в частной гимназии, начинала учиться на Высших женских курсах, в архитектурном институте - на отделении живописи и лепки...
        Осип Максимович Брик выходец из богатой купеческой семьи. Окончив юридический факультет, он не стал юристом, а помогал отцу в коммерческих делах, приобщая к ним и молодую жену.
        В начале войны Брик с помощью знакомых устроился в автомобильную роту в Петрограде, поселился там сначала в большой квартире на улице Жуковского, 7. Родительские негоции, видимо, приносили доходы, если уотца была возможность в таких условиях содержать семью сына, отбывавшего воинскую повинность.
        Квартира Бриков стала своеобразным маленьким салоном, где бывали футуристы, филологи, танцовщицы, деловые люди... Осип Брик, по словам Шкловского, «держал в доме славу Маяковского». Актом меценатства и расположения его к Маяковскому и стало издание поэмы «Облако в штанах».
        На поэме, которая родилась из одной драмы любви, появилось имя (посвящение: «Тебе, Лиля») персонажа другой любовной драмы, гораздо более длительной, напряженной и испепеляющей по своему внутреннему содержанию. Этому же персонажу была посвящена - уже самым прямым образом - поэма «Флейта-позвоночник».
        Страсть поэта, действительно необыкновенная, испепеляющая, безмерная, выплеснулась в поэме, потрясла воображение пылающими метафорами.
    И небо,
    в дымах забывшее, что голубо,
    и тучи, ободранные беженцы точно,
    вызарю в мою последнюю любовь,
    яркую, как румянец у чахоточного.

        И еще:
    Я душу над пропастью натянул канатом,
    жонглируя словами, закачался над ней.

        Героиня поэмы опутана сетями мещанского благополучия, она их раба, ее, как Джиоконду, купили и могут украсть, перекупить, и поэт с едкой иронией советует обладателю «Джиоконды»: «Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!» Женщина, героиня поэмы, - предмет сделки.
        Смысл необычного, даже странно звучащего названия поэмы прекрасно уловил Горький, сказав, что «это позвоночная струна, самый смысл мировой лирики, лирики спинного мозга». Безоглядным обнажением любви в любовном романе, что и составляет вечный порыв и вечную тему мировой лирики, был более всего восхищен Горький.
        Любовь романтическая, возвышенная, всепоглощающая, но отвергнутая, испепелившая сердце героя, - трагическая плата за творчество («Видите - гвоздями слов прибит к бумаге я»).
        Вся поэма - от первого до последнего стиха - движется любовной страстью: ею диктуется «прощальный концерт», от ее драматических коллизий поэт и «крики в строчки выравнивал», от нее он, богохульствовавший в «Облаке», готов ухватиться за соломинку: «Если правда, что есть ты, боже...» - и призывает «Всевышнего инквизитора» вздернуть его на «виселице» Млечного Пути... Поэма Маяковского - это «крик» любви, жест любви и - продолжение любви даже в трагически безвыходной ситуации.
    Любовь мою,
    как апостол во время оно,
    по тысяче тысяч разнесу дорог.

        Маяковский носил кольцо с инициалами, подаренное Лилей Юрьевной. Он, в свою очередь, подарил ей кольцо с выгравированными на нем по внешней стороне инициалами «Л. Ю. Б.», и эта монограмма читалась как слово «люблю».
        Чрезвычайно впечатлительный, легко ранимый, постоянно подвергавшийся нападкам прессы, только у матери и сестер находивший приют и ласку, Маяковский с распахнутой душой откликнулся на то сочувствие и внимание, которое проявили к нему Брики. Будучи человеком по-рыцарски благородным, он, несмотря ни на какие личные обстоятельства, до конца жизни сохранил пиетет по отношению к тем, кто когда-то обласкал и помог ему, а в предсмертном письме назвал Л. Ю. Брик в составе своей семьи.
        Возможно, что именно знакомство с Маяковским подвигнуло О. М. Брика заняться литературой, так как рецензия на «Облако в штанах» была, кажется, его первым сочинением. Л. Ю. Брик признавалась, что до Маяковского у них к литературе был пассивный интерес. Но в 1915 году Брики помогли Маяковскому издать «Облако», проявили к нему сочувственное внимание, и жизнь надолго связала с ними поэта.
        В Петрограде, на улице Жуковского, 7, у Бриков Маяковский бывал постоянно. Он приехал в столицу в начале войны, жил там некоторое время, возвращался в Москву и потом снова приехал в Петроград и уже остался на постоянное жительство.
        Общественная и литературная жизнь столицы, в сравнении с Москвой, казалась более насыщенной событиями. Она еще более оживилась с возвращением из эмиграции Горького. Именно Горький, один из немногих русских писателей, трезвым взглядом смотрел на события мирового значения. В то время, как Л. Андреев, Сологуб, Мережковский, бывшие знаньевцы Шмелев и Чириков и другие прославляли войну, открыто и даже навязчиво выражали верноподданнические чувства, Горький пишет статью «Несвоевременное» (статья была запрещена цензурой), в которой разоблачает унизительный для культурного человека, писателя шовинизм, умножающий ненависть между народами.
        «Защитник справедливости, правды, свободы, проповедник уважения к человеку, русский писатель должен был взять на себя роль силы, сдерживающей бунт унизительных и позорных чувств», - писал в этой статье Горький. И Маяковский, которому претило верноподданническое стихотворное словоблудие, потянулся душой к Горькому.
        Возможно предположить, что в беседах с Маяковским он высказывал свое отношение к войне, к литературе, которая потеряла себя в «путанице событий»... Горький ищет союзников в борьбе против реакционных, шовинистических, охранительных по своей сущности идей среди демократически настроенных писателей и деятелей культуры. С этой целью он образует издательство «Парус», ежемесячный журнал «Летопись». Несмотря на то, что в «Летописи», в отделе публицистики нашли приют меньшевики и впередовцы, что часть материалов, как правило, снимала цензура, выступления самого Горького носили антивоенный характер.
        В беллетристическом отделе «Летописи» наряду с другими демократически настроенными писателями появляется и имя Владимира Маяковского. Вначале здесь была напечатана рецензия Н. Венгрова на поэму «Облако в штанах», где автор пытается понять трагическую природу произведения Маяковского. Затем в «Летописи» были опубликованы отрывки из его поэмы «Война и мир». А в издательстве «Парус» вышел сборник стихов Маяковского «Простое как мычание» (1916), в составлении которого принимал участие Алексей Максимович.
        Маяковский к тому времени постоянно встречался с Горьким, бывал в его квартире на Кронверкском проспекте. В дневнике Б. Юрковского, близкого к семье Алексея Максимовича человека, осталась такая запись: «...Алексей Максимович за последнее время носится с Вл. Маяковским. Он его считает талантливейшим, крупнейшим поэтом. Восхищается его стихотворением «Флейта-позвоночник». Говорит о чудовищном размахе Маяковского, о том, что у него - свое лицо. «Собственно говоря, никакого футуризма нет, а есть только Вл. Маяковский. Поэт. Большой поэт...»
        И снова - нет футуризма. И уже - один Маяковский.
        Вот почему - сотрудничество в «Летописи», книга - в «Парусе».
        А историк литературы П. Щеголев не унимается: «Совсем было поставили крест на «творчестве» Маяковского (это после «Облака в штанах»! - А. М.), но вдруг его стихи издает издательство, девиз которого: «Сейте разумное, доброе, вечное». Издательство, возникшее при «Летописи». Большой грех на душе издателей Маяковского!».
        Теперь уже Горький знал подлинную цену и подлинный масштаб таланта молодого поэта и его тем более не могли смутить такие выпады.
        А после Февральской революции, когда, по предложению Горького, в «Парусе» начали делать лубки агитационного содержания, привлекая к этому делу известных художников, в том числе и Маяковского, Владимир Владимирович обнаружил недюжинные способности плакатиста. Он так впоследствии и назвал одну из своих статей «От лубка к плакату», ведя родословную ростинской деятельности от «Паруса». Маяковский отдался изготовлению лубков с большим энтузиазмом, но из-за отсутствия бумаги их издание было прекращено.
        Империалистическая война была кризисным моментом и в российской истории, и в культуре России. Еще в канун более значительного мирового события - революции - интеллигенция во множестве своем поддалась ложно понятому чувству патриотизма. И встреча Маяковского с Горьким в это время оказалась необычайно важной для обоих, в особенности же - для младшего из них.
        В Петрограде, до призыва на военную службу, Маяковский ищет себе работу, чтобы как-то обеспечить существование. Как он жил в это время - видно из писем родным: «Милая Люда, ты в письме спрашивала, не нужны ли мне деньги. К сожалению, сейчас нужны очень (...) пришли мне рублей 25-30. Если такую сумму тебе трудно, то сколько можешь. Извиняюсь за просьбу страшно, но ничего не поделаешь». «Дорогая мамочка, у меня к Вам большущая просьба. Выкупите и пришлите мне зимнее пальто и, если можно, одну смену теплого белья и несколько платков. Если это Вам не очень трудно, то, пожалуйста, сделайте».
        Владимир Владимирович просит Чуковского познакомить его с Власом Дорошевичем, «королем фельетона», человеком «всемогущим» в печати, чтобы получить какой-то заработок. Дорошевич, видимо, под влиянием молвы о футуристах, ответил Чуковскому телеграммой: «Если приведете ко мне вашу желтую кофту, позову околоточного...»
        26 февраля 1915 года Маяковский напечатал первое стихотворение в журнале «Новый сатирикон». К его редактору, Аркадию Аверченко, Владимира Владимировича привел художник А. Радаков. Аверченко не любил Маяковского, но признавал его талант, увидел в нем приманку для читателей, сказал: «Вы пишите, как хотите, это ничего, что звучит странно, у нас журнал юмористический». Он даже не взял в расчет то, что был охаян футуристами в «Пощечине общественному вкусу».
        Роман Маяковского с «Новым сатириконом» возник вроде бы случайно, ведь футуристы считали этот журнал эпигонским придатком старой культуры, а Аркадий Аверченко был для них вообще персоной нежелательной в литературе.
        - Как же так? - ломали голову соратники Маяковского. - «...У него не душа, а футуристический оркестр, где приводимые в ход электричеством молотки колотят в кастрюли!» (А. Крученых), - а он идет сотрудничать в еженедельник, упирающийся в корыто быта...
        В. Шершеневич упрекал поэта за недостаточную «футуристичность» и высказывал надежду на ее углубление, на профессиональную завершенность футуризма, а тут Маяковский уходит в «Новый сатирикон»...
        Впрочем, с объяснением он не стал медлить. Шершеневич верно подметил недостаточную футуристичность стихов Маяковского. А в «Новом сатириконе» поэт открыто заявил (в статье «Капля дегтя»), что «футуризм умер как особенная группа», что он уже не нужен.
        Хорошо. Но почему именно «Новый сатирикон»? Не было ли в этом еженедельнике чего-то такого, что сблизило с ним Маяковского?
        Ответ на этот вопрос не прост, тут не ограничишься иронической строкой из автобиографии, где сказано: «В рассуждении чего б покушать», стал писать в «Новом сатириконе». Двухлетнее сотрудничество поэта в журнале все же выходит за рамки этой иронической формулы, даже если прибавить к ней слова поэта, сказанные С. Спасскому: «Печататься можно везде, если заставишь редакцию считаться с собой».
        Журнал «Новый сатирикон» возник в соперничестве и на руинах своего предшественника - «Сатирикона». Возник в 1913 году как еженедельник, который адресовался самой различной читательской аудитории. Это был популярнейший сатирический журнал в России, журнал, который поначалу не ограничивался критикой нравов и позволял себе элементы политической сатиры. В годы войны, однако, сатирический пафос журнала заметно увял, и он переживал период упадка. Надо было что-то предпринимать, чтобы поднять интерес к журналу. Так возникла идея приглашения к сотрудничеству Маяковского, хотя не все сатириконцы ее поддерживали.
        В старом «Сатириконе», кроме Аверченко, Потемкина, Горянского и других, активно сотрудничал Саша Черный - поэт острый, наносивший чувствительные уколы столпам общества. Некоторыми сторонами своего творчества он был близок Маяковскому. В «Новом сатириконе» таких значительных сотрудников не было, но эстетические установки на демократизм, нарочитую сниженность поэтики и жизненную «похожесть», разговорность, смешанную с многослойностью языка улицы, выдерживались. В этих элементах поэтики у Маяковского были моменты близости с сатириконцами. В понимании событий, в отношении к ним, во взглядах на литературу, особенно к 1917 году, Маяковский был для них чужим человеком. Да и к началу сотрудничества у него уже выявилось отрицательное отношение к войне, в то время как «Новый сатириков» печатал на своих страницах матерьяльчики ура-патриотического содержания.
        Тем не менее Маяковский опубликовал в «Новом сатириконе» 25 из 31 написанных за это время стихотворений, отрывки из «Облака в штанах».
        Реплику: «В рассуждении чего б покушать» - тоже нельзя скидывать со счета. Но в «Новый сатириков» его подтолкнула возможность выхода к широкой читательской аудитории (журнал имел большой тираж). А сатира в ее условных формах открывала кое-какие возможности критики общественного и социального порядка.
        Само присутствие Маяковского, его приходы в редакцию, шумные дискуссии, которыми они сопровождались, остроумные и отнюдь не всегда безобидные пикировки с сотрудниками журнала, с начальством вносили в редакционную жизнь разнообразие и беспокойство. Маяковский не давал скучать, а его «вмешательство» иногда шло на пользу журналу.
        В. Князев, сотрудничавший в это время в «Новом сатириконе», так выразил впечатление от прихода Маяковского в журнал: «Маяковский - это огромный утес, обрушившийся в тихий пруд. Он в короткое время поставил на голову весь «Сатирикон»... можно было негодовать, улюлюкать, злобствовать, но в глубине души чуткие (не я, конечно) сознавали - это биологически необходимо, чтоб бегемот пришел в посудную лавку «Сатирикона» и натворил там мессинских бесчинств».
        Художник А. Радаков бился над иллюстрациями к стихотворениям Маяковского «Гимн судье», «Гимн взятке», «Гимн здоровью», «Гимн ученому», понимая, что Маяковского надо иллюстрировать не так, как других поэтов. Ему не удавался рисунок к стихотворению «Гимн ученому», он получался каким-то неубедительным. Маяковский долго смотрел на рисунок и сказал: «А вы спрячьте голову ученого в книгу, пусть с головой уйдет в книгу». Радаков так и сделал. И рисунок тематически выиграл.
        А первым в «Новом сатириконе» было опубликовано стихотворение «Судья» (впоследствии названо «Гимн судье»). В феврале 1915 года. Затем - остальные «гимны», такие стихотворения, как «Чудовищные похороны», «Мое к этому отношение», «Издевательства», «Дешевая распродажа», «Братья писатели», и другие. В них нетрудно разглядеть позицию, заметно отличавшуюся от общей беззубо-либеральной линии журнала.
        В гимнах Маяковский давал волю воображению, достигая огромной силы обличения средствами гротеска, гиперболы. Но и в «прямой», не «гимновой», не «восхваляющей» сатире он не очень связывал воображение, обличая пороки буржуазного общества.
        Маяковский в сатире гораздо ближе к Горькому, беспощадному критику мещанства, критику буржуазного миропорядка, чем к сатириконцам. Сатира Маяковского военных лет оттеняет трагическое мироощущение поэта, нашедшее яркое выражение в его поэмах. Сатирические стихи, гротеск, гипербола - это горький, очень горький смех поэта над социальным уродством мира. Не все это понимали в то время. В «подлинности» боли сомневался К. Чуковский. Н. Венгров считал, что трагизм Маяковского должен освободиться от «гримас и буффонады»... А ведь стоило вспомнить хотя бы искусство скоморохов, чтобы понять, как близко, иногда нераздельно, уже в самых истоках, смыкаются трагическое и комическое в искусстве. Антивоенная позиция Маяковского должна была привести и привела к разрыву с «Новым сатириконом».
        Между тем, мировая война, развязанная империалистическими державами, уносила тысячи и тысячи жизней, требовала все больше и больше средств для ее ведения и уже не сулила России ожидаемых успехов. После первых наступательных операций русская армия одно за другим терпела поражения. Промышленность и сельское хозяйство приходили в упадок, не хватало хлеба, основных продуктов. В то время как буржуазия наживалась на военных поставках, народные массы переживали неслыханные трудности. Недовольство войной, недовольство политикой царского самодержавия привело к развертыванию стачечной борьбы, к столкновениям рабочих с полицией. Все это не находит прямого отражения в творчестве, но в Маяковском крепнет понимание происходящего, понимание характера и целей войны.
        В начале сентября 1915 года Маяковский был призван на военную службу и зачислен ратником 2-го разряда в Военно-автомобильную школу.
        «Забрили. Теперь идти на фронт не хочу. Притворился чертежником. Ночью учусь у какого-то инженера чертить авто. С печатанием еще хуже. Солдатам запрещают» («Я сам»).
        И в другой главке:
        «Паршивейшее время. Рисую (изворачиваюсь) начальниковы портреты. В голове разворачивается «Война и мир», в сердце - «Человек».
        Две будущие поэмы.
        Родных Маяковский успокаивает, пишет им в Москву, что в жизни его мало что изменилось, что после армейских занятий он может делать все то же, что делал раньше, хотя работать приходится много, и он действительно, не без трудностей, конечно, преодолевал эту «дистанцию» - от воинских обязанностей до письменного стола. Этой осенью он написал поэму «Флейта-позвоночник», начал «Войну и мир», которую закончил в 1916 году. Поэма «Человек» была завершена осенью 1917 года.
        «Ратника» Маяковского навестил молодой поэт С. Спасский, его почитатель с гимназических лет в Тифлисе. В феврале 1916 года он специально приехал из Москвы в Петроград, приехал «негласным делегатом от всех почитателей Маяковского», чтобы повидаться с ним.
        Маяковский жил тогда на Надеждинской, 52, в комнате, которую он снимал у стенографистки М. В. Масленниковой. Комната имела вид временного пристанища. Необходимая мебель: диван, в простенке между окнами письменный стол. Ни книг, ни разложенных рукописей - «никаких признаков оседлого писательства» не увидел в ней московский гость.
        С приходом Спасского Владимир Владимирович не прервал работы. А делал он в это время свое «ратное» дело: стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги и раскрашивал какой-то ветвистый чертеж. Вглядываясь в рисунок и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.
        Для гостя, который не видел его несколько лет, Маяковский выглядел возмужавшим и суровым. «Одет он был на штатский лад - серая рубашка без пиджака... Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта». Интересовался, что делается в Москве, появилась ли способная молодежь. По просьбе Спасского читал отрывки из «Войны и мира». Рассказывал о встречах с Горьким.
        По улицам ходил в мягкой шляпе, в темном демисезонном пальто (прислала из Москвы мама), «опасаясь,- как приметил Спасский, - встретить военное начальство шагал, чуть сутулясь, не смотря ни на прохожих, ни на дома. Он шел как во враждебном лагере, где все недоброжелательно и опасно. Глядел исподлобья на город, наполненный офицерскими шинелями, тусклым блеском чиновничьих пуговиц».
        Служба в автошколе, где было «больше писателей, чем солдат», оказалась не слишком обременительной. И не случайно Спасский вынес вдохновляющее впечатление от встреч с Маяковским. Он показался ему намного выше доморощенных московских метров, следящих один за другим из-за угла и сообща обвиняющих Маяковского в отступничестве:
        «Помилуйте, «Новый сатирикон», стишки вроде сатириконца Горянского. А какая тяжелая рифма: ведет река торги - каторги.
        - Все они сосут молоко из моей груди», - шутливо отбивался Маяковский. И, сознавая уже свою значительность, он оставался человеком бескорыстным, простым, доступным, умел радоваться успехам других, помогал молодым, если чувствовал в них дарование.
        Обосновавшись в Петрограде, Маяковский, однако, скучал по Москве. Во-первых, там жили мама и сестры, к которым он был нежно привязан, а, во-вторых, в этом городе прошла его юность, здесь он прошел начальную школу революционной борьбы. В-третьих, с Москвою связаны первые шаги в живописи, в литературе, первые успехи и огорчения, шумные вечера...
        И когда в конце мая 1916 года Маяковский получил двадцатидневный отпуск по службе, он, конечно же, поехал в Москву - навестить родных, друзей.
        Знакомый зал Политехнического.
        Маяковский читает «Облако в штанах».
        В первом ряду сидит известный в Москве полицейский пристав Строев, известный тем, что на его мундире красуется университетский значок - редкостное украшение для полицейского чина. Присутствующие видят в руках пристава книгу, в которую он - во время чтения поэмы Маяковским - смотрит, не отрываясь. И вдруг в середине чтения пристав встает:
        - Дальше чтение не разрешается.
        Дело объяснилось просто: страж закона следил за текстом, который читал Маяковский, и как только поэт попробовал прочесть строки, изъятые цензурой, он проявил свою образованность и власть.
        В зале раздалась буря, послышались свистки, крики: «Вон!»
        Тогда пристав, обращаясь не к публике, а к поэту, сказал:
        - Попрошу очистить зал.
        Так неожиданно комично и одновременно грустно закончилась встреча Маяковского с московской аудиторией. Не получились, по-видимому, и встречи с московскими поэтами, уже по другим причинам. Об этом говорят фразы из записной книжки Блока: «Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов...» Разговор, судя по продолжению записи, не был чисто ритуальным, ибо Маяковский еще «говорил, что очень уже много страшного написал про войну...».
        Блок и Маяковский - две вершины в русской поэзии начала века и на стыке двух эпох. Один из них представлял эпоху, уходящую в историю, но услышал музыку революции и душой, сердцем отозвался на нее. Другой прямо называл себя предтечей новой эпохи, предтечей революции, и стал ее первым поэтом.
        Несмотря на всю враждебность к символизму как литературному течению, к которому принадлежал и Блок, несмотря на всю угрожающую риторику по отношению к многим его представителям, Маяковский на всю жизнь сохранил чувство глубочайшего уважения к Блоку. Не говоря уже о том, что он прекрасно знал его стихи, часто читал их наизусть - на вечерах и своим знакомым, - он видел в нем великого художника, оказавшего огромное влияние на всю современную ему поэзию. Недаром на книге, подаренной им Блоку, написано: «А. Блоку. В. Маяковский расписка всегдашней любви к его слову».
        Блок, в свою очередь, подарил Маяковскому книгу стихов с такой надписью: «Владимиру Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю, Александр Блок». В библиотеке Блока сохранились еще две книги с дарственными надписями Маяковского.
        Мы уже знаем, что Блок одним из первых крупных поэтов выделил Маяковского среди футуристов как автора нескольких грубых и сильных стихотворений. Это была высокая похвала метра начинающему поэту. Известно также, что в декабре 1913 года он был на одном из представлений трагедии «Владимир Маяковский» и проявил при этом большой интерес к автору.
        Обратив внимание на это взаимное притяжение, футуристические соратники Маяковского немало постарались, чтобы разрушить возможный нежелательный для них союз двух поэтов. Д. Бурлюк сам признался:
        «С Ал. Блоком я встретился один раз у (покойного теперь) Кульбина. Я знал, что он в восторге от Маяковского, что он преподнес ему полное собрание своих произведений, и я также вспоминал начало моего знакомства с Маяковским, когда я все усилия свои расходовал на то, чтобы поселить в душе своего талантливого молодого друга высокомерную насмешку над старым творчеством Блока.
        - Вы знаете, Александр Александрович, что Маяковский вас очень любил и высоко ставил как поэта, ежеминутно декламируя ваши стихи, и что он теперь вас уже не любит, и что, я, главным образом, старался об этом?
        - Зачем же это вы делали?
        - Потому что поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешало Маяковскому самому начать писать, стать великим поэтом,
        - Но разве для того, чтобы начать творить Маяковскому, надо было унизить мое творчество?!
        - Да, надо стать смелым. Смелым постольку, поскольку творчество футуристов отличается от вашего».
        Фактическая неправда здесь то, что Маяковский «теперь вас уже не любит». В статье «Умер Александр Блок», написанной сразу же после смерти поэта, Маяковский прямо и искренне выразил свою любовь к «славнейшему мастеру-символисту», который «честно и восторженно подошел к нашей великой революции». Маяковский не оставил никаких сомнений насчет своего истинного отношения к Блоку.
        Б. Пастернак рассказал такой случай, который произошел незадолго до кончины Блока. Блок приезжал в Москву и в один вечер выступал с чтением своих стихов в трех местах. На вечере в Политехническом был Маяковский. В середине вечера он сказал Пастернаку, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость. Скандал все-таки произошел, так как Маяковский и Пастернак отправились на Никитский бульвар пешком, а Блока привезли на машине, и он успел выступить до их прихода...
        Встречи двух поэтов были эпизодическими и не привели, да, по-видимому, и не могли привести к дружбе или хотя бы постоянству отношений, слишком они были разными людьми - и по характеру и по образу жизни, привычкам, возрасту, воспитанию. Но были такие встречи, которые запомнились и трактовались Маяковским как символические. Об одной из них, в 17-м, перед Зимним дворцом, мы еще расскажем.
        Проще было поэтам из окружения Маяковского, выходцам из демократической среды, как и ему было проще с ними завязывать знакомства, налаживать отношения, которые не прошли бесследно для поэта и для тех, с кем они возникли. Еще в самом начале пути, будучи автором всего нескольких стихотворений, он познакомился с Николаем Асеевым.
        А познакомились они, по воспоминаниям Асеева, так: Асеев увидел и узнал Маяковского по непохожести на всех, идущих по Тверскому бульвару. И подошел, как он говорит, предчувствуя угадывание.
        - Вы Маяковский?
        - Да, деточка.
        «Деточка» был хоть и ниже ростом, но постарше почти на четыре года. Тем не менее в этом снисходительном обращении не почувствовал ни насмешки, ни барства. Низкий бархатный голос обладал добродушием и важностью тембра.
        Асеев представился как поэт и сказал, что стихи Маяковского ему очень по сердцу. Дальнейший разговор Асееву запомнился таким:
        - Про что вы пишете?
        - То есть как про что? Про все самое важное.
        - А что вы считаете важным?
        - Ну, природу, чувства, мир.
        - Что же это - про птичек и зайчиков?
        - Нет, не про зайчиков.
        - Бросьте про птичек, пишите как я!
        Асеев, естественно, усмотрел в этом требовании попытку ущемить его творческий суверенитет и, как он признается, только много позднее понял, что в словах: «пишите как я!» - речь шла не о рифмах и ритмах, а об отношении поэта к действительности.
        Тогда же, в начале знакомства, Асеева поразило удивительное простодушие и доверчивость, казалось бы, на первый взгляд, несовместимые с грозным обликом молодого поэта. Однажды Асеев, тогда бедный студент, выиграл на бетах много денег. В азарте они с Маяковским не уступали друг другу, а бега остались страстью Николая Николаевича до конца жизни.
        Выиграв деньги, Асеев переселился из какого-то закоулка, где он жил, в большой номер «Софийского подворья», украсил его предметами туалета, духами и одеколонами, выставил на стол вино, фрукты, соответственно приоделся, словом, решил показать себя этаким мотом, процветающим денди, чтобы поразить Маяковского.
        Войдя в номер и оценив полностью метаморфозу в положении своего друга, Маяковский полюбопытствовал:
        - Бабушка умерла?
        У Асеева действительно была бабушка, от которой он мог получить небольшое наследство, и в разговорах с Маяковским они проектировали на эти деньги издание своих стихов.
        В это время также произошло дерзкое ограбление харьковского банка, сумма там была внушительная, и Асеев воспользовался этим, чтобы задурить голову Маяковскому. Он ответил, что бабушка в полном порядке, и предложил Владимиру Владимировичу выпить вина.
        Маяковский, естественно, стал допытываться, откуда деньги, сердился, видя уклончивость Асеева, и когда тот, под «честное дворянское слово», намекнул ему на харьковский банк, в растерянности пробормотал:
        - Колядка, неужели вы...
        - Вот вам и неужели...
        - Что? В пользу рабочей кассы?!
        - Конечно!
        Маяковский отпил вина, долго смотрел на Асеева изучающим взглядом. Потом громовым голосом:
        - Почему же вы меня не предупредили?
        Он безраздельно поверил выдумке Асеева, и когда тот открылся в надувательстве, Маяковский решил, что все-таки от него хотят скрыть ограбление, подсовывая ему вульгарный вариант с бегами.
        «Площадь у Никитских ворот содрогалась от его громового рыка:
        - Асеев! Проходимец! Ace-ев! Со-бачье у-хо!!»
        Маяковский и Асеев.
        Нельзя не вспомнить, что среди двух-трех доброжелательных откликов в печати на поэму «Облако в штанах» была рецензия Асеева. Он назвал это произведение трагедией. Он бросил вызов критикам, потерявшим язык при появлении «Облака»: «Что же, господа критики! Может быть, кто-нибудь попробует силенку на этом силомере?»
        В жизни они стали друзьями.
        Как поэт, Асеев увидел в Маяковском, в его нежелании распространяться о прошлом, об участии в революционной деятельности то, что он «дисциплинировал себя в немногословии» и что этим чувством «он был руководим при дальнейшей выработке своего литературного языка».
        Асеев верно заметил, что строй фразы, синтаксис Маяковского близок к народному, разговорному. Маяковский оценил в Асееве его интерес к словам, к оттенкам речи, к звучанию речи. Маяковский, справедливо считал Асеев, «был носителем... «странного просторечия» (выражение Пушкина. - А. М.), коробившего вкусы и привычки охранителей литературных традиций».
        Но то же просторечие увлекало и питало музу молодого Асеева. Он был убежден: «...начиная с летописей, через всю нашу письменность проходит это живое стремление обновить литературу, вводя в нее современность, ее живую, горячую жизненность, при помощи современных средств выразительности, рождающихся прежде всего в речениях устных, разговорных, а не книжных». Этим он позднее объяснял лозунг Маяковского: «Ищем речи точной и нагой», - считая, что он целиком совпадает с пушкинским определением поэзии как «прелести нагой простоты».
        Асеевская тяга к славянщине, к летописям, к истории слова сказалась уже в первых его стихах. Слова из летописей молодой поэт старался обновить, заставить звучать современно. А после знакомства с Маяковским мы обнаруживаем у Асеева элементы поэтики, сближающие их еще больше. Но Асеев, испытавший огромное революционизирующее влияние Маяковского, щедро одаренный его дружбой, вниманием, оставался в двадцатые годы поэтом самобытным, развивался в русле близкой и тем не менее иной, чем у Маяковского, стилевой традиции.
        Когда Маяковский сказал в похвалу Асееву: «...хватка у него моя», - то он, конечно же, имел в виду его поэтический темперамент, его работу со словом, его вкус к метафоре, свежему звучанию строки, рифмы, стиха. Но - не похожесть на себя.
        Если Асеев «освобождался» от Маяковского, сближаясь с ним в одинаковом понимании задач поэзии, в кардинальных принципах творчества, то отношение Пастернака к поэту и его творчеству складывалось иначе.
        Знакомство их, по воспоминаниям Пастернака, началось с полемической встречи двух враждовавших между собой футуристических групп, к одной из которых принадлежал он, а к другой - Маяковский. По мысли устроителей встречи, должна была произойти некоторая потасовка, но, однако, ссоре помешало с первых слов обнаружившееся взаимопонимание обоих главных оппонентов. Взаимопонимание не привело к близости. Пастернак опровергал распространенное мнение об их близости, настойчиво повторяя, что между ним и Маяковским никогда не было короткости.
        А встреча произошла в кофейне на Арбате, летом 1914 года. Увидев Маяковского, Пастернак припомнил его по внешности как ученика Пятой гимназии, где он учился двумя классами ниже, и по кулуарам симфонических, где он попадался ему на глаза в антрактах. Попадалась ему и одна из «первинок» Маяковского в печати, которая понравилась «до чрезвычайности». «Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник «Простое как мычание», - вспоминает Пастернак.
        В кофейне на Арбате автор этих стихов понравился ему не меньше. Перед ним сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаками боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.
        Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, - это на главное в нем, а главное - железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.
        Первое впечатление потом вылилось в проницательный набросок характера, в котором у Пастернака, по крайней мере, в одном пункте, есть перекличка с Асеевым. Там, где он увидел «железную внутреннюю выдержку», Асеев, может быть, в несколько более локальной характеристике говорил о том, что Маяковский «дисциплинировал себя в немногословии».
        Природные внешние данные, по мнению Пастернака, он чудесно дополнял художественным беспорядком, который напускал на себя, грубоватой и небрежной громоздкостью души и фигуры и бунтарскими чертами богемы, в которые он с таким вкусом драпировался и играл.
        Характеризуя раннюю лирику Маяковского, Пастернак говорит, что на фоне тогдашнего паясничания ее серьезность, тяжелая, грозная, жалующаяся, была необычна, что это была поэзия мастерски вылепленная, горделивая, демоническая...
        И вот это особенно важно: Пастернак заметил в его и своих стихах «непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки», и, судя по всему, признав в этих элементах поэтики первенство или, точнее, преобладающую силу Маяковского, он открыто признается в том, как стал уходить от этого сходства и даже стал «подавлять в себе... героический тон...» - тоже из-за сходства с Маяковским.
        И все-таки... Поэмы «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», заметные произведения двадцатых годов, трудно представить вне поэтического контекста времени, в котором главное место по праву занимают стихи и поэмы Маяковского о революции. «Я считаю, что эпос внушен временем...» - писал тогда Пастернак. Нечто сходное не раз говорил и утверждал в творческой практике Маяковский.
        Пастернак вопреки молве пишет, что Маяковский не любил этих поэм, что ему нравились книги «Поверх барьеров» и «Сестра моя - жизнь». Это как раз говорит о широте взглядов Маяковского на поэзию, о безусловной искренности его желания видеть поэтов «разными». Может быть, также и потому, что о революции Маяковский мог писать лучше, и он это прекрасно понимал.
        Однажды у Асеева во время обострения разногласий с Пастернаком Маяковский так объяснил несходство между ними: «Ну что ж. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я - в электрическом утюге». Из этой разности складывался и «сюжет» взаимоотношений двух поэтов, и он был сложным и противоречивым. И мы еще найдем подтверждение этому. И все же факты дают некоторое основание предположить, что до конца жизни витал над Пастернаком, тревожил его, порой увлекал, порой раздражал могучий дух Маяковского, в котором с нарастающим героическим крещендо звучала музыка революции, музыка новой жизни...
        Впереди у Маяковского будет много новых встреч и знакомств. Те, о которых уже рассказано, случились до Октября, они оставили тот или иной след в жизни поэта. В годы войны, несмотря на бытовые и служебные тяготы Маяковский не прекращает творческой работы.
        Запись в автобиографии. «16-й год»: «Окончена «Война и мир» - Немного позднее - «Человек».
        Два важнейших для творческой и гражданской эволюции Маяковского произведения. Назвав поэму «Война и мир», Маяковский не имел намерения вступать в полемику с Львом Толстым. Название подсказывалось состоянием мира и человечества в тот момент жизни. Однако Маяковский не упустил возможности шутливо заметить своему другу по автошколе композитору В. Щербачеву:
        - Теперь, чего доброго, Толстого будут рисовать в желтой кофте, а меня в толстовке и босиком!
        Увы, «Войну и мир» не только не удалось напечатать (в горьковской «Летописи» ее не пропустила цензура), но даже и прочесть публично тоже было невозможно. Поэма увидела свет в 1917 году в издательстве «Парус».
        Во время работы над поэмой Маяковский постоянно бывал у Горького, советовался с ним, приносил ему готовые куски, главы. И конечно, не без влияния Горького в ней так открыто и страстно выражен протест против империалистической бойни. Рисуя картины ужасов войны, поэт вскрывал ее бесчеловечный, антинародный характер. Его поэтика нарочито груба («Телеграфным столбом по нервам», - сказал Горький): «Выхоленным ли языком поэта горящие жаровни лизать!»
        Война в поэме Маяковского показана как всемирная человеческая трагедия. Поэма написана кровью сердца человека, который мучительно, с великой болью переживал эту трагедию и готов был идти на заклание, чтобы предотвратить новые жертвы.
    Единственный человечий,
    средь воя,
    средь визга,
    голос
    подъемлю днесь.

    А там
    расстреливайте,
    вяжите к столбу!

        Поэт указал конкретных виновников мировой бойни, не щадя при этом ни «чужих», ни «своих», ни германский милитаризм, ни «союзную» Францию, ни захватнические амбиции русской буржуазии. Поэмой «Война и мир» Маяковский поставил на международный империализм клеймо вины, клеймо предательства интересов своих народов.
        Но все-таки сквозь кроваво-дымные видения войны, картины смерти и ужасов в поэме пробивается мотив жизни. Маяковский верит: «Вселенная расцветет еще, радостна, нова». Он верит и призывает всех верить, что придет сбывать землю свободный человек.
        И недаром другая поэма названа «Человек». И хотя в этой поэме тоже звучат трагические ноты, они исторгнуты из сердца от сознания задавленности человека в буржуазном обществе. Контрастом им выступает естественная исходная мощь человека, сила разума, духа.
    Это я
    сердце флагом поднял.
    Небывалое чудо двадцатого века!

    И отхлынули паломники от гроба господня.
    Опустела правоверными древняя Мекка.

        Человек - выше бога, его могущество беспредельно, если он поверит в себя, в свои силы. «Есть ли, чего б не мог я!»
        Поэма «Человек» как бы доформировывает образ лирического героя дооктябрьской поэзии. Он возникает перед нами как молодой человек, потрясенный социальной несправедливостью жизни и оттого страдающий, одинокий, жаждущий перемен, возвещающий в «Облаке» приход революции, называющий себя ее «предтечей». Потому и стихи максимально экспрессивны, здесь все - на пределе, лексика, эпитет, сравнение, метафора, интонация... И потому - чуть ли не каждое слово - строка. И чуть ли не каждое слово звучит интонационно подчеркнуто - то яростно и возмущенно, то скорбно, то издевательски, то пронзительно печально, то вызывающе, грубо...
        И - паузы, почти в любом отрывке, стихотворении, поэме, играют такую же содержательную роль, как и интонация, недаром стихи Маяковского достигают особого эффекта в устном чтении. Его поэтика выражает различные состояния лирического героя, она подчинена им, она рождалась для того, чтобы выразить эти состояния, чтобы выразить «громаду любовь», и «громаду ненависть». Поэтика Маяковского как «целостная система речи» отвечает тому комплексу чувств, переживаний и отношению к действительности, которые нес в себе молодой Маяковский. Октябрь стал тем событием внешнего и внутреннего порядка, который ускорил переход Маяковского от «интонации боли в интонацию воли» (Л. Тимофеев).
        В лирическом герое дореволюционных поэм Маяковского сходятся, объединяются, с одной стороны - романтически обобщенный «чудо»-человек, с другой - вполне конкретный, часто называющийся своим именем Маяковский. Один показан в борьбе с мировым злом, другой - в жизненных конфликтах. Объединяет их общий пафос самоутверждения человека в его равновеликости с миром. Маяковский завершил поэму «Человек» когда народ невероятно устал от войны и все громче поднимал голос против ее продолжения. Заявлял свои права ч_е_л_о_в_е_к. Это естественно отразилось в мировоззрении Маяковского, и его поэма могла восприниматься как гимн во славу человека.
        Служа в армии, он не отрывался от литературной жизни. В автошколе в это время оказалось несколько людей искусства или близких к искусству. Это уже упоминавшийся выше композитор Щербачев, а также сатириконцы Радаков, Реми. Сослуживцы, по большей части люди инженерных специальностей, были снисходительны к Маяковскому как военнослужащему, они принимали его, живого и остроумного человека, как незаурядную личность, позволяя поэту отвлекаться для творческой работы, для встреч и даже выступлений. Дважды Маяковскому предоставлялся кратковременный отпуск, и дважды он ездил в Москву. Совершенно парадоксальным фактом биографии Маяковского представляется его награждение в числе 190 нижних чинов медалью «За усердие» на Станиславской ленте «за отлично ревностную службу и особые труды, вызванные обстоятельствами текущей войны». Это случилось менее чем за месяц до свержения самодержавия - в январе 1917 года.
        Парадокс состоял в том, что Маяковский в это время уже выступал как яростный противник войны, но закон бюрократии не считался с этим, по закону полагалась всем чинам «со старшинством 16 декабря 1916 г.» медаль «За усердие».
        Маяковский пользовался своей относительной свободой, чтобы бывать в редакции «Нового сатирикона», позднее - в редакции «Летописи», подготовил и издал в горьковском издательстве «Парус» первый по-настоящему самостоятельный сборник «Простое как мычание». В «Парусе» сотрудники, за исключением Горького и Н. Сереброва, не очень его привечали, наоборот, были против привлечения этого «хулигана в желтой кофте», но Маяковский отвечал им великолепным презрением.
        - Против буржуев - я хоть с чертом! Ненавижу эту масть!
        Теперь уже нет сомнений - Маяковский готов к событиям 1917 года. Он созрел для них граждански и творчески.
        Произошла Февральская.
        «Пошел с автомобилями к Думе, - пишет в автобиографии. - Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел. Принял на несколько дней команду Автошколой. Гучковеет. Старое офицерье по-старому расхаживает в Думе. Для меня ясно - за этим неизбежно сейчас же социалисты. Большевики. Пишу впервые же дни революции Поэтохронику «Революция». Читаю лекции - «Большевики искусства».
        О лекциях еще будет сказано особо. В событиях же первых дней Февральской революции, судя даже по этой краткой записи, он принимал деятельное участие. Современники, встречавшие его в эти дни, абсолютно единодушны: Маяковский переживал исключительный подъем духа. Н. Серебров, который по заданию Петросовета 27 февраля, вместе с другими товарищами, подготовил и отпечатал в типографии «Копейка» первый номер «Известий» и на рассвете с сырыми еще оттисками вышел на улицу, чуть ли не первым встретил Маяковского - в расстегнутой шинели, без шапки: «...он что-то кричал, кого-то звал, махал руками:
        - Сюда! Сюда! Газеты!
        Я стоял перед ним, как дерево под ураганом.
        Около вокзала послышалась перестрелка. Маяковский бросился в ту сторону.
        - Куда вы?
        - Там же стреляют! - закричал он в упоении.
        - У вас нет оружия!
        - Я всю ночь бегаю туда, где стреляют.
        - Зачем?
        - Не знаю! Бежим!
        Он выхватил у меня пачку газет и, размахивая ими, как знаменем, убежал туда, где стреляли».
        В эти же дни он как-то вихрем влетел в мастерскую художника Радакова, где было еще несколько человек, том числе искусствовед М. Бебенчиков. Перешагнув порог и не здороваясь ни с кем, возбужденно спросил:
        - Слышите? Шарик-то вертится? Да еще как, в ту сторону, куда надо.
        «Он был небрит, - продолжает свои воспоминания А. Н. Тихонов (Н. Серебров). - Но карие глаза его весело улыбались, а сам он буквально ликовал... Говорил Маяковский осипшим голосом человека, которому пришлось много выступать на воздухе, а в тоне его речи и порывистости движений чувствовалось, что нервы напряжены до последнего предела.
        Походив беспокойно по комнате, Маяковский на минуту присел на край стола, устало вытянул длинные ноги. И, жадно вдыхая папиросный дым, не без некоторого, как мне показалось, задора, добавил: «У нас в автошколе основное ядро большевиков. Н-да. А вы думали...»
        И шумно спрыгнув со стола, не прощаясь, уже в дверях весело крикнул:
        - Буржуям крышка!
        Это внезапное вторжение Маяковского еще раз показало, что Владимир Владимирович не только захвачен происходящими событиями, но и сам «сеет бурю». И жаждет действий. По сообщениям газеты «Речь», в ночь на 17 марта Маяковский принес в редакцию 109 рублей 70 копеек, собранные им «за прочтение стихотворения в «Привале комедиантов» в пользу семейств павших в борьбе за свободу».
        В «Привале комедиантов» его встретил Шкловский. Волосы у Маяковского были острижены коротко и показались ему черными, он весь был как мальчик. Он вбежал и притащил с собою в темный подвал как будто бы целую полосу весны.
        В. Десницкий, живший в то время у Горького, куда заходил Маяковский, тоже говорит, что он был очень оживлен. Улица пьянила Маяковского. Чувствовалось, что его целиком захватил пафос ожившей улицы, что атмосфера революции - это тот здоровый воздух, который нужен ему как поэту.
        Нельзя, разумеется, сказать, что Маяковский сразу понял характер буржуазно-демократической революции, сущность ее «свобод». На первом этапе многие заблуждались относительно истинной сущности Временного правительства. Отсюда и взрыв эмоций, энтузиазм, даже вера: «...днесь небывалой сбывается былью социалистов великая ересь!» Более того, Маяковский даже какое-то время разделяет оборонческие настроения, владевшие значительной частью «левой» интеллигенции.
        Действия же начались с автошколы. Маяковский, сатириконец Радаков и пятеро солдат арестовали начальника автошколы генерала Секретова, держиморду и взяточника. «...Решили, - говорит Радаков, - что раз министров свезли в Думу, надо, значит, и этого господина туда представить... Ну, посадили генерала в его прекрасный автомобиль. Он стал так заикаться, что ничего сказать не мог». Маяковский с удовольствием и не без гордости рассказывал об этом эпизоде Горькому.
        Февральская революция внесла оживление в жизнь художественной интеллигенции. Иначе и не могло быть, потому что события между Февралем и Октябрем развивались с нарастающей быстротой, они готовили коренной переворот в мировой истории. Шло резкое размежевание сил во всех слоях общества. Большевики вели активную борьбу за массы в период двоевластия. Время диктовало необходимость четкого политического самоопределения. Этот вопрос стоял и перед интеллигенцией.
        Демократическая и либерально настроенная часть интеллигенции тянулась к Горькому. 4(17) марта у него на квартире состоялось совещание художников, литераторов, деятелей театра и музыки, избравшее «Комиссию по делам искусств», которую Горький сам и возглавил. На этом совещании обсуждался также вопрос об охране памятников и произведений искусства, которые находились в государственных и частных собраниях. Во время революции некоторые из них пострадали, находились под угрозой продажи за границу. Горький от имени группы писателей, художников, артистов обратился с воззванием, в котором писал, что огромное культурное наследство теперь принадлежит всему народу, он призывал беречь это наследство.
        Через несколько дней состоялось совещание в Академии художеств, куда были приглашены представители художественных учреждений, обществ и групп. Но ему предшествовало событие, о котором нельзя умолчать. В кадетской «Народной свободе» появилось следующее сообщение: «Временное правительство вполне согласилось с необходимостью принять меры к охране художественных ценностей и образовало Комиссариат по охране художественных ценностей в составе: Н. Ф. Неклюдова, Ф. И. Шаляпина, М. Горького, А. Н. Бенуа, К. С. Петрова-Водкина, М. В. Добужинского, Н. К. Рериха и А. И. Фомина. В художественных кругах возник вопрос об образовании вместо Министерства императорского двора - Министерства изящных искусств».
        Общественность увидела в этом акте попытку подчинить искусство власти. Такая попытка вызвала решительный протест, особенно со стороны «левых» художников и писателей. Поэтому на совещании был избран Временный комитет уполномоченных, куда от секции литературы вошел Маяковский. Комитет был противопоставлен комиссариату.
        О его направлении говорит следующий документ - обращение Союза художественных, артистических, музыкальных и поэтических обществ, издательств, журналов и газет «Свобода искусству», принятый в конце марта на его организационном собрании: «Признавая, что вопрос о нормальных общеправовых условиях художественной жизни в России может быть решен лишь Учредительным собранием всех деятелей искусств и что созыв такого собрания возможен лишь после войны, союз «Свобода искусству» решительно протестует против всяких недемократических попыток некоторых групп захватить заведование искусством в свои руки путем учреждения Министерства искусств и призывает всех сочувствующих деятелей искусств идти сегодня к двум часам на художественный митинг в Михайловский театр и голосовать за следующих лиц, отстаивающих принципы свободы художественной жизни...» Маяковский был назван в числе тех, за кого обращение призывало голосовать.
        Деятели искусства, объединявшиеся на довольно расплывчатой организационной платформе, протестовали против подчинения их буржуазному правительству, министерству, в котором законодателями и распорядителями стали бы представители консервативной части интеллигенции. Маяковский особенно предостерегал от главенства в художественной жизни представителей «Мира искусств» (группа художников), отделяя от них «русское самобытное искусство, которое является выражением стремления к демократизации...».
        В это время «левые» обрушились с нападками на Горького, обвиняя его в сотрудничестве с Временным правительством. Дело в том, что Горький не только вошел в состав Особого совещания по делам искусств при комиссариате над бывшим Министерством двора и уделов, но был даже его председателем. Однако скоро он отказался от этой обязанности.
        В день опубликования обращения Союза, 25 марта, состоялся митинг в Михайловском театре, собравший невиданное по тем временам количество деятелей искусств - 1403 человека. На митинге среди других ораторов выступил и Маяковский, здесь была принята резолюция в создании Союза деятелей искусств, о созыве Всероссийского учредительного собора для этой цели, с протестом против учреждения министерства искусств и захвата власти отдельными группами до Учредительного собора.
        Маяковский прямо-таки излучал из себя деятельную энергию. Появившись в эти дни на квартире Л. Жевержеева, где по пятницам собирались художники и артисты, он произвел на хозяина огромное впечатление.
        Владимир Владимирович появился в разгар вечера, в военной форме, без погон, был весел, возбужден и сразу поднял общее настроение. Разговоры шли вокруг митинга в Михайловском театре. С приходом Маяковского разгорелись споры о том, какую позицию должны занять «левые» художники в переживаемое время. Жевержеев утверждает, что именно присутствие Маяковского помогло осознать необходимость создания тесного объединения «левых» из Союза деятелей искусств, чтобы противопоставить себя захватившим власть мирискусникам (представителям «Мира искусства»).
        Вскоре это объединение «левых» оформилось в «Левый блок Союза деятелей искусства», представители которого - в подавляющем большинстве - сразу же после Октября пошли за Советской властью. Среди них первым был Маяковский.
        Но произошло это не так просто. Дело в том, что «левые» не получили поддержки большинства в Михайловском театре, и они решили провести свой митинг 3 апреля в Троицком театре. Один из активных левых деятелей искусствовед Н. Пунин жаловался, что Маяковский разбил левый фронт своим поведением. На митинге в Троицком театре было в основном правоэсеровское настроение, и Маяковский выступил против митинга, заявив, что «не признает никаких левых, кроме себя, Бурлюка и Ларионова, что все это футуристическая болтовня, а надо действовать» (Н. Пунин).
        Из газетных сообщений видно, что Маяковский высказался против федерации и настаивал на необходимости идейной борьбы, создании особого органа и нового синдиката футуристов, во главе которых должен быть поставлен он.
        Раскол все-таки пока не произошел. Вполне вероятно также, что Маяковский называл себя в качестве руководителя нового синдиката футуристов, так как старый футуризм трещал по всем швам и расхождения с ним у Маяковского действительно наметились и по творческой и по идейной линии.
        В культурной жизни этого периода двадцатитрехлетний Маяковский играет все более значительную роль. С ним вынуждены считаться не только «левые» всех оттенков, иногда яростно не принимавшие поэта, но даже и «правые». Не случайно Маяковский представительствует во всех почти выборных органах, выступает на всех собраниях и митингах.
        Хроникальные данные говорят о насыщенной деятельности Маяковского в первые месяцы после Февральской революции. Он выступает на многочисленных митингах и собраниях деятелей искусств, «неистовый и непримиримый» (по характеристике газеты «Русская воля»), он требует революционных выступлений. Едет в Москву, выступает на совете организаций художников Москвы и вместе с К. Коровиным избирается представителем художников Москвы в Петроградский союз деятелей искусств. Выступает на вечерах. На одном из них, организованном Каменским в театре «Эрмитаж», читает отрывки из поэмы «Война и мир».
        Это был и поэтический вечер и митинг - одновременно. Выступали на нем Каменский, Бурлюк, художники Лентулов, Татлин, Малевич, Якулов... Все говорили о необходимости вынести мастерство на улицу, дать искусство массам трудящихся.
        Маяковский посещает выставку финского искусства. На банкете по этому поводу он сидел рядом с Горьким.
        Стремительное развитие событий сводит Маяковского с разными людьми из мира искусства, завязываются новые знакомства, прерываются старые. Из новых знакомств самое примечательное - с А. В. Луначарским, в мае - июне в редакции созданной Горьким газеты «Новая жизнь», куда Маяковский был приглашен сотрудничать. Первое впечатление Луначарского о Маяковском: «преталантливый, молодой полувеликан, заряженный кипучей энергией, на глазах идущий в гору и влево...».
        К Союзу деятелей искусств Маяковский вскоре охладевает. По-видимому, пестрота и идейно-творческая несовместимость, замешанные на бесконечном словоизвержении, стали претить ему. И даже не только потому, что в союзе имели большой вес «правые» силы, - ему изрядно надоели «левые» со своей революционной фразеологией. Он все чаще держался от них в стороне.
        «Помню различные вечера, на которых бывали левые художники и где я встречалась с Маяковским, - пишет художница Н. Удальцова. - И всегда у меня было такое ощущение, что вот люди собираются, между ними идет какое-то общение, а Маяковский держится среди них как-то обособленно».
        Огромное влияние на Маяковского оказали июльские события 1917 года, когда закончился этап мирного развития революции, который хотели придать ей большевики, а меньшевики и эсеры окончательно пошли на сговор с буржуазией, и Советы стали придатком буржуазного правительства. Начались массовые репрессии против большевиков, участников демонстраций, разоружение полков, участвовавших в них. Ситуация в стране резко изменилась. Вера во Временное правительство у Маяковского была окончательно подорвана.
        Именно тогда, 9 августа, в газете «Новая жизнь» появилось стихотворение «К ответу!», вызвавшее резкое недовольство меньшевистского «Единства», стихотворение, в котором видна политическая позиция поэта, близкая большевикам.
    Гремит и гремит войны барабан.
    Зовет железо в живых втыкать.
    Из каждой страны
    за рабом раба
    бросают на сталь штыка...
    Когда же встанешь во весь свой рост
    ты,
    отдающий жизнь свою им?
    Когда же в лицо им бросишь вопрос:
    за что воюем?

        Главным пунктом политических разногласий между партиями был вопрос об отношении к войне, и в этом вопросе Маяковский без колебаний стал на сторону большевиков.
        В самом крупном произведении этого периода, поэтохронике «Революция» (закончена 17 апреля), Маяковкий уже достаточно далеко отошел от «левых», многие из которых были заражены идеей «революционного оборончества». Не говоря уже о таких поэтах, как Бальмонт или Сологуб, связавших «весну» революции с победой над «врагом» и «знаменем интернационала», прикрывавшим империалистическую политику войны до победного конца.
        Истинное интернациональное братство («Мы все на земле солдаты одной, жизнь созидающей рати») - вот, по Маяковскому, закономерный противовес войне, и отсюда вывод, звучащий в поэтохронике отлично от призывов эсеро-меньшевистских бардов:
    И мы никогда,
    никогда!
    никому,
    никому не позволим!
    землю нашу ядрами рвать,
    воздух наш раздирать остриями отточенных копий.

        Буржуазный характер Февральской революции более не устраивал Маяковского. Он прекращает свое сотрудничество и с «Новой жизнью», из которой по постановлению ЦК РСДРП (большевиков) вышли все большевики. Этот факт говорит о близости поэта к партии Ленина.
        «Россия понемногу откеренщивается, - пишет он в автобиографии. - Потеряли уважение. Ухожу из «Новой жизни». Задумываю «Мистерию-Буфф».
        А к 1 августа Маяковский фактически заканчивает и свою военную службу. Она всегда его тяготила, какими бы «льготами» благодаря друзьям и сослуживцам поэт ни пользовался. Свидетельство о полном освобождении от военной службы он получил 6 ноября 1917 года.
        Навстречу Октябрю Владимир Маяковский шел с открытой душой, он не был, как значительная часть русской интеллигенции, отягощен ошибками и заблуждениями периода двоевластия, не был заражен вредными иллюзиями сотрудничества с буржуазным правительством, поэтому, когда свершилась Октябрьская революция, он мог со всей искренностью сказать:

    «МОЯ РЕВОЛЮЦИЯ»

        «Моя революция» - искренняя и точная формула внутренней готовности поэта к ее приятию. Воспитанием, обстоятельствами жизни, средой, опытом партийной работы и направлением поэтического развития Маяковский был подготовлен к тому, чтобы принять Октябрь, чтобы стать поэтом революции.
        Эти слова сейчас легко и привычно произносятся - поэт революции. Жизненный и творческий подвиг Маяковского состоит в том, как он стал поэтом революции.
        Россия - на протяжении XIX и начала XX века - переживала значительные исторические события, вносившие перемены в социальную структуру общества, оказывавшие влияние на общественные и эстетические идеалы, но ни одно из них не может сравниться с Великой Октябрьской социалистической революцией, ни одно из них не вызвало такой решительной перемены во всем строе жизни и такой поляризации литературных сил, такой неготовности большинства писателей воспринять новые идеалы.
        Великие революционные потрясения, как показывает опыт, могут на некоторое время нарушить и задержать развитие искусства, так случилось в России. Задержка была кратковременной и предшествовала периоду его бурных поисков в совершенно новых условиях, искусство переживало свою революцию, оставаясь искусством, но радикально меняясь и обновляясь, выражая готовность воспринять идеалы социальной революции и служить народу.
        Литература, несмотря на большие потери, уход многих писателей в эмиграцию, прежде других искусств повернулась лицом к революции. Не сразу, не вдруг она улавливала ее созидательные идеи, не сразу и не вдруг находила способы их отражения, но развитие ее должно было пойти и пошло, в русло революционного обновления жизни, литература должна была стать и становилась частью общего революционного процесса. В этой общности, однако, не было похожих судеб, не было похожих путей и не было похожих трудностей.
        Горький с его огромным запасом жизненного и революционного опыта, преодолевший свои расхождения с большевиками и Лениным дооктябрьского периода, и тот далеко не всегда верно ориентировался в сотрудничестве с Советской властью. Приходилось преодолевать многие сомнения, силу инерции, привычки.
        Радовался переменам Блок, но он увидел в революции прежде всего разрушительную стихию. В первые дни революции произошла их встреча с Маяковским. О ней рассказано в статье «Умер Александр Блок». Эпизод встречи вошел в поэму «Хорошо!».
        В статье Маяковского встреча описана так:
        «Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: «Нравится?» - «Хорошо», - сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли».
        Вот это «хорошо» и это «библиотеку сожгли» - было два ощущения революции, фантастически связанные в его поэме «Двенадцать». Одни прочли в этой поэме сатиру на революцию, другие - славу ей».
        Встреча эта символична, Маяковский очень эффектно претворил ее символику в 7-й главе поэмы «Хорошо!». Пустынный ночной Петроград, по-осеннему сумрачный, «виденьем кита туша Авророва», пулеметные очереди, костры в сумерках - и эта встреча.
        И вот - с одной стороны, - «Лафа футуристам, фрак старья разлазится каждым швом». С другой тоже «Очень хорошо». Но - «Кругом тонула Россия Блока... Незнакомки, дымки севера шли на дно, как идут обломки и жестянки консервов». Но - «мрачнее, чем смерть на свадьбе» - про библиотеку. Маяковский в поэме заострил сюжет с библиотекой, придал ему более жесткий оттенок отчуждения, чем в статье.
        При всем уважении к личности Блока, при всей любви к его поэзии, Маяковский оставался максималистом, когда стоял вопрос об отношении к революции. Тут он мерил своей меркой: «Принимать или не принимать». Но эта мерка была слишком жесткой для многих других. Блок и так совершил жизненный и поэтический подвиг, провозгласив свое «хорошо» во славу революции.
        Чтобы утвердить себя как поэта нового времени, мало было одного сочувствия революции или даже попыток как-то практически, делом помочь ей. Такие попытки, кроме Блока, были и у Клюева, и у Белого, и даже у Вячеслава Иванова. Никто из них не создал ничего подобного или близкого по духу поэме «Двенадцать». Масштаб личности, провидческая мощь таланта вывели Блока на путь революционного действия.
        Несмотря на искреннее желание «быть настоящим», а не «сводным сыном - в великих штатах СССР», - мучительно переживал дуализм в своем сознании Сергей Есенин.
    Я человекне новый!
    Что скрывать?
    Остался в прошлом я одной ногою,
    Стремясь догнать стальную рать,
    Скольжу и падаю другою.

        Есенин искал возможности быть полезным новой революционной власти. Со всем пылом, например, он, совместно с Клычковым, Герасимовым и Н. Павлович, работал над сценарием революционного содержания «Зовущие зори». Совместно с Клычковым и Герасимовым написал «Кантату», которая была специально приурочена к открытию мемориальной доски в честь павших героев революции работы С. Коненкова и исполнялась 7 ноября 1918 года в присутствии В. И. Ленина. Однако вживание Есенина в революционную действительность шло мучительно, со срывами.
        Перед поэзией, как и перед искусством вообще, революция открыла неизведанное поле деятельности. Куда и на что направить свои силы? Маяковский решил сразу.
        «Пошел в Смольный». Он и в день Октябрьского восстания был в Смольном. Не случайно, конечно. Видел Ленина. Сам факт биографии говорит о многом. Всероссийский ЦИК, через объявления в газетах, попытался собрать в Смольном деятелей литературы и искусства Петрограда, чтобы предложить провести ряд мероприятий, необходимых для молодой, только что возникшей Советской власти, но откликнулось на этот призыв всего несколько человек - и среди них Блок и Маяковский» Это было через неделю после Октябрьского восстания.
        Революция оказала решающее влияние и на других поэтов, принявших ее не всегда сразу. «Переворот 1917 года был глубочайшим переворотом для меня лично», - признавался В. Брюсов. Подобные признания позднее делали и А. Ахматова и Н. Тихонов и другие поэты.
        Однако это еще не означало, что каждый из них быстро находил формы сотрудничества с Советской властью. В том числе и наиболее динамичный, наиболее деятельный - Маяковский. Поиски форм сотрудничества шли и со стороны Советской власти.
        Идейное и творческое размежевание интеллигенции в ходе революции обозначилось так резко, что объединить ее не удавалось даже на, казалось бы, такой бесспорно общей платформе, как охрана памятников культуры.
        «Ярость непонимания доходила до пределов, - это характеристика самого Маяковского. - Не помню повода, но явилось чье-то предположение, что я могу с какой-то организационной комиссией влезть в академию7. Тогда один бородач встал и заявил:
        - Только через мой труп Маяковский войдет в академию, а если он все-таки пойдет, я буду стрелять.
        - Вот оно, внеклассовое искусство!» - замечает по этому поводу Маяковский. Он же приводит другие примеры.
        На многочисленных собраниях, совещаниях царит полный разнобой.
        «Кто-то просит прислать охрану в разрушаемую помещичью усадьбу: тоже-де памятник и тоже старина.
        И сейчас же О. Брик:
        - Помещики были богаты, от этого их усадьбы - памятники искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины - защищать помещиков. Долой!»
        По-детски наивен Ф. Сологуб:
        «Революции разрушают памятники искусств. Надо запретить революции в городах, богатых памятниками, как, например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город».
        Футуристы заявляют свои амбиции на создание нового искусства.
        Попробуй сразу определиться в этом разброде, когда одни требуют создания комиссии по охране памятников старины, а другие - по планомерному разрушению...
        И так случилось, что всем сердцем принимая революцию, приветствуя новую власть и призывая вступить с ней в контакт, Маяковский первое время оказывается не у дел.
        В середине декабря он приехал в Москву, поселился в номерах «Сан-Ремо» и прожил в Москве всю первую половину 1918 года. Выступил здесь в Политехническом на «Елке футуристов», затем с чтением поэмы «Человек», читал стихи в цирке, на открытии кафе «Питтореск», участвовал в турнире на «Избрание короля поэтов» - тоже в Политехническом.
        В конце января состоялся вечер «встречи двух поколений поэтов», он проходил на квартире поэта В. Амари. На вечере присутствовали К. Бальмонт, Вяч. Иванов, Андрей Белый, Ю. Балтрушайтис, Д. Бурлюк, В. Каменский, И. Эренбург, В. Ходасевич, М. Цветаева, Б. Пастернак, А. Толстой, П. Антокольский, В. Инбер, индусский поэт Сура-варди и другие.
        Какой ковчег!
        Но соединение крайностей - представителей состарившихся уже течений и «дерзателей» - привело к неожиданным результатам - к признанию «стариками» футуриста Маяковского крупным талантом.
        В интервью, данном Асееву, Бурлюк вспоминаем: «Начался вечер речью Вяч. Иванова, призывавшего к выявлению тех реальных ценностей, которые, очевидно, были скоплены футуристами помимо их программных... выступлений, столь ожесточенных и привлекавших в то же время критику и публику.
        Далее краткое слово произнес Д. Бурлюк, указавший на то, что вечер этот явился важным и интересным именно потому, что на нем впервые встречаются два литературных поколения, причем здесь, несомненно, происходит исторический турнир, на котором хотя и подняты дружественно забрала, но вечные соперники впервые лицом к лицу видят друг друга...
        После этих выступлений последовало чтение стихов. Владимир Маяковский читал свое новое произведение «Человек»...
        Едва кончил Маяковский - с места встал побледневший от переживаемого А. Белый и заявил, что он даже представить себе не мог, что в России в это время могла быть написана поэма, столь могучая по глубине замысла и вынолнению, что вещью этой двинута на громадную дистанции» вся мировая литература и т. д.»
        Хвалебное слово, обращенное знаменитым символистом к Маяковскому, произвело на присутствующих настолько сильное впечатление, что после окончания этого сплошного дифирамба почти все обратились с аплодисментами не к оратору, а к Маяковскому.
        «Случай сталкивал на моих глазах два гениальных оправдания двух последовательно исчерпавших себя литературных течений. В близости Белого, которую я переживал с горделивой радостью, я присутствие Маяковского ощущал с двойной силой. Его существо открывалось мне во всей свежести первой встречи», - писал об этом Б. Пастернак.
        Со многими подробностями запечатлелся этот вечер в памяти молодого тогда поэта Павла Антокольского.
        Он, например, утверждает, что Маяковский, Каменский и Бурлюк пришли с опозданием, объяснив его тем, что добирались с другого конца города с какого-то выступления.
        Маяковский читал после Каменского.
        «Он встал, застегнул пиджак», протянул левую руку вдоль книжной полки и прочел предпоследнюю главу «Войны и мира». Потом отрывки из поэмы «Человек». Я слушал его в первый раз. Он читал неистово, с полной отдачей себя, с упоительным бесстрашием, рыдая, издеваясь, ненавидя и любя. Конечно, помогал прекрасно натренированный голос, но, кроме голоса, было и другое, несравненно более важное. Не читкой это было, не декламацией, но работой, очень грудной работой шаляпинского стиля: демонстрацией себя, своей силы, своей страсти, своего душевного опыта».
        Слушали все его со вниманием, но - с разным отношением. А. Толстой, как только кончил Маяковский, бросился обнимать поэта. Ходасевич был зол. После пылкой речи Андрея Белого слово взял Бурлюк:
        - Что ж, Володя, нас признал такой поэт, как Борис Николаевич... - начал было с издевкой, но Маяковский только слегка повел на него бровями, слегка скосил глаза, и Бурлюк немедленно притих, ушел в угол и закурил трубку.
        А в застолье, после первой же стопки поднялся Бальмонт и прочитал только что написанный, посвященный Маяковскому сонет:
    Меня ты бранью встретил, Маяковский...

        Сам Маяковский вспоминает еще две строки из этого экспромта:
    И вот ты написал блестящие страницы,
    Ты между нас возник как некий острозуб...

        Насчет «брани» - это воспоминание о том, как Маяковский «приветствовал» Бальмонта после его возвращения из-за границы в Россию в 1913 году.
        Сонет Бальмонта был выдержан в духе примирения и доброжелательства. И когда Бурлюк снова попытался задраться на кого-то из гостей, Маяковский еще раз одернул его. Антокольский почувствовал в нем желание быть корректным в этом втайне враждебном ему доме: так держат себя победители.
        Маяковского теперь некоторые критики и поэты принимала как бы вне футуризма, независимо от него. Критик Вяч. Полонский в самом конце 1917 года писал о футуризме:
        «Смолкли барабаны футуризма. Школа литературных «низвергателей» оказалась сама низвергнутой безжалостной рукой времени. Остался один Маяковский, но не потому, что был футурист, а потому, что, в противовес своим соратникам, оказался обладателем выдающегося поэтического дарования. Первая «большая» книга его - «Простое, как мычание» - лишь на немногих произвела хорошее впечатление. «Война и мир», недавно выпущенная в свет, покажет, вероятно, и многим хулителям Маяковского, что в его лице мы имеем крупного поэта».
        Автор статьи, как и Репин, и Горький, отделяет Маяковского от футуризма, и это несмотря на то, что скандальная слава поэта, раздувавшаяся прессой, целиком связывалась с вечерами и выходками футуристов.
        Тем не менее футуризм как явление литературной жизни не перестал существовать. Маяковский вошел в революцию и принял ее как футурист. Уже в начале 1919 года он пишет стихотворение «С товарищеским приветом, Маяковский», где славит годовщину отдела ИЗО Наркомпроса, возглавлявшегося футуристами и левыми художниками, и даже восклицает: «Сотую - верю! - встретим годовщину», - но при этом «наказ» его футуристам недвусмыслен: «Пусть хотя б по капле, по две ваши души в мир вольются и растят рабочий подвиг, именуемый «Р_е_в_о_л_ю_ц_и_я». Надо только уточнить: Маяковский заблуждался, числя себя правоверным футуристом.
        После Октября футуристы стали разнообразить свою деятельность, приспосабливая ее к новым условиям, так как оказались на авансцене художественной жизни. Почему это случилось? Символисты и акмеисты (наиболее влиятельные течения в литературе) оказались не готовы принять революцию. Имажинисты кричали: «Долой государство!» - требуя отделения искусства от государства. А футуристы, по крайней мере, левые футуристы, - в большинстве своем приняли революцию и изъявили готовность сотрудничать с Советской властью. Этим объясняется и поначалу покровительственное отношение к ним Луначарского, и руководящее положение футуристов в издании газеты «Искусство коммуны».
        Единственной, пожалуй, соперничающей силой выступали пролеткультовцы, которые ожесточенно нападали на футуристов, на Маяковского, хотя по отношению к культурному наследию прошлого стояли на одних позициях. Они резко отвергли попытку Маяковского сблизиться с ними, считая, что создателями новой пролетарской литературы могут быть только пролетарии по происхождению, но не интеллигенты.
        Пролетарских писателей оберегали от вредного влияния «интеллигентов» их заботливые литературные няни. В брошюре «Пролетарская поэзия» В. Фриче писал:
        «Если поэты, вышедшие из рабочей среды, хотят создать в самом деле пролетарскую и по духу и по форме поэзию, они должны идти не к интеллигенции, не к поэтам - профессионалам буржуазного прошлого, а назад, к своей стихии, в свою среду, назад к массам, к пролетариату, на заводы и фабрики. Они должны перестать быть _т_о_л_ь_к_о_ поэтами - пусть они будут снова прежде всего работниками, пролетариями, и лишь на досуге также творцами, художниками слова».
        Эту же мысль высказал В. Плетнев в статье «На идеологическом фронте». Его фразу о том, что пролетарский художник будет одновременно и художником и рабочим, В. И. Ленин охарактеризовал одним словом: «в_з_д_о_р». Однако вульгарно-социологический подход к литературе и был основой прямо-таки остервенелых нападок пролеткультовцев на Маяковского, выражавших ему классовое недоверие.
        Маяковский же, как ни был далек от футуризма в основном направлении своего творчества, продолжает называть себя футуристом и активно пропагандировать футуризм. В начале февраля 1918 года он выступает в Политехническом с речью: «Наше искусство - искусство демократии». Вместе с Бурлюком и Каменским участвует в издании «Газеты футуристов». Вышел только один номер этого издания, но он достаточно ясно показывает амбиции ее издателей в «Декрете N 1 о демократизации искусства», в «Манифесте летучей федерации футуристов» и в «Открытом письме рабочим», написанном Маяковским.
        В высказываниях и декларациях Маяковского, в его действиях в это время, с одной стороны, видна инерция футуристических забав молодости, а с другой - путаница во взглядах на искусство, недооценка культурного наследия. Но видно также и искреннее стремление к демократизации культуры. В «Декрете N 1 о демократизации искусства» говорится: «Пусть улицы будут праздником искусства для всех»...», «Все искусство - всему народу!»
        Но под всем искусством футуристы все-таки разумели свое искусство. Развешивая картины на Кузнецком мосту, расклеивая стихи, как афиши, на стенах домов, они наивно полагали, что таким образом перевернут художественное сознание революционного народа. И вместе с этим участвовали в играх по избранию «короля поэтов», потом - по «низложению короля».
        В первом случае - это было в Политехническом, под председательством знаменитого клоуна Владимира Дурова - в турнире на титул «короля поэтов» участвовал Маяковский и занял второе место, уступив «королевское» звание Северянину. «Часть аудитории, желавшая видеть на престоле г. Маяковского, еще долго после избрания Северянина продолжала шуметь и нехорошо выражаться по адресу нового короля и его верноподданных», - говорится в отчете одной из газет.
        Маяковский был уязвлен. И, конечно, не без его участия, и снова в Политехническом, был устроен другой вечер под лозунгом: «Долой всяких королей». «Низложение короля» происходило при участии неизменных партнеров - Каменского и Бурлюка.
        Маяковский был уязвлен не тем, что его не избрали «королем поэтов». Для него в это время неприемлем был Северянин, который олицетворял собой «чирикающую» поэзию и неоднократно служил мишенью едких нападок Маяковского. Публика на первом вечере в Политехническом в основном состояла из поклонников Северянина, и, естественно, отдала ему свои голоса. После вечера Лев Никулин сказал Маяковскому, что ловкий делец, импресарио, пустил в обращение больше ярлычков на право голосования для поклонников Северянина, чем было продано билетов.
        Маяковский явно повеселел:
        - А что ж. Так он и сделал. Он возит Северянина по городам. Представьте себе - афиша «Король поэтов Игорь Северянин»!
        Наступило время устной, звучащей поэзии. В Москве основным пристанищем Маяковского и футуристов стало «Кафе поэтов», организованное В. Каменским в Настасьинском переулке, в бывшей прачечной. В вечерней и ночной Москве, где в то время не ходили трамваи и лишь большие улицы освещались редкими фонарями, только в центре можно было надеяться собрать публику. И она шла в «Кафе поэтов», разнородная, поначалу в основном буржуазно-мещанская.
        «Кафе поэтов» представляло собой длинную низкую комнату с земляным полом, усыпанным опилками. Дощатая загородка отделяла переднюю, вход прикрывал груботканый занавес. Посреди комнаты - деревянный стол. Такие же кухонные столы, покрытые серыми кустарными скатертями, у стен. Вместо стульев низкие табуретки.
        Стены комнаты вымазаны черной краской. Бесцеремонная кисть Бурлюка изобразила на них распухшие женские торсы, многоногие лошадиные крупы, бессмысленные надписи, искаженные строки стихов: «Доите изнуренных жаб!», «К черту вас, комолые утюги!»
        Кафе поначалу субсидировал московский булочник Филиппов, баловавшийся стихами, которые он издал анонимным сборником «Мой дар». Потом кафе откупил «футурист жизни» и ловкий делец В. Гольцшмидт, который был известен тем, что «ездил по городам, произносил с эстрады слова «о солнечном быте», призывал чахлых юношей и девиц ликовать, чему-то радоваться и быть сильным, как он. В доказательство солнечного бытия он почему-то ломал о голову не очень толстые доски» (Л. Никулин).
        Откупив кафе, проповедник «солнечной» жизни внедрил в него сестру-певицу, младшую сестру насадил в кассу, а мамаша заняла свое место за буфетной стойкой. Видимо, такой поворот дела приносил больше дохода «футуристу жизни», чем ломание досок о голову.
        Постоянным партнером Маяковского по выступлениям в кафе был Сергей Спасский. Выступали также Каменский, Бурлюк, некая оперная певица, «поэт-певец» Климов. Этот ходил по кафе, накрашенный до отвращения, размахивая настоящим кадилом. Шепелявящий, взвизгивающий, завитой, он любил напустить на себя таинственность.
        Публика собиралась поздно, вспоминает Спасский, чаще после окончания спектаклей в театрах. Маяковский и Бурлюк появлялись, когда уже зал наполнялся и когда выступали певец и певица, Спасский, кто-то из молодых. Вечер шел скучновато.
        Но вот входит Маяковский. Кепка заломлена на затылок, он ее не снимает. На шее большой красный бант. Держится так, будто забрел сюда просто поужинать. Приглядываем свободное место. Кажется, везде занято? Есть стол на эстраде, можно сесть за нега.
        - Сегодня с утра не жрал - выступал одиннадцать раз. Поэтому заказываю одиннадцать конских порций, - говорит официанту.
        На самом деле ему подают дежурное блюдо. А выступать, конечно, приходится и в двенадцатый раз...
        «Иногда с ним рядом и Бурлюк. Подчас Бурлюк и Каменский отдельно. Маяковский не замечает посетителей. Тут нет ни малейшей игры... Он явился провести здесь вечер. Если им угодно глазеть, - что ж, это его не смущает. Папироса ездит в углу рта. Маяковский осматривается и потягивается. Где бы он ни был, он всюду дома. Внимание всех направляется к нему.
        Но Маяковский ни с кем не считается... И это для многих обидно. Многим хочется выказать остроумие. По столикам перебегают замечания. Бурлюк взвешивает - дать им ход или нет.
        Особенно обидно тому, кто чувствует свое право на внимание. Кто сам, например, артист. Маяковскому следует его знать. Такое безразличие унизительно...
        И вдруг Маяковский обернулся.
        Он даже поздоровался с артистом, и тот польщенно закивал головой. Закивали головами и другие, ловя благорасположенность Маяковского. А тут поднялся Бурлюк и самыми нежнейшими и трепетными нотами, с самым обрадованным видом делится с публикой вестью:
        - Среди нас находится артист такой-то. Предлагаю его приветствовать. - Ограниченная коробка кафе не вмещает его массивного голоса. Вот извлечена балетная пара - и без соответствующих костюмов покорно силится себя проявить. Немного упрямится белесый, безбровый Вертинский, ссылаясь на отсутствие аккомпаниатора. Он мнется под все сгибающим взглядом Маяковского, и, наконец, замирает, сжав кисти протянутых вперед рук. Картаво, почти беззвучно декламирует, знакомя публику со свежим, еще не пущенным в продажу изделием:
    Ну, конечно, Пьеро не присяжный поверенный,
    Он печальный бродяга из лунных гуляк,
    И из песни его, даже самой умеренной,
    Не сошьете себе горностаевый сак.

        А вот двинулась цирковая ватага. Или Хмара из Художественного читает «Пир во время чумы».
        Бурлюк не ослабляет руководства, умело приноравливаясь к посетителям. Если налицо Виталий Лазаренко, - пущена в ход тема «Футуристы и цирк». Если пришел кто-нибудь из Камерного театра, - готов диспут о «Короле-Арлекине»...
        Маяковский читал в заключение. Наспорившаяся, разгоряченная публика подтягивалась, становилась серьезной. Еще слышались смешки по углам. Маяковский оглядывал комнату:
        - Чтоб было тихо... Чтобы тихо сидели. Как лютики...
        На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут надо лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами.
        - Тише, котики, - дрессировал он собравшихся».
        Это из воспоминаний Спасского, который не один вечер наблюдал такие сцены.
        Начинает Маяковский главой из «Человека», сценой вознесения на небо. Начинает как обычный разговор, даже как-то пошучивая, улыбаясь при этом и пожимая плечами:
        - Посмотрим, посмотрим.
        ...Важно живут ангелы, важно.
    Один отделился,
    и так любезно
    дремотную немоту расторг:
    «Ну, как вам,
    Владимир Владимирович,
    нравится бездна?»
    И я отвечаю так же любезно:
    «Прелестная бездна.
    Бездна - восторг!»

        Снова прямой свидетель Спасский:
        «И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек, как с ним удобно и спокойно пройтись запросто по бутафорскому «зализанному» небу.
        Но вдруг повеяло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Он водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным, непрерывным. Крутое набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех слушателей. Это значительно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе. При чем-то, напоминающем по своей откровенности и простоте процессы природы. Тут же присутствуешь при явлении большего, ничем не заслоненного искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности... И слушатели, растревоженные, затронутые в самом своем личном, кат бывает всегда при встрече с подлинной поэтический правдой, тянутся, подчиненные Маяковским, благодарят его безудержной овацией».
        Дальше он читает в зависимости от настроения: «Оду революции», отрывки из «Облака», заглядывая в записную книжку, читает только что написанное: «Вот иду я, заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм». А иногда, под настроение, весело, с задором читаются стихи сатирические.
        Выступления Маяковского проходят шумно и интересно. «Маяковский - блестящ и умея... - откликается «Театральная газета». - Он не возражает несчастным «одонтологам», забредшим в «Кафе поэтов», - ловким боксерским приемом он просто делает им knock-out - «отшибает им орган дыхания». У него четырехугольный рот, из которого вылетают не слова, а гремящие камни альпийского потока... Ему к ляпу бы властвовать над стихиями...»
        Кроме «бывших», заглядывали сюда красногвардейцы из взвода охраны Ссудной казны, находившейся поблизости в Настасьинском же переулке, заглядывали и анархисты, обосновавшиеся по соседству на Малой Дмитровке, в здании бывшего Купеческого клуба.
        У анархистов был свой и довольно роскошный ресторан в здании, погреба с вином, и сюда, как прежде к Яру, наезжали поужинать различные прожигатели жизни. Здесь устраивались махинации с награбленными драгоценностями. Когда анархистами наскучивало у себя, они наносили визиты в «Кафе поэтов», там было веселее, там можно было на людях покуражиться. Визиты эти иногда заканчивались скандалом. Один такой скандал с участием Маяковского описан в романе Льва Никулина «Московские зори».
        В разгар вечера в «Кафе поэтов» пожаловали четыре анархиста во главе с вожаком, одетым в черную рубаху, сразу двинулись к эстраде. Вокруг них образовалась пустота, только красногвардейцы из взвода охраны Ссудной казни остались сидеть на своем месте. Один из анархистов, пьяный жирный мужчина во фраке, влез на эстраду, присел к фортепьяно и - воспользуемся страничкой романа Льва Никулина - прохрипел:
        - Новые куплеты на злобу дня.
        Ударил по клавишам и, кашляя, запел:
    Мать послала сына Мишку,
    Разудалого мальчишку,
    Лет ему всего лишь пять, -
    Раз за хлебом постоять...

        Он подпрыгнул на стуле, забарабанил по клавишам...
    Комиссаров нам не треба,
    Дайте лучше с маслом хлеба.
    Мишке минет двадцать лет,
    Мишке скажут - хлеба нет! -

        гримасничая и пришепетывая, пел мужчина во фраке.
        - К черту его! Кто позволил этому типу здесь гадить?
        Голос был такой силы, что головы повернулись к дверям.
        На пороге стоял высокий, худощавый, стройный человек. Он был коротко острижен, но волосы чуть отросли и оттеняли высокий лоб, в углу большого рта торчала папироса, - от этого еще резче на лице выступила гримаса отвращения. Привлекательны были глаза: большие, с синеватыми белками, они горели гневом и точно светились.
        - Что такое? - поднимаясь с места, сказал вожак. - Что такое?
        И поднялась суета. Насмерть перепуганные господа и дамы протискивались к дверям... Жирный куплетист спрыгнул с эстрады и тоже метнулся к выходу. Человек, прогнавший куплетиста с эстрады, не торопясь продвигался вперед. Теперь в глазах его уже не было гнева, а скорее задумчивость. Не оглянувшись, он прошел мимо анархистов, и когда поднялся на эстраду, все загрохотало. Красноармейцы стучали прикладами о пол, потом стали оглушительно бить в ладоши. Он остановился у самого края, заложил за спину руки и стоял, расставив ноги, о чем-то задумавшись. Потом вынул изо рта папиросу, погасил ее о каблук и негромко сказал:
        - Читаю «Революцию».
        Вдруг пронзительно закричала женщина. Вожак анархистов вскочил на стол. В поднятой руке блеснула вороненая сталь. Но в то же мгновение край стола поднялся кверху, стол покосился, хрустнуло дерево, и вожак скатился на пол.
        - Ах, вот как! - поднимаясь с пола, завизжал вожак и рванулся вперед, но его удержал рыжий детина в черкеске... Анархисты, огрызаясь, пробирались вдоль стены к выходу. В дверях случилось вроде свалки, двери открылись настежь, и уже на улице хлопнул револьверный выстрел.
        - Читаю «Революцию».
        И опять все повернулись к эстраде. Человек на эстраде стоял в той же позе, расставив ноги, чуть усмехаясь. Затем усмешка исчезла, и он сразу показался старше на несколько лет. Он начал негромко, сдерживая мощь своего огромного голоса:
    Разлился по блескам дул и лезвий
    рассвет.
    Рдел багрян и долог.
    В промозглой казарме
    суровый
    трезвый
    молился Волынский полк.

        Вступление звучало строго и торжественно, как эпическое повествование. А затем поэт просто и душевно, как бы обращаясь к каждому, кто его слушал, рассказывал, что было в февральские дни и ночи семнадцатого года. Ритм стиха часто и стремительно менялся, и от неожиданной смены его, от колдовской силы голоса люди вздрагивали и снова сидели оцепенев, превратившись в слух...»
        Это не романная выдумка, а действительный факт. И хотя аудитория в «Кафе поэтов» стала меняться, среди посетителей появились матросы и красногвардейцы, Маяковский недолго оставался доволен своими выступлениями. Сначала он пишет в Петроград: «очень милое и веселое учреждение». А уж через месяц: «Живу как цыганский романс: днем валяюсь, ночью ласкаю ухо. Кафе омерзело мне. Мелкий клоповничек».
        1 мая 1918 года Маяковский прощался с Москвой уже в кафе «Питтореск». Об этом извещала кричащая афиша:
        «Только друзьям! Кафе Питтореск (Кузнецкий мост, 5). Среда, 1 мая нов. ст. Я, Владимир Маяковский, прощаюсь с Москвой 1) Я произнесу в честь друзей моих великолепную речь «Мой май». 2) Ольга Владимировна Гзовская прочтет мои стихи «Марш» и др. 3) Блестящие переводчики прочтут блестящие переводы моих блестящих стихов: французский, немецкий, болгарский. И наконец: 4) Я сам прочту стихи из всех моих книг: «Война и мир», «Облако в штанах», «Человек», «Простое как мычание», «Кофта фата». По окончании меня можно чествовать. Билеты (500) в кафе Питтореск от 3 до 7 час. вечера ежедневно и у меня (если встречусь). Билеты бесплатно. Начало в 7 1/2 вечера».
        Что это - футуристический маскарад?
        Не совсем. Маяковский говорил на этом вечере о революции, о роли поэта в революции, с гордостью сказал, что недавно впервые читал на заводе, и рабочие понимают его. Но публика - в основном состоящая из тех, кто не торопился принять революцию, - слушала поэта недоверчиво, настороженно.
        В кафе была не та революционная аудитория, которую искал Маяковский. На призывы футуристов в их газете, на обращение Маяковского никто не откликается. Появившийся однажды в кафе Луначарский, прослушав выступления, покритиковал футуризм, и это тоже не прошло бесследно для Маяковского.
        В метаниях, в поисках самого себя, в поисках творческого действия - Маяковский оказался в кино.
        - Я никому и никогда не завидовал. Но мне хотелось бы сниматься для экрана, - сказал он однажды с эстрады. - Хорошо бы сделаться этаким Мозжухиным.
        В кафе как раз присутствовало семейство Антик, владельцы кинофирмы «Нептун», обожавшие Маяковского. Отец семейства заметил:
        - У него замечательная внешность для экрана. Он мог бы сделать блестящую карьеру.
        На внешность Маяковского обращали внимание и актеры драматических театров. Но кроме «фактуры», было в нем еще что-то, что на сцене и на экране ценится не меньше, если не больше. Юрий Олеша увидел «необыкновенной силы и красоты глаза»... То же самое увидел Валентин Катаев: «прекрасные грозные глаза». И обаяние, огромная и притягательная сила, какое-то магнитное поле. Тот же Олеша: «Я был молод, когда познакомился с Маяковским, однако, любое любовное свидание я мог забыть, не пойти на него, если знал, что час этот проведу с Маяковским».
        И Маяковский получил приглашение сниматься в кино.
        Он сам написал сценарий - перекроил на русский лад лондоновского «Мартина Идена», сделав из главного героя этого романа футуриста. Маяковский любил этот роман. Видимо, поэтому Бурлюк часто называл молодого Маяковского то Мартином Иденом, то Джеком Лондоном. И может быть, еще потому, что Маяковскому, как и Лондону и его герою, приходилось с великим трудом пробивать себе путь в литературу.
        Картина называлась «Не для денег родившийся», главным персонажем был поэт из народа Иван Нов. Его роль исполнял Маяковский.
        И еще он сыграл главную роль в фильме «Барышня и хулиган».
        О содержании первого из фильмов рассказали участники картины и зрители. Воспользуемся воспоминанием В. Шкловского. Вот что он рассказал о ленте «Не для денег родившийся».
        «Иван Нов спасал брата прекрасной женщины.
        Потом начиналась любовь к женщине. А женщина не любила бродягу. Тогда бродяга становится великим поэтом, он приходит в кафе футуристов... читает стихи Бурлюку. Он читает:
    Бейте в площади бунтов топот!
    Выше, гордых голов гряда!
    Мы разливом второго потопа
    перемоем миров города.

    Дней бык пег.
    Медленна лет арба.
    Наш бог бег.
    Сердце наш барабан.

        И, как тогда на бульваре Маяковскому, Бурлюк говорит Ивану Нову: «Да вы же гениальный поэт!»
        И начиналась слава, и женщина приходила к поэту. Поэт в накидке и цилиндре. Он надевал цилиндр на скелет, покрывал накидкой и ставил это все рядом с открытым несгораемым шкафом.
        Шкаф был набит гонорарным золотом до отвращения. Женщина подходила к скелету, говорила:
        - Какая глупая шутка!
        А поэт уходил. Он уходил на крышу и хотел броситься вниз.
        Потом поэт играл револьвером, маленьким испанским браунингом, вероятно, тем самым, которым поставил точкой пулю.
        Потом Иван Нов уходил по дороге».
        Печать одобрительно отозвалась об актерских пробах Маяковского. В одной из газет говорилось, что он «обещает быть хорошим характерным актером».
        Хотя Маяковский невысоко оценивал фильмы, в которых снимался («Сентиментальная заказная ерунда...» - вот его позднейший приговор), тем не менее и здесь, в кинематографе, проявилась еще одна сторона его художественной одаренности. Идея фильма «Не для денег родившийся» кладет трагический отблеск на судьбу самого Маяковского.
        Кинематограф ненадолго увлек Маяковского. Хотя вполне возможно, что он иногда подумывал об актерской карьере. Ведь он позднее хотел сыграть Базарова, но Мейерхольд отказал ему...
        В ноябре, то есть сразу после революции, на заседании Временного комитета уполномоченных Союза деятелей искусств, Маяковский заявил, что «нужно приветствовать новую власть и войти с ней в контакт».
        В конце ноября Владимир Владимирович активно выступает на заседаниях коллегии отдела изобразительных искусств Наркомпроса, в частности, по вопросу о журнале, о газете «Жизнь искусства». Здесь он делегируется на все организационные собрания по поводу создания литературного отдела. В это же время принимает участие в обсуждении издательской деятельности, работе художников в кинематографе, многих других вопросов. Ведет переговоры с Наркомпросом об организации издательства «Асис» (Ассоциации социалистического искусства).
        Дело в том, что в отделе ИЗО оказались близкие Маяковскому художники - Татлин, Малевич, Альтман, Школьник. В Наркомпросе работали Пунин и Штеренберг. Это была довольно удобная позиция для представителей нового искусства в их борьбе со «стариками», и они пользовались этим, правда, не всегда успешно, ибо Луначарский, хоть и покровительствовал им, но сдерживал лихие наскоки на музеи, на классическое искусство (Малевич в статье «О музее» предлагал «сжечь все эпохи» и устроить «аптеку», в которой хранить пепел).
        Не без участия и даже инициативы Луначарского, у которого в это время сложились особенно близкие отношения с Маяковским, Владимир Владимирович привлекался к деятельности Наркомпроса по разным линиям. Помимо отдела изобразительных искусств, театрального отдела, он приглашался заведовать литературным отделом журнала Наркомпроса, а в 1919 году некоторое время штатно работал сотрудником литературно-художественного подотдела Отдела изобразительных искусств Наркомпроса.
        В этой разнообразной, но достаточно хаотичной деятельности Маяковский все-таки не нашел своего места.
        И для Советской власти, для деятельности Наркомпроса тоже все было внове, шли поиски форм сотрудничества с художественной интеллигенцией, привлечения ее на свою сторону. Поиски шли по всем направлениям: как сохранить культурное наследие, как сделать его подлинно народным достоянием, то есть возбудить к нему хозяйский и в то же время зрительский, читательский, - художественный интерес народа; где, как и какие произведения литературы печатать; какой репертуар предложить театрам; какой должна быть современная живопись и скульптура, где и как ее демонстрировать...
        Все эти вопросы вставали перед новой властью, когда она отражала яростное наступление контрреволюции, когда в стране уже занимался пожар гражданской войны. Антанта жерлами пушек ощерилась на молодую Республику Советов. Но и в этих условиях искусству и литературе, вопросам культурной политики уделялось внимание. Ленин и большевики смотрели вперед, они понимали, что нельзя строить новое общество, не готовя почву, не создавая одновременно новой, социалистической культуры, опирающейся на великие достижения культуры прошлого, на ее демократические традиции.
        Ленинский принцип партийности литературы - уже в условиях победившей революции - приобретал, должен был приобрести более действенный характер. Большевики не могли не воспользоваться литературой и искусством как средством воздействия на массы. Это понимали и проницательные умы прошлого. Почти за сто лет до Октября, когда во Франции рухнула Реставрация, а «народ и поэты собрались шагать рядом», критик и исследователь литературы Сент-Бев писал: «литература отныне - часть общего дела, она готова бороться вместе со всеми...». Ленин в начале нашего века определил точно - часть «общепролетарского дела». Пролетариат в Октябре 1917 года взял власть в свои руки. Простая логика звала к действиям в этой области. Но как действовать - этого пока никто не знал. Формы практических действий, как и в других частях «общепролетарского дела», вырабатывались на ходу. Активное участие в формировании политики партии в практике культурного строительства принимали такие выдающиеся соратники Ленина, как Луначарский, Крупская, Фрунзе, Бубнов и другие.
        Организационно вопросами культуры занимался Народный комиссариат до просвещению, который возглавил А. В. Луначарский, человек разносторонне одаренный, энциклопедически образованный, увлекающийся. И его личные качества тоже сыграли немалую роль в привлечении художественной интеллигенции на сторону революции.
        Луначарский активнейшим образом, и не усилиями только аппарата Наркомпроса, а лично включается в жизнь искусства, неоднократно выступает по поводу Пролеткульта, внося коррективы в его деятельность, о репертуаре театров, о футуристах, пишет предисловия к пьесам, обозрения театральных постановок, участвует в диспутах, присутствует на чтении новых пьес, на поэтических вечерах...
        Пафос деятельности Луначарского, поддержанной В. И. Лениным, состоял в том, чтобы приблизить искусство и литературу к политике партии, привлечь на свою сторону, заразить революционными идеями ту часть художественной интеллигенции, которая колебалась и не находила себе места в борьбе народных масс за переустройство общества, чтобы помочь созданию молодой, нарождающейся социалистической культуры.
        Два таких человека, как Маяковский и Луначарский, просто не могли не встретиться в первые же послереволюционные - даже не годы - месяцы, и они встретились, сблизились, сотрудничали, расходились, спорили и снова сближались. Это были отношения истинно творческих людей.
        Стремительное развитие революции ставило перед всем обществом такие задачи, которые нам сейчас, с высоты исторического времени, кажутся простыми, а тогда, в пылу перемен, когда многих захватила стихия разрушения, даже вопрос о культурном наследии, об отношении к нему вызывал резкую полемику. Кстати говоря, именно этот вопрос, точнее, разный подход к его решению, а также претензии футуристов выступать в искусстве от лица власти, вызвал первое охлаждение в отношениях между Маяковским и Луначарским.
        Отдел изобразительных искусств Наркомпроса выпускал еженедельную газету «Искусство коммуны», где, как уже говорилось, видную роль играли футуристы. Встревоженный позицией газеты по отношению к культурному наследию прошлого, Луначарский публикует в ней статью «Ложка противоядия», в которой говорит о том, что определенная «школа» (футуристы) не выражает позиции государственной власти. «Разрушительные наклонности» по отношению к культуре прошлого он усмотрел и в стихотворении Маяковского «Радоваться рано».
        Луначарского не могли не смущать амбиции футуристов, поддерживаемые Маяковским. Попытка присвоить право считаться «государственным» искусством, то есть каким-то образом монополизировать деятельность в сфере литературы, живописи, театра и музыки, диктовать свои условия, свое эстетическое законодательство вызвали отповедь Луначарского. Полемика на этом не прекратилась.
        Обнаружились сложности и творческого порядка. «Стихов не пишу, хотя и хочется... написать что-нибудь прочувственное про лошадь», - сообщает Маяковский в одном из писем. В 1918 году он действительно написал менее десятка стихотворений, но среди них: «Хорошее отношение к лошадям», - одно из самых проникновенных в лирике поэта, приоткрывающих глубину его сострадания к боли, любви ко всему живому на земле; «Ода революции» - слава ей («о, четырежды славься, благословенная!-»); «Приказ по армии искусства» - программное («Улицы - наши кисти. Площади - наши палитры») и самое знаменитое - «Левый марш».
        Ситуация в это время создалась такая, что футуристы оказались под перекрестным огнем ожесточенной критики, и этому немало способствовало их назойливое представление себя как единственных создателей «государственного искусства». Всякие иные притязания отвергались с порога. «Лишь футуристическое искусство есть в настоящее время искусство пролетариата», - писал Н. Альтман.
        Единства среди футуристов, однако, не было. Часть из них (кубофутуристы) стояли за автономию искусства (естественно - футуристического), другая часть, в основном левые художники и теоретики, занявшие руководящие должности в отделе ИЗО Наркомироса, пыталась организационно вести дело так, чтобы на практике осуществить тезис: «Футуризм - государственное искусство» (Н. Пунин). Но и этого мало, тот же Н. Пунин, занимавший пост товарища председателя коллегии ИЗО, характеризовал футуризм как особое мировоззрение, утверждая, что он «есть поправка к коммунизму», пытался представить его впереди коммунизма.
        Столь непомерные амбиции вызвали справедливую критику и со стороны пролеткультовцев, и со стороны независимых критиков. Для критиков из враждебного лагеря футуризм был прекрасным поводом для идеологического поношения Советской власти.
        Самым решительным и в чем-то последовательным противником, соперником футуризма выступал Пролеткульт. Эта массовая организация в первые годы Советской власти собрала под свои знамена до полумиллиона участников самодеятельных кружков, студий, клубов и т. д. Разумеется, масса людей, обнаружившая тягу к искусству, к творчеству, в подавляющем большинстве не осознавала мелкобуржуазных «теорий» руководителей движения (А. А. Богданова и других), нигилистически отвергавших культурное наследие, выдвигавших лозунг создания «чисто пролетарской» культуры.
        Критика футуризма пролеткультовцами подогревалась их собственными намерениями главенствовать в создании новой культуры и решительным неприятием футуристического самодовлеющего формотворчества. С этих позиций в их критике футуризма было немала вполне разумных аргументов. Уязвимой же была эта критика в двух моментах: в положительной программе, опиравшейся на пролеткультовские догмы, и в конкретной оценке творчества наиболее талантливых деятелей левого искусства, в первую очередь Маяковского. Устраивая футуристам вселенскую смазь, поэт И. Садофьев, например, всех их называл «примазавшимися к революции».
        Подобное обвинение левым (как пристроившимся к революции) бросал и В. М. Фриче, ее разделявший идей Пролеткульта. С нескрываемой злобой нападали на левых художников - уже с иных позиций - некоторые критики из враждебного лагеря. Редактор журнала «Книжный угол» В. Р. Ховин, до революции сам принадлежавший к группе эгофутуристов, и после Октября ратует за футуризм, но - какой! Свободный от большевистской идеологии, не сути антибольшевистский. Он клеймит футуристов, «бегущих за победной колесницей большевизма». Больше всех доставалось Маяковскому. Но из этого журнала велась «стрельба» и по Пролеткульту, и по Блоку, Есенину, Горькому, как по недвусмысленным сторонникам Советской власти.
        По левому искусству наносил чувствительные удары журнал «Вестник литературы», вокруг которого группировались писатели и критики буржуазно-дворянского толка. Манипулируя цитатами из заумных стихов Крученых и Каменского, критики этого журнала даже как бы «защищали» от футуристов культурные интересы пролетариата. На самом же деле их раздражало сотрудничество левых с Советами.
        Если еще добавить к этому, что против «футуризма и футурья» яростно ополчились имажинисты, то из этого краткого и схематического наброска все-таки может возникнуть представление о сложности литературной ситуации, в которой оказался лидер левого искусства Маяковский после революции. Ситуация была для него не такой уж неожиданной, ведь и прежде были схватки боевые... «Выпады критики, конечно, мало действовали на него, он знал им цену...» - утверждает Б. Эйхенбаум. Пока еще мало действовали.
        Главным произведением 1918 года для Маяковского была пьеса «Мистерия-буфф», над которой он работал летом, на даче под Петроградом (в Левашове). Маяковский во что бы то ни стало хотел закончить пьесу и поставить ее к первой годовщине Октября.
        Первое чтение пьесы состоялось 27 сентября в присутствии Луначарского, режиссеров и художников, друзей. Как шутил Маяковский, окончательно утвердил хорошее мнение о пьесе шофер Анатолия Васильевича, который сказал, что ему понятно и что до масс дойдет.
        Однако к оценке шофера отнесся серьезно, так как обращал свою пьесу прежде всего к народным массам и хотел быть понятым ими. Луначарский не только после чтения, но и публично хвалил пьесу, в которой выражены подлинно революционные чувства.
        Тут же было решено, что пьеса должна быть поставлена к годовщине Октября. Маяковскому хотелось, чтобы его произведение увидело свет рампы на большой сцене, в исполнении профессиональных артистов. Но все оказалось не так просто. Впрочем, Маяковский и не надеялся, что будет легко осуществить постановку столь необычной для традиционного театра пьесы, в которой действуют с_е_м_ь_ _п_а_р_ _ч_и_с_т_ы_х_ (абиссинский негус, индийский раджа, турецкий паша, русский купчина, китаец, упитанный перс, толстый француз, австралиец с женой, поп, офицер-немец, офицер-итальянец, американец, студент), с_е_м_ь_ _п_а_р_ _н_е_ч_и_с_т_ы_х_ (трубочист, фонарщик, шофер, швея, рудокоп, плотник, батрак, слуга, сапожник, кузнец, булочник, прачка и эскимосы: рыбак и охотник), а кроме того - дама-истерика, черти, святые, вещи (машина, хлеб, соль, пила, игла, молот, книга и др.), _ч_е_л_о_в_е_к_ _п_р_о_с_т_о. Место действия - вся вселенная, ковчег, Ад, Рай, Земля обетованная; пьеса показывает борьбу идей, столкновение классов.
        Еще не народился, не утвердил себя новый, революционный театр, да, собственно, и не было для него основы - драматургии. Хотя была мечта о новом театре, были проекты его создания.
        Несмотря на наивно-лубочный фасад, прямолинейные сентенции, «Мистерия-буфф» была первой заметной пьесой революционного содержания.
        Библейский сюжет в революционной пьесе! Впрочем, тут нет ничего удивительного! Новая драматургия, как и литература вообще, только создавалась, традиционная выразительность казалась ее создателям неадекватной грандиозным событиям революции и именно поэтому они нередко обращались к мифологии. Отсюда и «Мистерия-буфф». Мистерия - великое в революции, буфф - смешное в ней. Так объяснял автор.
        Символика ее не имеет никакой религиозной окраски, она целиком зиждется на основе революционной современности и аллегорически изображает события революции, ибо потоп - это не что иное как революция, земля обетованная - коммунистическое общество.
        Маяковский настойчиво ищет возможности поставить свою пьесу к годовщине Октября. Ему помогают друзья, помогает Луначарский, предложивший прочесть и поставить ее в Александрийском театре. «Но там, где Мельпомены бурной протяжный раздается вой, где машет мантией мишурной она пред хладною толпой...» - да, там, в знаменитом храме Мельпомены «Мистерию-буфф» встретили прохладно. Завораживающее, великолепное чтение Маяковского шло при всеобщем молчании, некоторые даже покидали актерское фойе во время чтения. Длительное молчание сопровождало и конец читки. Лишь во время перерыва Л. Жевержеев, присутствовавший там, слышал наряду с явным возмущением и насмешками по поводу содержания пьесы реплики отдельных актеров: «Здорово читает!», «Какой из него вышел бы актер!», «Какой благодарный и естественно поставленный голос!»
        Иронически улыбаясь, Маяковский выслушал несколько реплик о невозможности в короткий срок осуществить постановку, о том, что пьеса скорее подходит для постановки молодой труппе, выслушал резюме-отказ председательствовавшего на обсуждении заведующего труппой Д. X. Пашковского, сдобренный несколькими комплиментами по его адресу. Мельпомену не прельстило пестрое мельтешение странных персонажей «Мистерии», к тому же выкрикивающих какие-то революционные лозунги.
        «Театра не находилось. Насквозь забиты Макбетами, - вспоминает Маяковский. - Предоставили нам цирк, разбитый и разломанный митингами.
        Затем и цирк завтео М. Ф. Андреева предписала отобрать.
        Я никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, но тут рассвирепел и он.
        Через минуту я уже волочил бумажку с печатью насчет палок и насчет колес.
        Дали музыкальную драму.
        Актеров, конечно, взяли сборных.
        Аппарат театра мешал во всем, в чем можно и нельзя!»
        А как собирали актеров!
        В нескольких газетах Петрограда поместили «Обращение»:
        «Товарищи актеры. Вы обязаны великий праздник революции ознаменовать революционным спектаклем. Вами должна быть разыграна «Мистерия-буфф», героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи, сделанное Владимиром Маяковским. Приходите все в воскресенье 13 октября в концертный зал Тенишевского училища... Автор прочтет «Мистерию», режиссер изложит план постановки, художник покажет эскизы, а те из вас, кто загорятся этой работой, будут исполнителями. Центральное бюро по устройству Октябрьских торжеств предоставляет все необходимые средства для осуществления мистерия. Все к работе! Время дорого! Просят являться только товарищей, желающих принять участие в постановке. Число мест ограничено».
        На «Обращение» откликнулось довольно много желающих, не - как выяснилось, это были в подавляющем большинстве не актеры, а публика вообще, которую привлекло имя Маяковского, предвкушение чего-то необычайного, остренького, может быть даже скандального. Для участия в спектакле не без труда удалось отобрать несколько десятков молодых людей, в большинстве своем любителей, и нескольких безработных актеров.
        Как и во время постановки трагедии «Владимир Марковский», на этот раз тоже, уже в ходе работы над спектаклем и даже накануне премьеры, исчезали некоторые исполнители, и Маяковскому в конце концов самому пришлось сыграть две роли - Человека просто и Святого в картине «Рая».
        Но многих исполнителей (в основном это были студенты) работа над постановкой пьесы постепенно увлекла. Правда, текст усваивался трудно. Пришлось сменить пять исполнителей, чтобы добиться осмысленного произнесения строк:
    Я - австралиец.
    Все у нас было.
    Как то-с:
    утконос, пальмы, дикобраз, кактус...

        Каждый из них почему-то непременно делал ударение на частице «то», притягивая рифму к слову «утконос», а не к слову «кактус». Маяковский ярился, кричал, разъяснял, начитывал сам, словом, работал вместе с режиссером и часто за режиссера. Его энтузиазм зажигал исполнителей, они стали проникаться идеями «Мистерии», начинали понимать и все более уверенно читать, цитировать в разговоре друг с другом стихи. С восхищением слушали, как на репетициях Маяковский читал во втором акте монолог Человека просто, стараясь потом подражать поэту или перенимая его манеру. Однако читать под Маяковского или, тем более, как Маяковский, было невозможно.
        Немало энергии потребовала организационная работа. Маяковский бегал по театральным цехам, выбивал ассигнования в финансовых комиссиях, улаживал какие-то человеческие и деловые споры, помогал художнику К. С. Малевичу с декорациями, занимался монтировкой сцены. Он понимал: без его самого непосредственного и энергичного участия спектакль не состоится.
        А состояться должен! И именно 7 ноября 1918 года, в первую годовщину Октября.
        За несколько дней до премьеры появилась составленная и разрисованная Маяковским афиша:
        «7, 8 ноября н/с мы, поэты, художники, режиссеры и актеры, празднуем день годовщины Октябрьской революции Революционным спектаклем». Афиша обещала зрителям показать: «Ад, в котором рабочие самого Вельзевула к чертям послали», «Рай», где происходит «крупный разговор батрака с Мафусаилом». Наконец, обещала зрителям показать: «солнечный праздник вещей и рабочих».
        Спектакль был показан в театре Музыкальной драмы. В литерной ложе - нарком Луначарский, который перед спектаклем произнес слово. Переполненный зал гудит в ожидании необычного представления. Где-то в темноте зала сосредоточенно-напряженный Блок. Наконец, в установившейся тишине звучат трагические слова пролога:
    Это об нас взывала земля голосом пушечного рева.
    Это нами взбухали поля, кровями опоены.
    Стоим,
    исторгнутые из земного чрева
    кесаревым сечением войны.

        Голос семи пар нечистых. Они «раздирают» занавес (символ разрушения традиций старого театра), и взору зрителей предстают фантастически разукрашенные полотна Малевича, «нечистые» в костюмах, напоминающих собою театральные костюмы персонажей французской комической оперы (Маяковский был недоволен ими). Голоса актеров звучат неуверенно, пластика невыразительна, декорации словно мешают им. И все же, при всей неотлаженности спектакля в целом и неумелости актеров чувствуется в них энтузиазм искателей, приобщившихся к новому, революционному искусству, и этот энтузиазм передается в зал.
        Однако первая постановка «Мистерии-буфф» имела скорее символический, чем театральный успех, как первый революционный спектакль на русской сцене.
        В. Мейерхольд, который вместе с Маяковским осуществлял постановку, впоследствии объяснял, что «спектакль готовился вразброд», что главным образом приходилось «преодолевать препятствия организационного порядка». Тем не менее Мейерхольд, оказавшись в 1919 году на территории, захваченной белыми, был посажен в тюрьму за то, что он «ставил празднества в честь годовщины Октябрьской революции, в том числе кощунственную... «Мистерию-буфф» Маяковского».
        Маяковскому же опыт ее постановки помог лучше понять театр, его законы, особенности сценического искусства. В конце двадцатых годов, к созданию истинно новаторских и в то же время сценически более выразительных пьес «Клоп» и «Баня» он пришел обогащенный театральным опытом двух своих первых пьес-трагедий «Владимир Маяковский» и «Мистерии-буфф». Что же касается более широкого резонанса, то опыт первой постановки «Мистерии» во многом помог постановке массовых, театрализованных зрелищ, которые осуществлялись в те годы - «Взятие Зимнего дворца», «Блокада России», «Огонь Прометея» и др.
        Имеет значение и театральный фон, на котором шла «Мистерия-буфф». В день ее премьеры, в годовщину Октября в Александрийском театре шел «Вильгельм Телль» Шиллера, в Мариинском - «Фенела» Обера и в Михайловском - скучная дореволюционная пьеса Т. Майской «Над землей». «Мистерия» в этом ряду прозвучала как вызов.
        Революционный пафос «Мистерии-буфф» кое-кому пришелся не по вкусу. Известный уже нам Ховин назвал пьесу «футуристически-большевистским трюком Владимира Маяковского». В газете «Жизнь искусства» на постановку ее немедленно откликнулся некто А. Левинсон, писавший, что пьеса и спектакль вызывают «подавляющее чувство ненужности, вымученности совершающегося на сцене». Рецензент отказал автору и создателям спектакля в самом главном - в искренности их чувства, в искренности отношения к тем идеям, которые они стремились воплотить. Это был рассчитанный, подлый удар.
        Маяковский обратился по этому поводу с открытым письмом к наркому Луначарскому, требуя общественного суда над Левинсоном и редакцией газеты «за грязную клевету и оскорбление революционного чувства», справедливо усмотрев в их выступлении «организованную черную травлю»...
        Письменный протест в печати против статьи и в защиту Маяковского выразила группа литераторов и художников. А. В. Луначарский в той же «Жизни искусства» ответил на письмо Маяковского, заявив, что выступление Левинсона покоробило «не только непосредственно или косвенно задетых лиц, но и всех, кому эта статья попалась на глаза...»8
        И все же, при всех недостатках скороспелой постановки «Мистерия-буфф» стала предвестием революционного обновления театра, взволновала чуткие души. Недаром Блок кратко, но весьма эмоционально записал в дневнике: «Празднование Октябрьской годовщины. Вечером с Любой - на мистерию-буфф Маяковского в Музыкальной драме. ПРАЗДНИК. Вечером - хриплая и скорбная речь Луначарского, Маяковский, многое. Никогда этого дня не забыть».
        Критика не оставила пьесу в покое и после премьерного бума. «Мистерия» или «буфф»? - задает вопрос Иванов-Разумник (1919). И отвечает: «ни мистерия» ни «буфф». Может быть, «буфф», заменяющий «мистерию».
        Что его раздражает? «Слово имеет смысл!» - вот до какой измены самому себе дошел футуризм, когда-то бывший революцией формы, - пишет Иванов-Разумник, - пришла внешняя революция - и он застегнул на все пуговицы свой официальный признанный мундир». Вот! Его раздражает также уличная лексика «Мистерии», он противопоставляет Маяковскому Есенина и Клюева, сочувственно цитируя стихи последнего: «Маяковскому грезится гудок над Зимним, а мне - журавлиный перелет и кот на лежанке...»
        Иванову-Разумнику вторит Эренбург: «Где прежний озорник в желтой кофте, апаш с подведенными глазами, обертывающий шею огромным кумачовым платком?» В «Мистерии» Эренбург увидел «неистовый гимн взалкавшему чреву...».
        Не нравилась не только пьеса, не нравилось направление творческого развития Маяковского.
        В новой постановке 1921 года, в Первом театре РСФСР, в Москве, пьеса имела сценический успех, но к этому мы еще подойдем.
        Новая драматургия в первые годы после революции очень робко и с трудом пробивала дорогу на сцену, и, можно себе представить, каким важным импульсом к отражению революционного действия и к поискам новой выразительности стала постановка «Мистерии». Игорь Ильинский, молодой и еще не имевший признания театральной Москвы актер, писал позднее: «Роль в пьесе Маяковского как бы _о_ж_и_в_и_л_а_ меня, наделила ощущением прелести современных, простых, сегодняшних, искренних интонаций и заставила почувствовать силу таких средств». Роли классического репертуара и прежде имели прекрасных исполнителей, роли же современников давали молодым актерам большие возможности для творческого самораскрытия.
        Маяковский еще вернется к драматургии, вернется потому, что ему природой, талантом было предназначено проявить себя художником театра. Художником-новатором. Вернемся и мы к этим замечательным, полным энтузиазма и в то же время драматическим страницам его жизни...
        Во время гражданской войны Маяковский выступает в рабочих клубах и партийных школах, в матросском клубе, на диспутах о новом искусстве, выступает с чтением стихов, с политическими речами, говорит о путях развития революционного искусства.
        Человек такого темперамента - да еще в такое время! - он не мог заниматься только литературным творчеством. Как раз пишет он сравнительно немного. Но среди стихотворений, написанных в это время, - «Владимир Ильич» - к пятидесятилетию В. И. Ленина. Оно имеет огромное значение. Это стихотворение стоит у самых истоков поэтической Ленинианы. Уже в начале ощущается внутренняя установка на глубокую народность характера Ленина: «Я знаю - не герои низвергают революций лаву. Сказка о героях - интеллигентская чушь».
        Так кто ж такой - Ленин?
        На этот вопрос полнее, ярче, поэтически выразительнее Маяковский ответит в поэме «Владимир Ильич Ленин» и в поэме «Хорошо!». Здесь он лишь подступает к образу Владимира Ильича и заключает стихотворение очень важным признанием:
    Я
    в Ленине
    мира веру
    славлю
    и веру мою.

    Поэтом не быть мне бы,
    если б
    не это пел -
    в звездах пятиконечных небо
    безмерного свода РКП.

        Как видно из этих строк, политическая, классовая, партийная позиция Маяковского не оставляла места никакой двусмысленности. Это-то как раз и приводило в бешенство некоторых «не вычищенных», не упускавших случая досадить поэту, вывести его из равновесия, скомпрометировать любым способом. Маяковский в борьбе с этой накипью был прям и определенен. Это в устных выступлениях он мог одной репликой сразить неосторожно вступившего с ним в спор подбросившего «ехидный» вопросец недоброжелателя. В стихах же масштаб, и - размах во всю мощь, убийственный удар по дряни, ибо - «страшнее Врангеля обывательский быт». «Дрянь пока что мало поредела», - напомнит он, хорошо понимая, как трудно «переделать» жизнь.
        «Не вычищенные» мешали Маяковскому напечатать «Советскую азбуку» - политические эпиграммы. Эта вещь была напечатана в пустующей типографии Строгановского училища самим Маяковским, которому помогали приятели.
        Не упускали случая нанести удар поэту и литературные противники, в том числе и бывшие футуристы, менявшие эту обветшалую одежду на якобы новую, а на самом деле столь же ветхую - имажинистов. Шершеневич, намекая на Маяковского, высокомерно разглагольствовал о том, что некоторые поэты занялись «версификаторством политических стишков». «Фельетонными стишками», вкладывая в это определение также уничижительный смысл, называл ростинские плакаты Маяковского А. Мариенгоф.
        О. Мандельштам осуждал Маяковского за то, что он обращает свое творчество к совершенно поэтически неподготовленному слушателю. Даже идеологи Пролеткульта (А. Богданов) выступали против «граждански-агитационного» содержания поэзии.
        Маяковский не поколебался в верности избранного им пути. Подхваченный волной революционного энтузиазма, он даже не часто отвлекался на полемику со своими противниками и недоброжелателями. Он делал свое дело с твердым убеждением, что это полезно революции. Будь это агитационные стихи, плакаты, реклама - что угодно.
        Пафос активнейшей жизнедеятельности нашел прекрасное поэтическое выражение в стихотворении «Необычайное приключение». Поэт обращался к художникам, писателям, музыкантам - своим коллегам по искусству, - стремясь вовлечь их в ту же атмосферу, которая царила вокруг него. В «Приказе N 2 армии искусств» звучит призыв: «Товарищи, дайте новое искусство - такое, чтобы выволочь республику из грязи!»
        В эти годы (1919-1920) идет работа над поэмой «150 000 000». Но энергия действия ищет других выходов. Маяковскому хочется видеть ее ощутимый социальный, политический результат, ведь печатать новые произведения было вообще чрезвычайно трудно, а книги - тем более.
        Выступления в различных аудиториях тоже не дают Маяковскому полного удовлетворения, скорее даже обнажают исчерпанность своих возможностей. Хотя выступает он часто, ибо в то время устраивалось множество самых разнообразных устных дискуссий, особенно в Доме печати в Москве.
        Дом печати (ныне Дом журналистов) в то время играл большую роль в объединении интеллигенции. Здесь собирались журналисты, писатели, актеры, художники, музыканты, проводились бесчисленные дискуссии, читалась лекции и доклады, стихи, устраивались театральные представления, камерные концерты. Атмосфера дома, хотя и полная дискуссионной горячки, располагала к знакомству, сближению, взаимопониманию.
        Маяковский здесь бывал чуть ли не каждый вечер, и редкая дискуссия проходила без его участия. Он посещает лекции, например, о теории относительности, его увлекает не только эта теория, но и личность Эйнштейна.
        В большой аудитории Политехнического Всероссийский союз поэтов устроил «Литературный суд над современной поэзией». Главный интерес диспута, который разгорелся на «суде», был в споре Маяковского с имажинистами, в уничтожающих нападках его на поэзию Шершеневича, в полемике с Есениным. «Суд» шел под председательством Брюсова.
        Из воспоминаний Л. Сейфуллиной мы знаем о появлении Маяковского в зале. Как он вступил в полемику, с каким блеском и остроумием нанес свой первый удар! Продолжим ее воспоминания: «Он быстро пошел по проходу на сцену и заговорил еще на ходу:
        - Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи! Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать».
        Такое заявление способно насторожить аудиторию, внести в зал драматическое напряжение.
        А Маяковский, уже стоя на сцене, хорошо видный и слышный всем, продолжал:
        «- В свое оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была все-таки поэзия, а детки - имажинисты».
        Эффект потрясающий. Имажинисты обескуражены. Публика хохочет.
        «Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки.
        Но, пресекая смех и враждебные выкрики и одобрительный дружеский гул, Маяковский грозно и веско говорил о страшном грехе современной русской поэзии, о том, что советская поэзия не смеет, не должна и не может быть аполитичной».
        Затем в дискуссию включился присутствовавший на вечере Сергей Есенин. Между ним и Маяковским началась пикировка, оба - один перед другим - читали стихи, стараясь привлечь аудиторию на свою сторону. Ведь оба были прекрасные чтецы. «Усмирил» аудиторию Маяковский, это он умел делать лучше, чем взрывной, чрезвычайно эмоционально возбудимый Есенин.
        Но ни диспуты, ни поэтические вечера не давали, как в прошлом, в предвоенное время, ощущения творческой самоотдачи. И Маяковский идет на какое-то время работать в Наркомпрос, затем - в качестве лектора - в Первые государственные свободные художественные мастерские. Видимо, и эта работа не приносит удовлетворения: ни тут, ни там Маяковский надолго не задерживается.
        В издательстве ИМО - «Искусство молодых» - Маяковский издал книгу «Ржаное слово» - своеобразную хрестоматию футуристической литературы. Вместе с «Ржаным словом» пошла в набор и «Мистерия-буфф». А в Наркомпрос - докладная записка с изложением условий издания книг издательством ИМО, затем - список подготовляемых к изданию еще десяти книг, среди которых книги Каменского, Хлебникова, Пастернака, - но и «Теория футуризма», «Практика футуризма».
        Как ни расходился с футуризмом в своей поэтической практике Маяковский, - организационно, теоретически он не мог с ним порвать. Не порывая же, естественно, и в поэзии подпадал под власть футуристического формотворчества. Оно сказалось на первой редакции «Мистерии-буфф», на поэме «150 000 000», на стихотворении «Наш марш», которое не понравилось В. И. Ленину в исполнении артистки О. В. Гзовской на концерте в Кремле.
        Владимир Ильич тогда, по свидетельству Гзовской, спросил: «Что это вы читали после Пушкина? И отчего вы выбрали это стихотворение? Оно не совсем понятно мне... там все какие-то странные слова». Гзовская постаралась объяснить непонятные слова из стихотворения так, как ей объяснял их Маяковский. Владимир Ильич сказал на это: «Я не спорю, и подъем, и задор, и призыв, и бодрость - все это передается. Но все-таки Пушкин мне нравится больше, и лучше читайте чаще Пушкина».
        В защите футуризма («Эту книгу должен прочесть каждый») Маяковский все-таки не вполне последователен. С одной стороны, он искренне говорит о том, что молодые поэты России (футуристы) нашли духовный выход в революции и, стало быть, служат ей, а с другой - снова говорит о слове, о венке слов как цели поэзии, ее главной идее.
        И это при том, что в стихах, в поэме «150 000 000», над которой работал, Маяковский выступает как идейный борец за революцию. Он беспощадно высмеивает «Альманах поэзоконцерт» («Шесть тусклых строчил, возглавленные пресловутым «королем» Северяниным, издали под этим названием сборник ананасных, фиалочных и ликерных отрыжек»). Дает недвусмысленную оценку книге Эренбурга «Молитва о России»: «Скушная проза, печатанная под стихи. С серых страниц - подслеповатые глаза обремененного семьей и перепиской канцеляриста. Из великих битв Российской Революции разглядел одно:
    Уж матросы взбегали по лестницам:
    «Сучьи дети! Всех перебьем!»
    из испуганных интеллигентов».

        Не проявляя последовательности в отношении к футуризму, как литературному течению, Маяковский в то же время дает принципиальную оценку другим литературным явлениям, оценивает их с позиций революционного искусства.
        В начале марта 1919 года, получив комнату в Лубянском проезде в доме ВСНХ (ныне проезд Серова, Государственный музей В. В. Маяковского), поэт окончательно перебирается из Петрограда в Москву. Москва стала столицей Советского государства, сюда переместился и организационный центр культурной жизни страны, здесь жили мама и сестры, с которыми эти годы Владимир Владимирович переписывался, навещал их во время своих приездов в Москву. Теперь визиты к ним стали более частыми, хотя и нерегулярными. Нежно привязанный к матери, он не забывал и сестер, но бурная литературно-общественная, издательская и клубная жизнь захлестывала, мешала регулярному общению. Бывало, если не мог навестить сам, давал поручения сестре Ольге. Как-то в начале 1920 года, узнав, что Александра Алексеевна нездорова и не имея времени тут же заехать к ней, оставляет записку Ольге: «Страшно беспокоюсь за мамочку... Сейчас же поди на Сухаревку и купи маме от меня: 2 ф. белого хлеба, 1 ф. масла... 2 ф. манной...».
        В другой раз устраивает маме отдых в Одессе, шлет телеграмму: «Дорогая мамочка очень прошу ехать мягким вагоном Одессу послал телеграфно десять червонцев Володя». Беспокоится в Париже: «Телеграфируйте немедленно подробно мамино здоровье».
        Живут в архиве эти трогательные свидетельства прочного семейного родства, сыновней привязанности, хотя вся его жизнь - с 1915 года - это жизнь вне семейного уюта, семейного тепла, обихода... Лишь младшая сестра, Ольга Владимировна, работавшая на Главпочтамте, заглянет в комнатенку-лодочку на Лубянке, благо тут недалеко, наведет порядок, подштопает носки - вот и весь домашний обиход.
        В Петроград он теперь ездит по делам издательства ИЗО. Поддерживаемый Луначарским, Маяковский развернул бурную издательскую деятельность. В марте сдает в набор второе издание «Мистерии-буфф», второе издание поэмы «Война и мир», и «Собрание сочинений В. Маяковского (25 листов)». Заключает договор с Центропечатью на второе издание поэмы и пьесы.
        К книге «Все сочиненное Владимиром Маяковским» он написал краткое предисловие «Любителям юбилеев». «В этой книге все сочиненное мною за десять лет», - говорится в предисловии. Отсюда идет датировка творческой деятельности Маяковского - с 1909 года. Хотя «Все сочиненное» начиналось со стихотворений, написанных в 1912 году, тем не менее, написанные в Бутырках, потерянные и никогда нигде не публиковавшиеся стихи как бы имелись в виду. С них поэт начинал.
        В предисловии сделано примечательное заявление: «Оставляя написанное школам, ухожу от сделанного и, только перешагнув через себя, выпущу новую книгу».
        Мечтавший о театре будущего, а в театре - о будущем, Маяковский в это время носился с идеей поставить 1 мая «Мистерию-буфф» на Лубянской площади, намеревался сделать это силами театральной молодежи. Его горячо поддерживали учащиеся Государственных художественных мастерских, но некто в первомайской комиссии заявил, что пролетариат пьесы не поймет, и пьесу сняли с репертуара.
        Поэт был частым гостем в художественных мастерских ВХУТЕМАС. Он был своим человеком среди студентов, выступал с лекциями, участвовал в митингах, дискуссиях на разные темы искусства, в поэтических вечерах - один и вместе с Каменским. Полемизируя с Луначарским в 1920 году по поводу театра, Маяковский утверждал, что «три четверти учащихся левые» (имея в виду художественные мастерские).
        «Левые» течения в изобразительном искусстве после революции набирали силу и оказывали большое влияние на молодежь. Революция отсеяла и некоторых футуристов, наглядно обнаружив социальную и идейную неоднородность этого течения в искусстве. Левые футуристы или, по Маяковскому, «коммунисты-футуристы», приняли революцию. Но и эта группа, как показали время и события, тоже была неоднородна. Однако вместе с левыми художниками они составили влиятельную силу в культурной жизни после Октября. Не случайно Маяковский в письме к Луначарскому, продолжая полемику, называет имена Якулова, Кузнецова, Кончаловского, Лентулова, Малютина, Федорова - «различных толков футуристов» и замечает: «Ведь все эти люди - единственные из деятелей искусства, работающие все время с Советской властью...»
        Хоть и с оговоркой, но напрасно Маяковский привязывает всех к футуризму. Но это - в пылу полемики, уже защищая от Луначарского футуризм, который стал раздражать Анатолия Васильевича. Положение Луначарского вообще было сложным, в некоторых случаях ему приходилось отделять свою позицию как критика от позиции наркома. И просто удивительно, с каким тактом и с каким блеском выходил он из запутанных ситуаций. Это не значит, что у Луначарского не было ошибок. Были. Да и не могли не быть в этом полуразрушенном здании культуры! Его поправлял Ленин. Луначарский поправлял себя сам. И делал это опять-таки умно и тонко.
        Маяковского он приметил и выделил сразу, как приметил и приблизил тех левых художников, которые без колебаний стали на сторону Октября. И что скрывать, покровительствовал им, покровительствовал футуристам. Надо же было с чего-то начинать и с кем-то работать (»...других художников под руками у нас не было»), чтобы привлечь художественную интеллигенцию к сотрудничеству с Советской властью. И были человеческие привязанности.
        Да вот еще что надо иметь в виду: при первой же очной встрече с поэтами-футуристами в «Кафе поэтов» в Москве Луначарский выступил с анализом их творчества, покритиковал и предостерег от ошибок. Не все и не до конца извлекли уроки из его критики.
        Прежде всего, конечно, никогда и ни при каких обстоятельствах Луначарский не поддерживал лозунги футуристов, отвергающие культурное наследие прошлого. А потом, с течением даже короткого времени, стал все более критически относиться к их экспериментам, «к штукам, к вывертам», к трюкам рекламного пошиба, эгоцентрическим выходкам. Относилось это и к Маяковскому, которого неизменно требовательно опекал, повторяя, что это «очень талантливый человек». А Маяковский подпирал футуризм своими произведениями, которые хвалил Луначарский и которые отнюдь не бессодержательны,- как раз не характерны для футуризма, не одобрялись правоверными футуристами. Корпоративный дух витал над Маяковским, сдерживал его поэтический темперамент, но уже не мог серьезно помешать формированию в нем художника революции.
        Особые условия и особый путь развития русской революции, на что не раз указывал В. И. Ленин, предопределили и неизведанность путей развития революционного искусства. Тем не менее стихийные порывы, поиски новых путей шли в сближении с революцией, направлялись в русло служения ей. И конечно, этот процесс происходил не без влияния партии, не без влияния большевиков. Не случайно Маяковский в «Открытом письме А. В. Луначарскому» ссылается на то, что некоторые из названных им художников, работающих все время с Советской властью, еще и коммунисты.
        И Маяковский ориентируется на политику партии, Советского государства. Когда он заявил, что все написанное оставляет школам, что уходит от сделанного, он имел в виду не только формальные достижения. Стремление перешагнуть «через себя» привело его в РОСТА (Российское телеграфное агентство), а затем в Главполитпросвет, где он работал над текстами и рисунками для «Окон сатиры» с октября 1919 года по январь 1922 года.
        Однажды на углу Кузнецкого и Петровки Маяковский увидел двухметровый плакат - это было первое «Окно сатиры». Тут же пошел, предложил себя в агитотдел РОСТА. Второе «окно» уже делали вместе с художником М. М. Черемных. Потом были и другие художники: Лавинский, Левин, Моор, Нюренберг... Но темы и тексты - в огромном большинстве - принадлежат Маяковскому.
        Что такое РОСТА? Это подведомственный ВЦИК, а затем Наркомпросу центр периодической печати, своеобразный агиткомбинат, с семьюдесятью местными отделениями. Здесь выпускалась газета для газет «АгитРОСТА» - со статьями, обзорами, заметками, фельетонами, стихами для перепечатки в периферийных изданиях, готовились «вестники» радио, плакаты, изобразительные материалы, в том числе и «Окна сатиры».
        Вести с фронтов, о международных событиях доходили до народа, даже в столице, с большим опозданием. От ростинцев, в данном случае от плакатистов, требовалась «машинная быстрота» - телеграфное известие о фронтовой победе, бывало, уже через сорок минут висело на улице красочным плакатом, нередко опережая газеты.
        ЮЖНЫЙ ФРОНТ
    Не даром столько жизней отдано.
    Товарищи! Сегодня Украина свободна.

        ВОСТОЧНЫЙ ФРОНТ
    Где Колчак? Неважен вид его!
    Сидит посреди океана Ледовитого!

        Работали почти без отдыха, в огромной подвальной комнате РОСТА, занимавшего магазин кондитерских изделий Абрикосова на углу Кузнецкого моста и Неглинной. Маяковский часто продолжал работать и у себя дома, в Лубянском проезде. В случае же особой срочности, ложась спать, клал под голову вместо подушки полено, чтобы не заспаться, пораньше вскочить и продолжать работу.
        Трудясь до изнеможения, Маяковский и товарищам не делал ни малейшей скидки. Один из художников, Нюренберг, рассказал, как однажды, забыв о срочной работе, делал ее ночью дома, к утру написал около двадцати пяти листов, составлявших три ростинских «окна». Закончил работу утром и опоздал в РОСТА на целых два часа. Уже по дороге думал - Маяковский этого не простит.
        - Маленько опоздал... - сказал он, кладя на стол плакаты. - Нехорошо... Сознаю...
        Маяковский мрачно молчал.
        - Я плохо себя чувствую, - вновь начал художник, - я, очевидно, болен...
        - Вам, Нюренберг, разумеется, разрешается болеть... Вы могли даже умереть - это ваше личное дело. Но плакаты должны были здесь быть к десяти часам утра.
        Взглянул на него, усмехнулся и добавил:
        - Ладно, на первый раз прощаю. Деньги нужны? Устрою. Ждем кассира. Не уходите.
        Требовательность и забота, дело и быт. К своим друзьям, товарищам по работе Маяковский мог быть заботливым, «безукоризненно нежным», но, когда вопрос касался дисциплины, не знал никакого снисхождения. Ведь это была архиважная политическая работа. Плакаты делались как срочные, немедленные отклики. Маяковский говорил позднее: «Диапазон тем огромен: агитация за Коминтерн и за сбор грибов для голодающих, борьба с Врангелем и с тифозной вошью, плакаты о сохранении старых газет и об электрификации».
        Тематика была актуальной, сегодняшней, но в то же время и рассчитанной на длительный агитационный эффект. Р. Райт, например, которую Маяковский привлек для работы в РОСТА сначала как переводчицу некоторых плакатных текстов на немецкий язык (ко второму конгрессу Коминтерна), поручалось находить и писать тексты про Всевобуч, санитарию и гигиену, про детей, про сбор теплой одежды, ликвидацию неграмотности и т. д. Маяковский непременно просматривал их, неудачные тут же безжалостно рвал пополам и бросал под стол.
        К конгрессу Коминтерна подписи и лозунги вышли на трех европейских языках. Причем переводы строго проверялись целой группой консультантов. Владимир Владимирович загорелся идеей изучить немецкий язык. Занималась с ним Р. Райт. Она признается в своей педагогической неопытности, но уверяет, что не знала человека более точного, верного своему слову, назначенному часу, чем ее ученик («Шюлер», как называл себя Маяковский, обыгрывая первые познания в языке).
        Маяковскому не удалось серьезно заняться языком, но, как вспоминает Р. Райт, уезжая в 1922 году в Германию, он собирался «разговаривать вовсю с немецкими барышнями». А из Берлина, перед отъездом в Париж, прислал своей учительнице открытку: «Эх, Рита, Рита, учили вы меня немецкому, а мне по-французски разговаривать». И опять-таки подпись: «Шюлер».
        Французским Владимир Владимирович пытался заниматься уже самостоятельно, заставил как-то Лавута, во время поездки на пароходе по Черному морю, проверять его знания по русско-французскому словарю.
        - Годик еще позаниматься, - говорил, - и буду прилично владеть. Мне это крайне необходимо. Ведь почти ежегодно бываю во Франции.
        Зимой 1920/21 года все время уходило на плакаты, в РОСТА Маяковский не гнушался никакими, даже бытовыми темами, вплоть до рекламы, если считал, что это нужно для революции, для укрепления Советской власти. Но главной темой становился трудовой фронт, его успехи и задачи.
        ВСЕ НА ПОМОЩЬ ДОНБАССУ
    Вам голодно?
    Вам холодно?
    Помогите более вас голодающему и холодающему
    шахтеру.
    Шахтер даст вам уголь.
    Уголь спасет вас от голода и разрухи.

        Это один из бесчисленных плакатов, обращенных к народу, - помочь восстановлению народного хозяйства страны.
        Сами по себе подписи - в стихах ли, в прозе ли - не производят того впечатления, которое они производили на плакате, вместе с рисунком. Дело в том, что плакат включал в себя несколько рисунков, последовательно раскрывавших тему. Иногда число рисунков доходило до 12. Деятельность Маяковского и группы художников в РОСТА отвечала той задаче, которую еще в 1918 году В. И. Ленин ставил перед Луначарским: украшать здания, заборы и другие места надписями революционного, пропагандистского содержания. Их плакаты тиражировались по трафаретам и выставлялись на вокзалах, в агитпунктах, в витринах пустовавших магазинов - словом, там, где они могли привлечь внимание публики. Часть тиража рассылалась в местные отделения РОСТА.
        Не менее 85 процентов подписей к плакатам РОСТА и Главполитпросвета (а их предположительно было выпущено примерно 1600) сделано Маяковским. И при этом, учитывая только обнаруженные, найденные (одна четверть «окон» не найдена), установлено, что Маяковскому как художнику принадлежит свыше четырехсот плакатов. Поистине титаническая работа! Об этой работе Маяковского в беседе с вхутемасовцами одобрительно высказался В. И. Ленин, признав ее революционное значение.
        Собирая для издания часть стихотворных подписей к плакатам текстов «Азбуки» и «Бубликов», поэт говорил: «Для меня эта книга большого словесного значения, работа, очищавшая наш язык от поэтической шелухи на темах, не допускающих многословия».
        Вместе с тем это была замечательная школа политпросвета. Ведь темы подсказывались центральными газетами, Маяковский ежедневно внимательнейшим образом просматривал их, он был в курсе всех текущих событий и с полным пониманием поддерживал политику партии и Советского правительства. Школа РОСТА и Главполитпросвета стала и школой гражданской зрелости поэта. Здесь он проходил практику поэта-агитатора.
        Ростинские и политпросветовские плакаты Маяковского теснейшим образом связаны с его драматургией и прежде всего с «Мистерией-буфф», над второй редакцией которой он работал одновременно с плакатами. Персонажи пьесы легко узнаются в персонажах «Окон РОСТА». Некоторые из них напоминают «нечистых» - рабочий с молотом, красноармеец с винтовкой, крестьянин с серпом; сатирически изображенные, напоминают «чистых», фигуры эксплуататоров-буржуа в цилиндре, белогвардейского генерала с саблей, царя с кнутом и виселицей... Традиция плакатности и тут и там питается от народного лубка. А кроме того, «Окна» питаются и народной песней, и частушкой, и раешником, и балаганным зазывом... Близость, даже родство поэтики пьесы поэтике плаката дает лишний повод сказать, что Маяковский во всех жанрах искал демократические, доходчивые формы выразительности и всей душой стремился к тому, чтобы быть понятным народу. Тут Маяковский сближался с Демьяном Бедным, стихи которого, еще до ростинских «окон», печатались в «Правде» и имя которого было хорошо известно в народе. Стихи Демьяна Бедного издавались небольшими книжечками, печатались в качестве листовок и таким образом попадали даже в белогвардейские войска.
        В стихах Демьяна Бедного Маяковский видел правильно понятый социальный заказ и точную целевую установку, видел его близость к рабочим и крестьянам. В 1925 году, на Всесоюзной конференции пролетарских писателей, он весьма уважительно говорил о понятности Демьяна Бедного, о его политической полезности. Их сближал агитационно направленный пафос поэтической работы, и это особенно наглядно проявилось в годы гражданской войны. Демьян Бедный тоже ценил направление в творчестве Маяковского: «Его стихи вызывали ярость и озлобление во вражеском стане, а этого с меня вполне достаточно...»
        Поэтика у того и другого, конечно, во многом различна, и тут вполне понятно сдержанное отношение Маяковского к Демьяну Бедному и Демьяна Бедного к Маяковскому. Сдержанность, а иногда и неприязнь подогревалась извне, так как «селекционеры» из РАППа титуловали Демьяна Бедного патриархом пролетарской поэзии, а Маяковскому навесили ярлык попутчика.
        В. И. Ленин точно подметил слабость Демьяна Бедного, слабость, которая в какой-то мере происходила от его достоинства, от народности его стихов. Народность стала порою подменяться простонародностью, и вот на это-то обратил внимание Владимир Ильич в разговоре с Горьким: «Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди». О Маяковском, наоборот, можно сказать, что он забегал далеко вперед.
        Наряду с работой в РОСТА Маяковский написал для студии Театра сатиры три коротких пьесы в стихах: «А что если? Первомайские грезы в буржуазном кресле», «Пьеска про попов, кои не понимают, праздник что такое», «Как кто проводит время, праздники празднуя (на этот счет замечания разные)». Маленькие пьесы Маяковского (это видно даже по их названиям) имели открыто агитационный характер, но это были пьесы - с характерами, с типами, с драматургическим конфликтом, они били в точно обозначенную мишень оружием сатиры.
        Н. К. Крупская сказала об агитпьесах: «Надо учиться у Маяковского: его пьески коротки, чрезвычайно образны, полны движения и содержания...» Надежда Константиновна оценила их современный характер. Оценил и Луначарский.
        На пути постановки агитпьес снова стали запреты, наркому Луначарскому пришлось по этому поводу обращаться в Рабоче-крестьянскую инспекцию. «Маяковский - не первый встречный, - писал он. - Это один из крупнейших русских талантов, имеющий широкий круг поклонников как в среде интеллигентской, так и в среде пролетариев...»
        В поисках форм действенного, агитационного искусства, такого, «чтобы выволочь республику из грязи», Маяковский выступает с лозунгом п_р_о_и_з_в_о_д_с_т_в_е_н_н_о_й_ _п_р_о_п_а_г_а_н_д_ы_ _в_ _и_с_к_у_с_с_т_в_е, то есть практически предлагает использовать опыт РОСТА и Политпросвета, опыт плакатной агитации в более широком масштабе. Он предлагает создать научное бюро для исследования воздействия различных видов агитации, то есть делать то, чем в наше время занимается социология.
        Это был отклик на призыв партии, ибо «Правда» опубликовала проект тезисов Главполитпросвета о производственной пропаганде. Несколько позднее было утверждено положение о Всероссийском бюро производственной пропаганды, а затем созвано Всероссийское совещание по производственной пропаганде, где Маяковский выступал с докладом от РОСТА.
        Это и были первые шаги по пути к созданию Лефа (Левого фронта искусства), сначала как неоформленного течения в искусстве, а потом - журнала с тем же названием.
        В поэзии Маяковский тоже уходит от абстракций «Нашего марша», ища и находя живые детали, знакомые интонации, образы нового времени, воспроизводящие конкретно-историческую действительность.
        Выступая с инициативой производственной пропаганды средствами искусства, Маяковский, конечно же, искренне желал помочь партии и Советскому правительству в решении труднейших народнохозяйственных задач восстановительного периода, но в то же время он понимал, что в какой-то мере жертвует искусством ради практической пользы, наступает «на горло собственной песне».
        Уже в то время, в первые годы революции, в нем выработалась жесткая самодисциплина, умение подчинять себя задачам государственной важности, и не только подчинять, но и пробуждать в себе ощущение внутренней необходимости _и_м_е_н_н_о_ _т_а_к_о_г_о, нужного общему делу, т_в_о_р_ч_е_с_к_о_г_о поведения. На диспуте о драматургии Луначарского, в ноябре 1920 года, на реплику о том, что поэта нельзя к чему-либо принудить, Маяковский ответил: поэта нельзя принудить, но сам он себя может принудить. Самодисциплина, самопринуждение, глубоко осмысленное, становится в_н_у_т_р_е_н_н_и_м_ _у_б_е_ж_д_е_н_и_е_м. От внутренней убежденности возникает и _в_н_у_т_р_е_н_н_я_я_ _п_о_т_р_е_б_н_о_с_т_ь_ написать то или иное произведение на актуальную тему. Узел единства завязывается только в том случае, когда художник глубоко, искренне, всем сердцем переживает ход событий, когда он хочет влиять на них.
        Поэма «150 000 000», работа над которой началась в 1919 году, возникла на этой основе. Автор даже пытается скрыть свое имя, издав поэму вначале анонимно: «150 000 000 мастера этой поэмы имя», «150 000 000 говорят губами моими». Но такое «растворение» поэта в народе было уже излишним, искусственным, противоречило самой природе литературы как формы индивидуального творчества. Да и кто из читавших или слышавших Маяковского не узнал бы его с первых же строк поэмы!
        Преследуемый репликами о непонятности и недоходчивости его произведений до пролетарских масс, Маяковский много выступает с чтением поэмы «150 000 000», читает «Мистерию-буфф». Один из мемуаристов, ходивший с Маяковским в Хамовнический район, был ошеломлен тем энтузиазмом, который вызвала у рабочих «Мистерия-буфф». Он утверждает: «Маяковский ходил тогда из района в район и читал рабочим свою пьесу в клубах, в кино, на уличных собраниях; он взял Москву приступом».
        Надо полагать, что это обстоятельство сыграло немалую роль в том, что вторая постановка «Мистерии», о которой уже говорилось выше, имела успех.
        Таким же образом поэт «пропагандировал» и поэму «150 000 000».
        Он закончил ее к началу 1920 года. Изданию поэмы чинились препятствия. Были и объективные трудности. Сохранились письма Маяковского в коллегию Госиздата, раскрывающие факты волокиты и саботажа со стороны некоторых деятелей Госиздата при издании поэмы. Эти письма рассматривались на коллегии Наркомпроса.
        Нельзя, конечно, считать, что везде Маяковскому противостояли скрытые враги, недоброжелатели. Были среди его противников и люди искренне не принимавшие, не понимавшие и, может быть, не прочитавшие его внимательно и оттого не принимавшие его новаторской драматургии, его опровергавших привычные вкусы стихов, поэм. Но нельзя не брать в соображение и тех постоянных, сопутствовавших ему на протяжении всей жизни змеиных укусов, злобных нападок, цель которых просматривается хорошо - лишить поэта социальной почвы, внушить читателям недоверие к нему, поколебать в нем собственную веру в правоту дела, которому он служил, и в правоту его творческих принципов.
        С этим не раз придется встречаться Маяковскому. Ведь мелкие выпады, а иногда и открытая вражда досаждали и не проходили бесследно для поэта.
        «Мистерия-буфф» признается первой истинно революционной пьесой, за нее проголосовали представители ЦК РКП (б), МК РКП (б), ВЦСПС, Рабкрина, Главпо-литпросвета, которым автор читал пьесу, ее рекомендовали к постановке, о ней одобрительно отозвался нарком Луначарский, считая пьесу «крупным явлением в области нового, нарождающего театра», а какие-то люди твердят, что пьеса непонятна рабочим, что она чуть ли не вредна.
        Аргумент о непонятности стихов Маяковского массам и будет чуть ли не главным аргументом его открытых и скрытых врагов, которые преследовали поэта до последних дней жизни.
        С поэмой «150 000 000» Маяковский ездил в Петроград, где читал ее в Доме искусств. Слушавшая его в Москве, в Политехническом, Р. Райт так передает свое впечатление:
        «Я уже слышала, как читал Маяковский дома, в РОСТА. Но Маяковский в тысячной аудитории уже не был просто поэтом, читающим свои стихи. Он становился почти явлением природы, чем-то вроде грозы или землетрясения, - так отвечала ему аудитория всем своим затаенным дыханием, всем напряжением тишины и - взрывом голосов, буквальным, неметафорическим, громом аплодисментов».
        А в Петрограде, по словам К. Чуковского, публика «перла на Маяковского». Это было 4 декабря 1920 года. Среди слушателей были Дм. Цензор, Е. Замятин, С. П. Ремизов, Н. Гумилев, Г. Иванов, З. Венгерова, О. Мандельштам и другие.
        Во время чтения, заметил Чуковский, многим импонировали те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи двадцатых годов. После чтения поэмы аплодисменты были «сумасшедшие».
        В пьесе «Мистерия-буфф» в центр выдвигалась идея интернационализма, владевшая умами революционеров и всех сознательных пролетариев, она согласовывалась и перекликалась с идеей мировой революции. Национальные чувства, конечно, тоже осознавались, но больше во взгляде на прошлое, с опорой на него.
        В «150 000 000» привлекает внимание патриотическая идея, в ней нашла отражение вера в Россию, в русский народ, поэма отразила собирание сил молодой советской литературы вокруг идеи России-родины, идеи, которую начали осознавать лучшие представители интеллигенции, ставшие на сторону Советской власти.
        Блок в статье «Интеллигенция и революция» (1918) высказывает горячую веру в будущее своего Отечества, прошедшего через «бурю»: «России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и - по-новому - великой». К национальной гордости взывает Блок, когда напоминает, что великие художники России - Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой - никогда не сомневались в великом будущем России, что они глубоко переживали чувство неблагополучия, они «погружались во мрак, но... они верили в свет».
        С оглядкой на прошлое провидит будущее России и Валерий Брюсов. С оглядкой на времена татаро-монгольского нашествия, когда Россия стала щитом Европы, с оглядкой на «дни революции Петра»... И он обращается к интеллигенции с упреком, ибо его обращение адресовано к той ее части, которая испугалась революции, хотя прежде и гадала о гибели старой Европы. В стихах же о России другой тон:
    Да, много ты перенесла,
    Россия, сумрачной невзгоды,
    Пока, алея, не взошла
    Заря сознанья и свободы.
    Но сила творчества - светла
    В глубоких тайниках природы.

        Не только стихом, пламенным словом, но и делом, всем своим опытом и знаниями образованнейшего человека включился Брюсов в практическую деятельность на культурном фронте, возглавив в Наркомате просвещения Отдел художественного образования.
        Значительная часть интеллигенции, не поняв и не приняв революции, оказалась в стане эмиграции. Но принявшие революцию Блок и Брюсов тоже не были исключением. Метания, противоречия, «хождения по мукам» привели на сторону революции и других интеллигентов, как привели к ней Алексея Толстого, вернувшегося из эмиграции в Советскую Россию в 1923 году. Резко оборвав связи с эмигрантским окружением, еще находясь за границей, он написал «Открытое письмо Н. В. Чайковскому», деятелю белой эмиграции, где утверждал, что Советская власть - единственная реальная сила, защищающая свободу русского народа и отстаивающая независимость русского государства. Именно патриотическое чувство стало побудительным мотивом к возвращению Толстого из эмиграции на родину.
        Сомнения и размышления Толстого нашли отражение в романе «Сестры», написанном еще в эмиграции. Инженер Телегин, стараясь понять ход событий в революции, ищет им объяснение в исторической хронике.
        «Ты видишь... И теперь не пропадем... Великая Россия пропала! А вот внуки этих самых драных мужиков, которые с кольями ходили выручать Москву, - разбили Карла Двенадцатого и Наполеона... А внук этого мальчика, которого силой в Москву на санях притащили, Петербург построил... Великая Россия пропала!.. Уезд от нас останется - и оттуда пойдет русская земля...»
        Подъем патриотических чувств в русском народе, вставшем на защиту завоеваний революции, охвативший и приблизивший к Советской власти лучшую часть интеллигенции, не шел в противоречие с политикой интернационализма, революционного братства всех народов России. В той же статье «Интеллигенция и революция» Блок с твердым пониманием сказал: «Мир и братство народов» - вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать».
        А из белой эмиграции на Блока шли нападки, зачинщиком их оказался г-н Струве, выступивший в «Русской мысли» (январь - февраль 1921 г.). «Русская мысль» была полна идеями русского национализма, но, как сказал Блок, это было «не то». «Русская мысль» в издевательской статейке «Идея родины в советской поэзии» пыталась трактовать патриотические стихи, в том числе и поэмы Блока, с позиций религиозно-мистических, пыталась бросить тень на поэтов, принявших революцию, и, конечно, на саму революцию, на саму Советскую власть, якобы отменившую даже понятие Родины.
        Эта беспардонная ложь опровергалась молодой советской литературой. И в том числе поэмой Маяковского «150 000 000». Уже первоначальное название ее напоминает о патриотической сути произведения - «Былина об Иване». Оно прочитывается как напоминание о героическом прошлом, о славной героической истории русского народа.
        Иван в поэме Маяковского - это былинный богатырь, воплощающий в себе Россию в ее историческом бытии и, конечно - в первую очередь - силу и мощь молодого Советского государства. Революция - это движение масс, это «сто пятьдесят миллионов людей», это «сотни губерний, со всем, что построилось, стоит, живет в них, все, что может двигаться, и все, что не движется, все, что еле двигалось, пресмыкаясь, ползая, плавая, - лавою все это, лавою!»
        В то же время революционная «лава» при всей ее разнородности, это уже не та стихия, которая раздувает «мировой пожар» в «Двенадцати» Блока. «Частицей мозга» ее увиден Совнарком, «раскачивающим сердце» - Ленин. Иван в поэме представляет ту силу, которая с_о_з_н_а_т_е_л_ь_н_о повернула на путь революции, он представляет стопятидесятимиллионный народ России, совершивший невиданный в истории переворот. Он горд своей страной. Он горд Россией!
        Мечтая о будущем без национальных границ и разделений, мечтая о коммунизме, Маяковский не забывал, что национальные традиции живы и в них видел питательную почву культуры.
        В 1926 году в статье «Подождем обвинять поэтов» он съязвил по поводу А. Грина, сказав, что в одном из книжных магазинов Баку встретил книги Анри де-Ренье, Локка, Дюамеля, Маргерита и др., и добавил: «Русский, так и то Грин. И по возможности с иностранными действующими и лицами и местами». Основой основ культуры Маяковский считал русский язык. В стихотворении «Нашему юношеству» он призывал: «Товарищи юноши, взгляд - на Москву, на русский вострите уши!»
        «Иностранщина из учебников, - негодовал Маяковский, - безобразная безобразность до сих пор портит язык, которым пишем мы».
        У литературы, после Октября, появился новый читатель, пока еще только овладевавший грамотой, только приобщающийся к словесности. Его художественное сознание основывается более всего на фольклорных традициях. Может быть, поэтому народно-поэтическая традиция оказывала такое сильное влияние на литературу - на прозу и на поэзию. И для Маяковского, который был далек от каких-либо стилизаций, эта традиция стала наиболее близкой в его грандиозном по масштабу замысле, и в соединении с плакатной символикой, тоже восходящей к фольклору, в соединении с разговорной лексикой, она создавала ту своеобразную стилистику, в которой уживались, иногда прочно сплавлялись былина и раешник, ораторская речь и лозунг.
        Перед Маяковским теперь острее, чем прежде, встал вопрос о доступности стихов массовой аудитории. И тут - оглядка на фольклор, еще более пристальная, чем прежде, и отсюда - былинный размах поэмы, и частушечные ритмы, формы раешника, устных пародий на церковное богослужение... Поэма Маяковского одновременно и масштабная эпическая картина, и фантастическая сказка. В то время как пролетарские поэты в своих революционно-романтических устремлениях не могли оторваться от поэтики символизма и акмеизма, зависели от нее, Маяковский стремился проникнуть в художественное сознание народных масс.
        Кто еще мог тогда столь простецки сказать в стихах: «- Ничего! Дойдем пешкодером!» Или: «Королевская улица» - по-ихнему - «Рояль-стрит?»? Весьма немногие. Не упрощение ли? Нет. «Корявый говор миллионов» искал выхода и в поэзии.
        Маяковский хотел, чтобы поэма «150 000 000» звучала как голос стопятидесятимиллионного народа, поэтому он - на первом издании - и не поставил своего имени. Но авторское присутствие - активное, с голосовым напором и с первых же строк - выдает личность волевую, склонную к лидерству, выделяющуюся из массы.
        Казалось бы, фольклорные мотивы, в соответствии с замыслом, должны были придать поэме простоту и доступность, демократичность, свойственные устно-поэтическому творчеству народа. Маяковскому это и удалось в тех ее фрагментах, где сказочные образы и мотивы проявились особенно выразительно. Однако в ряде мест поэма все-таки переусложнена метафорической деталировкой, характерной для поэтики футуризма. Недаром Маяковский вновь, в «150 000 000» воздает хвалу футуристам, выставляет их пролагателями путей в будущее для новой культуры.
        Критика тех лет была разноречивой. Поэма вызвала поток статей и рецензий, среди которых заслуживают внимания похвалы В. Брюсова и М. Кузмина. Многих настораживали в поэме футуристические наскоки на культурное наследие, как и вообще раздражали амбициозность футуристов, их претензии на первенство в строительстве новой культуры.
        Ленинская политика уважительного, бережного отношения к культурному наследию была ясно выражена еще в первых декретах Советской власти, принятых в 1918 году, - в декретах по сохранению культурных ценностей как народного достояния. Была национализирована Третьяковская галерея, приняты постановления об охране библиотек и книгохранилищ, о признании научных, литературных, музыкальных и художественных произведений государственным достоянием, постановление об издании сочинений русских классиков, об установке монументов русским писателям-классикам. Футуристы же посягали на культурное наследие, тщась заменить его собой. Поэма «150 000 000» подтверждала причастность Маяковского к футуризму, которую он сам не только не отрицал, но даже афишировал. Именно поэтому поэма резко не понравилась Ленину.
        Можно предположить, что футуристические наскоки Маяковского на классику подогревались, провоцировались той частью критики, которая именно классикой побивала Маяковского. К. Чуковский, например, в статье «Ахматова и Маяковский», противопоставляя двух поэтов, отводит Ахматовой роль наследницы русской классической поэзии, а Маяковский оказывается «вдохновенным громилой», который призван «не писать, а вопить».
        Поэзия Маяковского между тем уже завладевала умами молодежи. Приехавший в Москву поступать в университет В. А. Мануйлов, будущий известный ученый-филолог, услышал, как юноши и девушки, взявшись за руки, шли по мостовой и скандировали «Левый марш». Эти стихи можно было услышать не только на Моховой, Остоженке и Пречистенке, где жили студенты, но и на Божедомке, в Марьиной роще, в Лефортове, у Соломенной сторожки...
        Споры о Маяковском возникали не только на его выступлениях. Устраивались диспуты и даже «вечера-митинги», посвященные творчеству поэта. Один такой «вечер-митинг» в огромном зале Народного собрания в Чите, запечатлевшийся в памяти П. Незнамова как образ кипящего котла, продолжался около шести часов!
        Маяковский выходил к массовому читателю.

    «ТОВАРИЩИ, ДАЙТЕ НОВОЕ ИСКУССТВО...»

        1920 год. Гражданская война, контрреволюция, разруха и голод. А Маяковский начинает «работать» поэму о будущем «через 500 лет» и вместе с тем хочет показать «образец» будущего творчества!
        Сейчас трудно даже представить, сколько всевозможных и самых неожиданных вопросов стояло перед опаленной огнем революции и гражданской войны или еще совсем зеленой молодежью, которой предстояло творить новое искусство. Никому не известные молодые теоретики и пророки провозглашали новые школы, направления, соперничая между собою. Возникали и свергались одни авторитеты, на смену им выдвигались новые. Во всем этом молодежи надо было разбираться, и она, не без ошибок и заблуждений, разбиралась, ибо велико было желание создать такое искусство, чтобы эхом разнеслось во времени.
        В такой ситуации и возникает замысел поэмы, он отражает также то огромное впечатление, которое произвела на Маяковского теория относительности. Речь идет о поэме «Пятый Интернационал». О рождении замысла рассказал Р. Якобсон: «Весной 1920 года я вернулся в закупоренную блокадой Москву. Привез новые европейские книги, сведения о научной работе Запада. Маяковский заставил меня повторить несколько раз мой сбивчивый рассказ об общей теории относительности и о ширившейся вокруг нее в то время дискуссии. Освобождение энергии, проблематика времени, вопрос о том, не является ли скорость, обгоняющая световой луч, обратным движением во времени, - все это захватывало Маяковского. Я редко видел его таким внимательным и увлеченным. «А ты не думаешь, - спросил он вдруг, - что так будет завоевано бессмертие?» Я посмотрел изумленно, пробормотал нечто недоверчивое. Тогда с гипнотизирующим упорством, наверное знакомым всем, кто ближе знал Маяковского, он задвигал скулами: «А я совершенно убежден, что смерти не будет. Будут воскрешать мертвых. Я найду физика, который мне по пунктам растолкует книгу Эйнштейна. Ведь не может быть, чтобы я так и не понял. Я этому физику академический паек платить буду». Для меня в ту минуту открылся совершенно другой Маяковский: требование победы над смертью владело им. Вскоре он рассказал, что готовит поэму «Четвертый Интернационал» (потом она была переименована в «Пятый») и что там обо всем этом будет... Маяковский в то время носился с проектом послать Эйнштейну приветственное радио: «Науке будущего от искусства будущего».
        «Пятый Интернационал» остался незаконченным. Из восьми задуманных частей написаны лишь две. Может быть, поэтому даже в капитальных трудах о Маяковском эта поэма по большей части не удостаивается особого внимания. Возможно, это происходит и оттого, что в первой части «Пятого Интернационала» снова дает себя знать нечеткое отношение к культуре прошлого и слишком самоуверенно заявляются претензии на то, чтобы именно его автора называть «социалистическим поэтом». А. В. Луначарский, прослушав поэму, сурово заключил, что это чистая публицистика.
        - Что я могу поделать? - возразил Маяковский. - Ведь я принадлежу не к пушкинской школе, а к некрасовской.
        Реплика о некрасовской школе - не пустой звук. Уже само по себе признание «школы», да еще классической, - жест со стороны Маяковского многозначительный. И конечно, важно то, что это жест в сторону Некрасова, поэта ярко выраженного гражданского темперамента. Серьезная критика уже тогда указала на некоторые общности у этих поэтов - в первую очередь стилистическую - и объединила их в борьбе против «чистого искусства».
        Однако, школа - школой, а футуристические замашки эхом отдаются в поэме. Дискуссии об отношении к культурному наследию не утихали в течение нескольких лет после революции. В выступлении В. И. Ленина на III съезде комсомола вопрос этот, казалось бы, разъяснялся с предельной четкостью, однако рецидивы нигилизма и верхоглядства, чванливого отрицания какой-либо иной культуры, какого-либо иного искусства, кроме пролетарского (футуристического, имажинистского, конструктивистского...), долго давали себя знать. И особенно в этом отличались футуристы.
        Да что футуристы!
        А. Фадеев даже в 1929 году выступил под лозунгом «Долой Шиллера!», характеризуя его как «лакировщика» буржуазной действительности. В 1929 году!
        А в начале двадцатых - во имя нашего завтра - многие горячие головы готовы были пожертвовать чем угодно из культурного наследия, что хоть как-то связывалось ими с жизнью господствующих классов. Лозунг: мы наш, мы новый мир построим! - понимался слишком утилитарно.
        Что же касается претензий на первенство в создании нового социалистического искусства, то и это в поэме - лишь отголосок всеобщей дискуссии.
        Отрицая значение культурного наследия для нового общества, для будущего, необходимо было предложить что-то взамен, и тут выяснялось, что все группы, течения, все теоретики искусства имеют разное представление о том, какой должна быть новая культура и кто ее должен творить. Заявок оказалось предостаточно. Футуристы заявляли себя громче всех, и Маяковский, как их бесспорный поэтический лидер, поддерживал эти амбиции.
        К 1921 году положение футуристов, стоявших в центре левого искусства, сильно пошатнулось. Дело в том, что теперь они уже не занимали руководящих постов в отделах Наркомпроса, а критика футуризма как эстетического течения становилась все более основательной, принципы его - все более уязвимыми. Прижатый к стенке, футуризм не хотел сдавать позиций и был еще достаточно агрессивен.
        Лишь немногие трезвые голоса (Н. Асеев) заговорили о роли мировоззрения, о пафосе революции, связывая с этим в первую очередь творчество Маяковского. Поэма «Пятый Интернационал» безусловно может служить аргументом в разговоре, начавшемся много лет назад.
        Фантазия поэта превращает лирического героя поэмы в людогуся, поднявшего голову над лесами, а затем, «раскрутив шею», вознесшегося еще выше, откуда земля - «капля из-под микроскопа». И вот отсюда, чуть ли не из астральной высоты, видится Россия, в которой «остатки нэпа» чернеют «ржавинкой», видны «землетрясения» революций по всему земному шару, и вот уже «это разливается пятиконечной звездой в пять частей оторопевшего света», вот уже «вся земная масса, сплошь подмятая под краснозвездные острия, красная, сияет вторым «Марсом».
        Фантазию Маяковского породило время. Удивительное время, когда люди - тысячи, миллионы людей, ощутившие себя хозяевами земли, устроителями собственной жизни, поднимали из разора страну в уверенности, что лелеемая в мечтах, обещанная им в награду за все муки и страдания коммуна - вот она, у ворот, и что близок, совсем близок день, когда пролетариат всей земли последует их примеру - совершит мировую революцию.
        Подгоняя мечту, в разных районах страны люди стали объединяться в коммуны, тащили свой скарб в помещичьи усадьбы, усаживались за общий стол, объединяли скот, все немудрящее хозяйство, наивно полагая, что таким образом, минуя экономические и социальные предпосылки, они в один прыжок перепрыгнут пропасть.
        Наивную веру этих людей по-своему разделяли и отнюдь не наивные романтики... И тем более примечательна, тем более обращает на себя внимание концовка второй части поэмы, где выражено страстное желание мира на земле: «Хоть раз бы увидеть, что вот, спокойный, живет человек меж веселий и нег».
        Мир и покой, когда можно радоваться просторам, тишине, облачным нивам, когда «Земшар сияньем сплошным раззолочен, и небо над шаром раззолотонебело», - вот конечная мечта. Она выражена абстрактно, как воплощение идей великих утопистов - Фурье, Роберта Оуэна, Сен-Симона, - она представляется некой Федерацией Коммун Земли, но это мечта о мире, спокойствии, счастье для всего человечества. Возможно, что именно такую жизнь, жизнь без войн и насилия, хотел показать Маяковский в третьей части поэмы. В конце второй части он обещает рассказать о «событиях конца XXI века».

        В августе 1921 года умер Александр Блок.
        Еще недавно, в мае, он был в Москве, выступал с чтением стихов. Маяковский слушал его - с сочувствием, с грустью... Небольшая разница в возрасте между ними - тринадцать лет, - а в иное время может показаться огромной. Так Маяковскому творчество Блока (и стало быть, его короткая жизнь) представилось целой поэтической эпохой.
        На смерть Блока Маяковский тотчас же отозвался статьей, в которой признал его огромное влияние на всю современную поэзию.
        «Некоторые до сих пор не могут вырваться из его обвораживающих строк - взяв какое-нибудь блоковское слово, развивают его на целые страницы, строя на нем все свое поэтическое богатство, - пишет Маяковский. - Другие преодолели его романтику раннего периода, объявили ей поэтическую войну и, очистив души от обломков символизма, прорывают фундаменты новых ритмов, громоздят камни новых образов, скрепляют строки новыми рифмами - кладут героический труд, созидающий поэзию будущего. Но и тем и другим одинаково любовно памятен Блок (курсив мой. - А. М.)».
        В этом высказывании заложена вся драматургия взаимоотношений двух великих поэтов. Ведь и со стороны Блока отношение к Маяковскому можно охарактеризовать как отношение к чему-то чуждому, даже враждебному (с точки зрения символиста), но привлекающему своею новизной, загадочностью, энергией, демократизмом (с точки зрения человека независимого).
        Приходит на память одно высказывание Блока 1818 года: «...пора перестать прозевывать совершенно своеобычный, открывающий новые дали русский строй души. Он спутан и темен иногда; но за этой тьмой и путаницей, если удосужитесь в них вглядеться, вам откроются новые способы смотреть на человеческую жизнь». Как бы ни претили Блоку футуристические эстрадные выходки Маяковского, он почувствовал в нем поэта, способного по-новому смотреть на жизнь, и выделил среди прочих. В отличие от тех, кому адресован упрек в «прозевывании» русского строя души. Маяковский же, самый яростный хулитель символизма, находивший уничижительные слова для многих признанных его метров, не только не позволил себе какого-либо выпада против Блока, но, почти с юношеских лет, был влюблен в его стихи, бесконечно цитировал их, часто читал наизусть «Незнакомку».
        А сказанное Маяковским во время войны, в 1914 году: «Стать делателем собственной жизни и законодателем для жизни других - это ль не ново для русского человека...» - не перекликается ли со словами Блока о «русском строе души»?
        Блок-поэт вошел не только в жизнь, но и в поэзию Маяковского, постоянно ощущавшего его присутствие.
        Во время последнего приезда в Москву, после одного из выступлений Блока в Политехническом (он выступал там дважды), на следующий день, встретив Льва Никулина в столовой на Большой Дмитровке, Маяковский спросил у него:
        «- Были вчера? Что он читал?..
        - «Возмездие» и другое.
        - Успех? Ну, конечно. Хотя нет поэта, который читал бы хуже...
        Помолчав, он взял карандаш и начертил на бумажной салфетке две колонки цифр, затем разделил их вертикальной чертой. Показывая на цифры, он сказал:
        - У меня из десяти стихов - пять хороших, три средних и два плохих. У Блока из десяти стихотворений - восемь плохих и два хороших, но таких хороших мне, пожалуй, не написать.
        И в задумчивости смял бумажную салфетку».
        Маяковский понимал, какого масштаба поэтическое явление представляет собою Блок, и, конечно, ему глубоко импонировало то, что он «честно и восторженно подошел к нашей великой революции»: этим Маяковский как бы еще раз выверял свое отношение к поэту.
        На первом вечере в Политехническом он тоже слушал Блока, который «тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме...». Маяковский добавляет: «...дальше дороги не было». С этим можно было бы согласиться, если смотреть на будущее от стихов о прекрасной даме или о цыганском пении в 1921 году. Если же вести отсчет от «Скифов», от «Двенадцати» - вывод должен быть другим.
        Маяковский, прощаясь с Блоком, воздавая дань памяти великому поэту, думал о будущем. Через год статью о Велимире Хлебникове, также написанную в связи со смертью поэта, он закончил выкриком: «Живым статьи! Хлеб живым! Бумагу живым!» Он думал о создании нового искусства.
        При всем резком внешнем различии до революции их сближало нечто очень существенное. Их сближала полная душевная отдача в неприятии старого буржуазного миропорядка. Блок: «И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль...» Маяковский: «...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя». Маяковский обращается к людям, предсказывая приход революции, для них он готов принести себя в жертву, стать знаменем новой жизни. Блок свой нравственный долг перед Россией, перед народом ее воспринимает как историческое предназначение. Есть разница между ними, об этом замечательно сказала И. С. Правдива, в статье «Спор поэтов»: «...там, где Блок говорит - «Нет!», Маяковский восклицает - «Долой!»
        Разная проявленность, разная активность социального поведения. Она легко объясняется средой, воспитанием, обстоятельствами жизни, даже возрастом. Блок говорил: «Мы путь расчищаем для наших далеких сынов». Маяковский расчищал путь для себя и для сегодняшних людей, призывая: «В атаку, фабрики! В ногу, заводы!» Добавим: поэтому он торопился сам, торопил время и события - до конца своих дней. И мечтал - уже в конце двадцатых: «...пусть только время скорей родит такого ж, как я, быстроногого».
        После Октября Блок по-новому ощутил ритм истории, его красногвардейцы из «Двенадцати» нагнетают этот ритм, превращая движение истории в бурю, в «мировой пожар». И поэмой «Двенадцать», «Скифами», статьями послеоктябрьских лет, поднимавшими самые жгучие вопросы, владевшие тогда умами интеллигенции, вопросы об отношении к революции, о судьбах культуры, Блок показал, что он сделал для себя исторический выбор, понял историческую правоту тех, кто свершил революцию. И дальнейший путь для него открывался отсюда - от гениальной поэмы «Двенадцать».
        Маяковский ошибся, сказав, что Блок не сделал выбора - славить ли «хорошо» или стенать над пожарищем; он ошибся, сказав, что дальше у Блока дороги не было. Но он не ошибся в своей любви к Блоку, составившему целую поэтическую эпоху, в высочайшей оценке его творческого наследия.
        Александр Блок был самым выдающимся представителем символизма, Владимир Маяковский - футуризма. Оба они не укладываются в прокрустово ложе этих течений. Нет ли закономерности в том, что большой талант всегда выше, значительнее, богаче любых программных установлений, любых течений! И нет ли закономерности также и в том, что большой талант интуитивно постигает историческую правду, как бы извилисто и иногда в противоречии с этой правдой ни складывалась его судьба!
        О таких закономерностях дает повод думать жизнь и творческая судьба Блока и Маяковского, стоявших у истоков советской поэзии. Они по-разному понимали характер революции, по-разному представляли перспективы ее развития, но они - оба - сердцем приняли ее, служили ей.
        Среди людей, с которыми жизнь так или иначе, в дружбе или в споре, в сподвижничестве или в борьбе, сводила Маяковского, Блок может быть назван в числе двух-трех, оставивших глубокий след в душе поэта. Прав Валентин Катаев: Маяковский любил Блока... Блок был совестью Маяковского. Об этом нельзя забывать.
        В середине сентября 1921 года в Москве прошел слух о смерти Ахматовой. Вот что писала ей Марина Цветаева:
        «Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимее. Скажу Вам, что единственным - с моего ведома - Вашим другом (друг - действие!), среди поэтов, оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафе поэтов. Убитый горем - у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана радостью известия о Вас...»
        Маяковский мог вдрызг критиковать стихи Ахматовой за их камерность, но цену ей, как поэту, знал хорошо.
        ...Кончилась гражданская война, Маяковский еще некоторое время рисует плакаты и делает подписи к ним, переориентировавшись почти целиком на внутреннюю тематику («Что делать, чтобы не умереть от холеры?», «Берегись сырой воды», «Берегите трамвай!», «Основа экономической политики - товарообмен» и т. д.). По заданию Главполитпросвета он пишет тексты к нескольким плакатам о новой экономической политике.
        Предпринимаются попытки организационно оживить футуризм. Но для этого нужно как-то обновить вывеску. Дело оказалось несложным: Комфут! Ассоциация коммунистов-футуристов. Не по партийной принадлежности, а по отношению к партии коммунистов, к новой власти. 13 января 1921 года - первое организационное собрание Комфута.
        Вопросы на этом собрании были поставлены широко. Для проведения текущей работы создаются группы по ИЗО (Иванов, Равдель, Храковский, Штеренберг), по ТЕО (Бебутов, Ган, Мейерхольд), по ЛИТО (О. Брик, Маяковский), по МУЗО (Кушнер), по ФОТО-КИНО (О. Брик). Создается также комиссия по производственной пропаганде, в которую вошли Аркин, Кушнер, Маяковский и Храковский, и комиссия для предварительной разработки теоретических положений о коммунистическом быте (!) в составе Л. Брик, О. Брика и Малкина.
        Комфут выдавал себя за «культурно-идеологическое течение» «внутри партии». Партия, однако, не признала за ним права представлять ее комфутским «культурно-идеологическим течением». Последний протокол заседания бюро Комфута от 23 января еще напоминает о попытках вести какую-то организационную работу, но оно было настолько не представительным (О. Брик, Л. Брик, Кушнер и Малкин), что скорее говорит о провале затеи, чем о продлении жизни Комфута.
        Однако из Комфута вылупилась идея «производственной пропаганды в искусстве». С докладами на эту тему уже в конце 1921 года выступили Маяковский и О. Брик, Несколько раньше развернулась ожесточенная борьба вокруг «Мистерии-буфф». На одном из диспутов вопросу был сформулирован прямо: «Надо ли ставить «Мистерию- буфф».
        Пьеса была поставлена в новой редакции, освобожденной от абстрактности, усиленной введением конкретных черт своего времени. Поставили спектакль В. Мейерхольд и В. Бебутов. На репетицию к ним однажды попал С. М. Эйзенштейн. Оказавшись в здании театра, он увидел режущий свет прожекторов, нагромождение фанеры и станков, людей, дрожащих от холода в нетопленом помещении. Его поразили странно произносимые стихи: словам как будто одного ударения было мало, они рубились двойными ударами. К режиссеру яростно подходит гигант в распахнутом пальто, это - Маяковский, он произносит грозную тираду, чем-то недоволен... В то же время, перед самым спектаклем, Маяковский в буквальном смысле слова выполняет обязанности то ли рабочего сцены, то ли помощника режиссера, делает по указанию Мейерхольда черновую работу.
        В ходе репетиций Маяковский и Мейерхольд постоянно советовались друг с другом. Молодой Ильинский счастлив тем, что получил роль Немца, которую тут же выучил наизусть, счастлив, что Маяковскому нравится, как он читает свой монолог.
        И опять, как в Петрограде, при первой постановке «Мистерии», Маяковский сам работает с художниками Киселевым, Лавинским и Храковским. На сцене уже выстроена половина «земного шара», мостки к нему и помосты вокруг. За двенадцать дней до премьеры Маяковский с Мейерхольдом заменяют Ярона, популярного опереточного артиста, Ильинским - на роль Соглашателя. Сочли, что Ярон вносит в новый стиль спектакля традиционную опереточность.
        В ходе репетиций иногда даже экспромтом Маяковский сочиняет новые реплики, что-то меняет в тексте пьесы.
        В «Мистерии» упоминалась Сухаревка (московский рынок), но как раз во время репетиций этот рынок по распоряжению Советской власти был закрыт. Ильинский сказал об этом Маяковскому:
        - Сухаревки уже нет, она вчера закрыта.
        - Ничего, смиренный инок. Остался Смоленский рынок, - тут жеответил Маяковский с нижегородским выговором на «о».
        - Смоленский рынок тоже вот-вот закроют, - заметил кто-то из актеров. - Там каждый день облавы.
        - Каков рынок, одна слава. Ежедневно облава, - отреагировал Маяковский.
        Обе эти реплики тут же были даны соответствующим по характеру персонажам пьесы.
        Премьера спектакля состоялась 1 мая, и на этот раз она была приурочена к празднику. Поставленная в духе уличного театра, балагана, «Мистерия» произвела на зрителей огромное впечатление.
        Занавес на сцене не закрывался. Рабочие сцены на глазах зрителей переставляли декорации, тут же находились режиссер и автор пьесы. Все это было более чем необычно, не всеми сразу воспринималось и в то же время сближало публику со сценой, с тем, что происходило на ней уже в спектакле. Недаром Д. А. Фурманов, отметив свежесть и новизну постановки «Мистерии», интерес к ней публики, достоинства и недостатки («Здесь нет отделки, отшлифовки, внешней лакировки... Зато здесь много силы, крепкой силы, горячей веры и безудержного рвения»), в конце концов делал вывод: «Это новый театр - театр бурной революционной эпохи...» Луначарский назвал «Мистерию» одним из лучших спектаклей сезона.
        «Мистерия-буфф», особенно во второй редакции, близка традициям народного театра, представлений на площадях, в людных местах. Не противоречит этой традиции и агитационность пьесы, ее политическая тенденция, наглядная символика отвлеченных понятий (например, реплика: «одному - бублик, другому дырка от бублика. Это и есть демократическая республика», - иллюстрировалась в спектакле соответствующими наглядными символами). А такие мистериальные формы, как, например, картина «Ада», нередко встречались в спектаклях русского балаганного театра.
        Кому-то, например, пришла в голову мысль пригласить для участия в спектакле известного циркового артиста Виталия Лазаренко. Может быть, Маяковскому, который был хорошо с ним знаком. Для сцены ада, но его предложению, была сделана воздушная трапеция. Сцена выглядела так: над огромной дверью висел плакат: «Без доклада не входить». По ту и другую стороны двери стояли на карауле черти. На воздушной трапеции, удобно устроившись, раскачивался еще один «черт» - Лазаренко. Луч красного прожектора придавал ему зловещий вид. Воздушный «черт» выделывал такие гимнастические трюки, что публика только ахала...
        После премьеры, дружески обнимая Лазаренко, Маяковский сказал: «Хорошо!.. Чертовски хорошо!»
        Патетика и буффонада, героическое и смешное, цирк и реалистический театр органически сочетались в пьесе Маяковского.
        Замысел пьесы был подсказан Маяковскому задуманным летом 1917 года спектаклем петроградского Народного дома. Там было решено поставить как спектакль политическое обозрение, текст для него заказали Маяковскому. А в автобиографии поэта замысел «Мистерии-буфф» отнесен к августу 1917 года. Нардомовский спектакль не состоялся, по-видимому, помешали июльские события, но идея революционной пьесы-обозрения захватила Маяковского. Октябрьская революция подсказала основной сюжет, «чистые» и «нечистые» из мифических персонажей обрели черты революционной реальности. А главным персонажем пьесы выступает Человек.
        Вспомним: в трагедии «Владимир Маяковский» главную «партию» вел Поэт, он выступал как пророк и как утешитель. А в «Мистерии» - Человек просто. Во второй редакции - Человек будущего. Он ничем не выделяется среди людей и не занимает ведущего места как действующее лицо, но он выражает их чаяния, он разоблачает нагорную проповедь, он выражает идею бунта и провозглашает революционную правду, указывает путь к «земному раю».
        Новаторской чертой пьесы стало появление коллективного героя, ибо «нечистые» - это и есть обобщенный образ восставшего народа, массы, в которой пробудилось революционное сознание. Такой пьесы современный Маяковскому театр не знал. И не только в России.
        Разумеется, пьеса Маяковского написана не в полном отрыве от традиций. Критика совершенно справедливо напоминала про древний эпос, связь с ним пути «нечистых» в поисках земли обетованной (сказания о странствиях: «Одиссея» Гомера, «Энеида» Вергилия, а также «Лузиада» Камоэнса). Близко к нам - это, конечно, странствия в поисках правды некрасовских мужиков («Кому на Руси жить хорошо»). Но Маяковский решительно переосмысливает эти традиции, пронизывая «Мистерию» пафосом революционного переустройства мира.
        Чтобы понять, сколь неукатанным, сколь насыщенным противоборством, непониманием или враждебным неприятием был путь Маяковского, надо упомянуть о том, что вторая постановка пьесы тоже не обошлась без борьбы.
        Уже в конце репетиций комиссия Московского губполитпросвета во главе с К. И. Ландером вынесла решение: «ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить», а театр закрыть. Группа литераторов (в их числе А. С. Серафимович) обратилась с письмом в ЦК РКП (б), в котором содержалась резкая критика пьесы Маяковского. Это тоже была попытка помешать постановке. Состоялся даже традиционный диспут на тему: «Надо ли ставить «Мистерию-буфф»?» Резолюция гласила: надо. В борьбу за пьесу включился Луначарский. А Маяковский пригласил на чтение пьесы товарищей из ЦК и МК, из Рабкрина (Рабоче-крестьянская инспекция), которые прекрасно приняли пьесу. Перед самой премьерой была еще одна попытка снять спектакль, и снова его создателям пришлось обращаться в МК...
        Премьера спектакля прошла триумфально. Театровед А. Февральский, присутствовавший на ней, пишет, что исполнение «Интернационала» с новым текстом Маяковского в финале было покрыто восторженной овацией. Зрители бросились на сцену и буквально вытащили из-за кулис автора, режиссера, актеров. Маяковского и Мейерхольда подхватили на руки и стали качать.
        Так было после первого представления «Мистерии». Но это не означало полного и безоговорочного признания спектакля. В нем были недостатки постановочного характера, не все исполнители прониклись духом пьесы, уловили ее стиль. Однако большая часть публики и на следующих представлениях с энтузиазмом реагировала на то, что происходило на сцене. Ей нравилась политическая острота многих эпизодов, нравилось узнавать прототипов и реальную подоплеку событий, то есть то, что как раз вызывало протест другой части публики. Меньшевичка Перемешко была оскорблена тем, что Маяковский окарикатурил представителя ее партии, и на этом основании выступила вообще против постановки пьесы.
        Письменный опрос зрителей показал, что и демократическая часть публики не полностью приняла спектакль, некоторые зрители заявили о «непонятности» его формы, но решительно поддерживали политическую направленность. Публика другой классовой принадлежности высказала свое отрицательное отношение как раз к содержанию.
        Споры о спектакле выходили и на страницы газет. Футуристическая оболочка, приданная ему на сцене, все-таки мешала более полному контакту с массой зрителей.
        «Мистерия-буфф» шла в театре сто раз. И три раза феерическим зрелищем на немецком языке в цирке, в дни Третьего конгресса Коминтерна.
        Перевод «Мистерии» на немецкий язык делала Р. Райт. Это был слегка сокращенный вариант, с новым прологом, обращенным к делегатам конгресса.
        «Редактировал» перевод, обогащал его делегат конгресса, писатель и режиссер Рейенбах. Для постановки по всем театрам искали актеров, говоривших по-немецки, и они с восторгом откликались на это предложение. Ведь речь шла о выступлениях перед делегатами конгресса Коминтерна, представителями рабочего класса многих стран мира. Репетировали по ночам, после окончания спектаклей в своих театрах, репетировали с огромным увлечением и опять-таки нередко при участии самого Маяковского.
        Успех был полный. Особенно бурно реагировали на происходящее на сцене немецкая и австрийская делегации. Автора, как водится в таких случаях, долго вызывали. Он вышел необычно смущенный, чтобы благодарным поклоном ответить на приветствия столь непривычной для него и столь уважаемой публики.
        Постановку в цирке осуществлял другой режиссер - А. М. Грановский. Он задействовал в спектакле 350 актеров, придав ему характер массового феерического зрелища. Для художественной интеллигенции Москвы, проявившей большой интерес к этой постановке, были показаны две официальные генеральные репетиции, проходившие с большими антрактами, ночью, после окончания спектаклей в театрах. Репетиции шли в переполненном цирке на Цветном бульваре. В антрактах актеры прогуливались вместе со зрителями в просторных фойе цирка и обсуждали постановку. В обсуждениях участвовал и Маяковский.
        А на одном из спектаклей присутствовал К. С. Станиславский. По свидетельству участника постановки С. М. Михоэлса, свежесть, стремительность, ритм спектакля захватили его.
        «На фоне идущей «Мистерии» продолжалась моя борьба за нее», - писал Маяковский несколько лет спустя, перед новым этапом борьбы уже за новые пьесы. Причем борьба иногда носила очень подлый характер со стороны его противников, с расчетом вывести Маяковского из равновесия любым способом. В течение многих месяцев, например, ему не платили гонорар за пьесу, возвращали заявление со словами:
        - Не платить за такую дрянь считаю своей заслугой.
        Поэт потерял полтора месяца на разговоры об издании и два с половиной месяца на «хождение за заработной платой» и после этого обратился в юридический отдел профсоюза.
        Маяковский жаловался в письме к Н. Ф. Чужаку: «Здесь приходится так грызться, что щеки летают в воздухе... Для иллюстрации шлю копию моего заявления в МГСПС о Госиздате. 25 числа будет дисциплинарный суд... Не считайте изложенное в заявлении за исключение: таких случаев тыщи. Со «150 000 000» было так же, если не хуже. Месяцев 9-10 я обивал пороги и головы. Уже по отпечатании была какая-то «ревизия» и «выемка»: кто, мол, смеет печатать такую дрянь, когда на Немировича-Данченко бумаги не хватает! «Ну, батенька, и подвели же вы нас!» - сказал мне руководитель Госиздата, а потом утешил, сказав, что, по-видимому, с вами ничего не будет».
        25 августа действительно состоялся дисциплинарный товарищеский суд при отделе труда, и МГСПС разбирал жалобу Маяковского на Госиздат. Суд принял постановление, очень характерное для общественных отношений начала двадцатых годов. Он постановил немедленно уплатить гонорар Маяковскому, а также признал виновными членов коллегии Госиздата Д. Вейса и И. Скворцова-Степанова и лишил их права быть членами профсоюза в течение шести месяцев с объявлением выговора в печати.
        Госиздат обжаловал приговор.
        8 сентября дисциплинарный товарищеский суд (дистовсуд) пересмотрел дело: И. Скворцов-Степанов был оправдан, а Вейсу была поставлена на вид недопустимость проявленного им небрежного отношения к своим обязанностям. Членами профсоюза они остались.
        Только по рассмотрении иска на двух заседаниях суда при МГСПС поэту был выплачен причитавшийся ему гонорар, и он «свез домой муку, крупу и сахар - эквивалент строк».
        Здесь, пожалуй, надо сделать небольшое отступление. Первоначальный приговор суда не имел под собой юридической основы, и на это, в связи с другим аналогичным делом, обратил внимание В. И. Ленин. Для Ленина важен был, конечно, юридический прецедент, компетенция дисциплинарного суда, а не иск Маяковского или другого человека по аналогичному делу, и он как юрист, как Председатель Совнаркома, проявил заботу об упорядочении и соблюдении законодательства.
        Но для врагов Маяковского представился уникальный случай: Ленин недоволен «делом Госиздата», где фигурирует имя Маяковского! И журналист Л. Сосновский, один из самых яростных очернителей поэта, публикует фельетон «Довольно маяковщины». Фельетон грубый, оскорбительный, обвиняющий Маяковского в халтуре, в стяжательстве, в получении «фантастических гонораров» и т. д. Фельетон был опубликован как раз в день пересмотра судом дела, но суд, несмотря на это выступление, удовлетворил законное требование поэта об оплате его труда.
        А удар все-таки был нанесен. Подлый. И горько, конечно, что привычный ко всякого рода злобным выпадам Маяковский все же должен был кого-то уверять, кому-то доказывать: «Труд мой любому труду родствен», - и жаловаться на износ души...
        Не случайно он в это время сетует Асееву: «Вы просите песен, их нет у меня... Полтора года я не брал в рот рифм (пера в руки, как Вам известно, я не брал никогда)». Плакаты отнимали все время.
        К сожалению, не состоялась встреча Маяковского с В. И. Лениным. Б. Ф. Малкин получил согласие Ленина послушать «Мистерию-буфф» в чтении автора, так как предполагалось поставить пьесу для X партсъезда. Затем было решено подождать постановки. Но спектакль не был поставлен к партсъезду (март 1921-го): премьера состоялась 1 мая.
        По окончании гражданской войны оживилась культурная жизнь не только в столицах, но и по всей стране. Одна за другой - в бесчисленном количестве - появлялись группы и группочки, объединения, ассоциации, «центры», заявлявшие миру о своем присутствии шумными декларациями, платформами, программами, лозунгами. Некоторые из них претендовали на то, чтобы монопольно представлять искусство Страны Советов и ее культуру в целом (Пролеткульт).
        Особой пестротой течений и группировок выделялась поэзия. В 1918 году в Москве был создан Всероссийский союз поэтов под председательством В. Каменского (затем его сменил на этом посту В. Брюсов). Маяковский вместе с Брюсовым, Бурлюком и Шершеневичем входил в состав правления. Первоначальный состав союза - около восьмидесяти членов - дробился на множество группировок! Тут были неоклассики, реалисты и неореалисты, неоромантики, символисты, акмеисты, неоакмеисты, футуристы и неофутуристы, центрифугалы, имажинисты, экспрессионисты, презентисты, акцидентисты, ктематики, беспредметники, ничевоки, «поэты вне школ», иллюзионисты, инструменталисты... Так и напрашивается строка Маяковского: «кто их к черту разберет!» Да и разбирались ли сами, - по крайней мере, некоторые - объединившись вдвоем-втроем в некую группу, скажем, иллюзионистов, не путали ли поэзию с цирком, с эстрадой?..
        Маяковский язвил:
        - Каждая группа - три трупа.
        Не однажды похороненный, в том числе и самим Маяковским, футуризм среди этих групп выделялся завидной активностью.
        А союз поэтов как организация вел между тем большую работу по учету и оказанию помощи своим членам в столице и на местах, заботился об издании книг, о гонорарах. В. Брюсов, который с 1920 года возглавил союз, проявил недюжинную энергию и организаторский талант. Активно действовало петроградское отделение союза поэтов, во главе которого стояли сначала Блок, а потом Гумилев и - после Гумилева - Садофьев, Тихонов.
        Однако некоторые организационные меры, имевшие успех в издательском, материальном плане, не могли объединить поэтов на идейно-творческой основе. Тут царила невероятная чересполосица. И кстати говоря, в этой ситуации заложено одно из объяснений, почему Маяковский все еще цеплялся за футуристический фургон.
        Маяковский, конечно, видел и понимал, насколько поверхностны, иногда просто примитивны программные установки и декларации других группировок. Сам же Маяковский был лишь на пути к той идейно-творческой платформе, которая еще не нашла своего оформления, которой необходимо было время и опыт, чтобы отлиться в четкие формулы программы. Футуризм же был ближе, понятнее, с ним связаны первые успехи да и само поэтическое рождение Маяковского. А кроме того, будучи человеком общественным, он все-таки оставался внутренне одиноким, к тому же постоянно подвергался нападкам с разных сторон и поэтому нуждался в постоянном общении с людьми, более или менее близкими ему. Среди футуристов были те, с кем его связывали многие годы дружбы.
        А с некоторыми связывала и творческая близость. С Асеевым, например, который в книгу «Совет ветров», изданную в 1922 году, включил только стихи, рожденные революцией и связанные с нею, считая и даже объяснив это в предисловии, что все ранее написанное менее значительно, а вот это и есть настоящая первая книга.
        Под флагом демократизации шло развитие литературы и искусства после Октября вопреки мрачным предсказаниям перепуганных революцией интеллигентов, что-де России ныне на много лет суждено жить без художественной литературы, ибо иссякли все родники художественных переживаний, художественной мысли и творческого вдохновения...
        На деле оказалось иначе: революция действительно пробудила к творчеству миллионы трудящихся, пробудила в них сознание собственных сил и возможностей применить эти силы для устройства новой жизни. Люди из народа, из среды рабочих, крестьян, потянулись к художественному творчеству. Начиная как сельские и рабочие корреспонденты с коротких заметок, информации, статей и фельетонов, они затем начинали писать стихи, прозу, стали заниматься художественным творчеством. Так пришли в литературу Всеволод Иванов, Дмитрий Фурманов, Алексей Сурков...
        Их путь тоже не был выверенным, но эти писатели из народа, прошедшие школу жизни, революционной борьбы, развивались без заметных срывов и колебаний, твердо ступив на почву реалистического искусства. Щедрую дань блужданиям в потемках как раз отдали те писатели, те поэты, которые или прежде соприкасались с литературой, или, пробуя свои силы, сразу попали в мельтешение школ и декларации послеоктябрьских лет.
        Октябрь провел черту размежевания в среде художественной интеллигенции. За чертой оказались те, кто открыто не принимал революцию, и, те, кто пытался поставить себя «над схваткой», показать свою неуязвимость, полную незаинтересованность в происходящем. Однако стихи В. Ходасевича, написанные им в 1921 году:
    Мудрый подойдет к окошку,
    Поглядит, как бьет гроза, -
    И смыкает понемножку
    Пресыщенные глаза, -

        лишь внешне демонстрировали равнодушие к событиям революции, к «буре», на самом же деде они выдают неприятие революции.
        Далеко не все, кто остался по эту сторону черты отчуждения, проявляли полное сочувствие революции и готовность сотрудничать с Советской властью, и даже не все, кто готов был сотрудничать с Советской властью, знали и понимали, как это надо делать, и потому предлагали иногда самые фантастические проекты.
        Самым крупным организационным центром после Октября в области культуры (помимо Наркомпроса) был Пролеткульт. Он стремился объединить и направить в нужном направлении художественное творчество масс. Самому понятию «художественное творчество» иногда придавалось слишком расширительное значение. Поэтому неудивительно, что к 1920 году в России только в студиях Пролеткульта занималось 80 тысяч человек. Пролеткульт располагал большими по тем временам издательскими возможностями, выпускал различные альманахи, сборники. Причем альманахи и сборники и даже журналы издавались не только в Москве и Петрограде, но и во многих областных городах.
        Несмотря, однако, на большую просветительскую и культурную работу, которую вел Пролеткульт в массах, пробуждая и поддерживая их интерес к художественному творчеству, он остается организацией классово замкнутой и потому творчески ограниченной. Поэты-пролеткультовцы настаивали на классовой исключительности в сфере искусства, в сфере культуры и шли в решительное наступление на всех «непролетарских» художников, без разбора отвергая Блока, Бальмонта, Маяковского...
        Пролеткульт и футуристы одинаково претендовали монопольно, в государственном масштабе представлять новое искусство. «Футуризм и пролетарская культура - вот два сфинкса, смотрящие друг на друга и вопрошающие: кто ты? От ответа, какой дадут эти литературные направления, зависит их судьба. Одно другое должно уничтожить», - писал редактор пролеткультовского журнала «Грядущее» П. Бессалько.
        Жизнь распорядилась иначе. Тому и другому направлениям суждено было остаться эпизодами в истории литературы, так как общее для них отречение от культурного наследства, кастовость одних и анархическое своеволие других, рационализм в подходе к искусству, к творчеству не могли обещать сколько-нибудь широкой перспективы.
        В письме ЦК РКП(б) «О пролеткультах» (1920) была дана принципиальная критическая оценка извращений марксистско-ленинских принципов в культурном строительстве. В постановлении говорилось, что «далекие по существу от коммунизма и враждебные ему художники и философы, провозгласив себя истинно-пролетарскими, мешали рабочим, овладевши пролеткультами, выйти на широкую дорогу свободного и действительно пролетарского творчества».
        Вожди Пролеткульта (А. Богданов и другие) отделяли пролетарскую культуру от политики, утверждали чуждую искусству «коллективистическую» идею творчества. Крестьянские поэты противопоставили поэзии Пролеткульта отрицание города, машинизированного быта, утверждали духовное превосходство деревни над городом. Выходило нечто потешное из этой междоусобицы: «А мы просо сеяли, сеяли» - «А мы просо вытопчем, вытопчем».
        Впрочем, Пролеткульт отнюдь не отталкивал некоторых крестьянских поэтов и даже предоставлял им страницы своего журнала «Грядущее», откуда Николай Клюев обращался к народу с призывом стекаться «на великий, красный пир воскресения!».
        С обретениями и потерями искали продолжение творческой судьбы поэты, сделавшие главный выбор - идти по одному пути с революционным народом, - Сергей Городецкий, Владимир Нарбут, Анна Ахматова, Велимир Хлебников, Николай Асеев, Василий Каменский, Николай Тихонов. Понадобилось время - иным сравнительно краткое, иным - немалое, чтобы глубоко осознать себя и свое место в новом обществе.
        Поэзия в первые послереволюционные годы существовала как бы «за занавесом» (выражение В. Брюсова). Если в предвоенное время в России выходило в месяц до тридцати сборников стихов, то в эти годы издание поэтической книги было редкостным событием. Зато вечера, диспуты о поэзии проводились часто, шумно и - во многих местах - в кафе, клубах. В Москве Большой зал Политехнического музея постоянно привлекал афишами, в которых нередко ощущался привкус сенсационности. На 17 октября 1921 года афиша предлагала вечер «всех поэтических школ и групп», а на 19 января и на 17 февраля 1922 года вечера «чистки современной поэзии». На первом из них - под председательством В. Брюсова - были объявлены выступления неоклассиков, неоромантиков, символистов, неоакмеистов, футуристов, имажинистов, экспрессионистов, презентистов, ничевоков, эклектиков...
        «Когда дело дошло до футуристов, - писала одна из газет, - публика потребовала Маяковского, имя которого значилось в программе... Шершеневич выступил с программой имажинистов. В середине его речи произошел инцидент. Появляется Маяковский. Аудитория требует, чтобы он выступил. Шершеневичу приходится слезать со стола, куда в свою очередь взбирается Маяковский. Но вместо футуристических откровений он заявляет, что считает сегодняшний вечер пустой тратой времени, в то время как в стране разруха, фабрики стоят, и что лучше было бы создать еще один агитпункт... чем устраивать этот вечер...» Эти слова вызвали протест публики, которая пришла слушать поэтов. Маяковскому не давали говорить и в то же время не отпускали со сцены, пока он не начал читать «150 000 000».
        Маяковский выступает почти на всех диспутах о литературе, о театре, о живописи. Особенно много их проводилось в Доме печати. Журнал «Экран» по этому поводу заметил: «Маяковский всегдашний и постоянный из вечера в вечер гвоздь... В дискуссиях о театре он ратует за новый репертуар». «Пока у нас нет новых пьес, нам не нужно и нового театра. Будут пьесы - будет и театр». В дискуссиях о литературе утверждает, что «крепнет и крепнет» новая литература. В поэзии дает высокую оценку произведениям Асеева и Пастернака.
        В приемах полемики, по выражению обозревателя «Театральной Москвы», Маяковский «бывает неприятно груб», хотя тут же ему находится оправдание: «...но когда подумаешь, каким ангельским терпением надо обладать, чтобы дискуссировать с потомственными почетными мещанами от искусства, слова осуждения замирают на устах».
        В самом конце 1921 года в Москву, «из дальних странствий» приехал Хлебников, и 29 декабря четверо старых друзей - Маяковский, Каменский, Крученых и Хлебников - вместе выступили на рабфаке ВХУТЕМАСа. «Там уже слышали, - вспоминает Крученых, - что Хлебников это гений, поэтому, когда он читал, в аудитории царила абсолютная тишина и спокойствие. Хлебников читал великолепно, как мудрец и человек, которому веришь. В тот вечер все четверо имели большой успех...»
        Однако время устной поэзии кончалось. Занавес над поэзией поднимался. И лишь в 1922 году, когда началось печатание всего написанного в предшествующее пятилетие, стало ясно, что стихов сочинялось много, что русская муза отнюдь не почила в безмолвии. Всем захотелось быть услышанными, увиденными, прочитанными.
        В статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» Брюсов писал: «Истинно современной будет та поэзия, которая выразит то новое, чем мы живем сегодня. Но подобная задача, перенесенная в область искусства, таят в себе другую, распадается на две. Надобно не только выразить новое, но и найти формы для его выражения».
        Большинство молодых поэтов, вероятно, тоже понимали это, понимали скорее интуитивно. Брюсов сформулировал задачу, обозревая пятилетний путь развития советской поэзии. К числу «прекраснейших явлений пятилетия» он отнес стихи Маяковского: «их бодрый слог и смелая речь были живительным ферментом нашей поэзии». Брюсов как раз и рассматривает, анализирует те новые формы, в которых Маяковский писал о современности, о революции и «на иные темы», он подмечает в стихах плакатность - «резкие линии, кричащие краски», ритмическое разнообразие, новую рифму, вполне соответствующую свойствам русского языка и входящую в общее употребление, речь, соединяющую простоту со своеобразием, фельетонную хлесткость с художественным тактом.
        Но тут же Брюсов указал, что эти особенности и даже достоинства стиля Маяковского порою превращаются в свою противоположность, становятся недостатками, что простота порой срывается в прозаизмы, что иные рифмы слишком искусственны, что плакатная манера не лишена грубости. И указал также на опасность внешнего подражания Маяковскому. Очень важен вывод Брюсова о том, что роль русского футуризма (которую он переоценивал), может считаться... законченной.
        Хаотическая разноголосица в поэзии начала двадцатых годов иногда мешала расслышать свежие голоса истинно талантливых поэтов, им волей-неволей приходилось выбирать себе какое-то амплуа и рядиться в одежды неоклассиков или инструменталистов, центрифугалов или презентистов... Может быть, поэтому назревала, потребность разобраться, что же происходит в поэзии.
        Ответом (весьма, правда, своеобразным) на эту потребность явилось устройство двух вечеров в большой аудитории Политехнического - «Чистка современной поэзии» - в начале 1922 года.
        Слово «чистка» в общественной жизни тех лет звучало как разоблачение, как форма открытого разбирательства, открытой дискуссии с равными возможностями для обвинения и защиты. В конце концов, вопрос стоял так: нужен ли тот или иной поэт новому времени, соответствует ли он новому строю мыслей, которым живет Советская Россия...
        Конечно, в самой формуле «чистки» содержалась возможность скандала, и оба вечера носили этот привкус, тем более что публике самой было предложено путем голосования, то есть простым поднятием рук, решать вопрос: «разрешить» поэту писать стихи и дальше или «запретить» ему это делать. Инициатором «чистки», конечно, был Маяковский.
        Сейчас мы сказали бы: такие вопросы одной дискуссией и большинством голосов не решаются. Но тогда...
        Об одном из вечеров, первом, состоявшемся 19 января 1922 года в Политехническом, сохранилась запись в дневнике Д. А. Фурманова. Из этой записи следует, что «Маяковский положил в основу «чистки» три самостоятельных критерия:
        1) работу поэта над художественным словом, степень успешности в обработке этого, слова; 2) современность поэта переживаемым событиям; 3), его поэтический стаж, верность своему призванию, постоянство в выполнении высокой миссии художника жизни...»
        В записи, судя по дальнейшему рассуждению Фурманова, соблюдена последовательность критериев Маяковского. Инерция футуристического подхода сказывается в нем: формальная работа над слогом поставлена на первое место и на второе - содержание, отражение современности в поэтическом слове.
        Маяковский критиковал тех, кто пользуется завядшими рифмами и мертвыми размерами, и выставил требование обновлять слово, оживлять, мастерски объединять его с другими - и старыми и новыми словами.
        Следующая запись Фурманова прочитывается и как его оценка и как запись выступления Маяковского. Есть места, которые явно принадлежат автору записи:
        «Второй критерий, пожалуй, еще более серьезен, еще легче поможет нам разобраться в истинных и «примазавшихся» поэтах: это их современность. Вот тема, которая вызывает бесконечные споры! Вот дорожка, на которой схватываются в мертвой хватке поэты старого и нового мира! В сущности, вопрос этот есть коренной вопрос о содержании и об основе самой поэзии - для нас, революционеров, такой ясный, самоочевидный вопрос.
        Можно ли и теперь воспевать «коринфские стрелы» за счет целого вихря вопросов, кружащихся около нас? Часть аудитории, правда небольшая, стояла, видимо, за «коринфские стрелы»... Но властно господствовала и торжествовала совсем иная идея - о подлинной задаче художника: жить новой жизнью современности, давать эту современность в художественных образах, помогать своим творчеством мучительному революционному процессу, участвовать активно в созидании нового царства».
        Характер записи, между прочим, красноречиво говорит о том, что и Маяковского, и аудиторию, и Фурманова больше других волновал вопрос о содержании, о направлении творчества поэта, что выдвижение на первый план работы над словом было формальной данью футуризму. Волнение Маяковского, когда он говорил о современности поэзии, передавалось залу, зал, в свою очередь, возбуждал темперамент поэта, и, конечно, тут под горячую руку, досталось А. Ахматовой - за «комнатную интимность», Вяч. Иванову за «мистические стихотворения» и за «эллинские мотивы». Досталось также А. Адалис, группе ничевоков и другим.
        Есть также свидетельство А. Крученых о том, что Маяковский обрушился на многочисленные поэтические группочки, якобы аполитичные и интимные, а на самом деле явно буржуазно-мещанские, резко критиковал Ахматову, Ходасевича, Шершеневича, Сологуба. Несколько сочувственных слов сказал о Есенине, который присутствовал в зале, несмотря на решение имажинистов блокировать «чистку».
        Оппонентом Маяковского на вечере выступал Эм. Миндлин, который тоже написал свои воспоминания. Существенна в них для восстановления более или менее полной картины и, главное, атмосферы вечеров такая деталь: безбилетная часть публики, теснившаяся в проходах, на полу перед эстрадой и на самой эстраде, в ожидании выхода Маяковского обменивалась едкими репликами с той частью публики, которая открыто негодовала по поводу «очередного балагана Маяковского». Какое, мол, право он имеет «чистить» поэтов: его самого давно надо вычистить из поэзии!..
        А в публике, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелек, мелькают лица почтенных литературоведов, артистов: любопытство и их привело сюда, хочется посмотреть, послушать, возмутиться прилюдно этим «глумлением над поэзией».
        Нетопленая аудитория Политехнического нагрета дыханием сотен людей. И, кстати, полное преобладание мужского пола. (Женская половина общества тогда как-то не проявляла большого интереса к дискуссиям.)
        Но вот зал постепенно стихает. На сцене появляются поэты, добровольно пришедшие на «чистку». Это малоизвестные или совсем неизвестные молодые люди, завсегдатаи кафе. Появление Маяковского зал встречает громом аплодисментов, улюлюканьем, возгласами: «долой!», «да здравствует Пушкин!»
        Маяковский в строгом темном костюме, при галстуке. Он произносит вступительное слово, излагает принципы «чистки» и приступает к самой «чистке». Покончив с известными поэтами, переходит к молодым, сидящим на сцене. Каждый из них встает, читает стихи, как правило, слабенькие. Маяковский несколькими остроумными репликами «уничтожает» эти стихи и выносит предложение - запретить писать - навсегда или на три года, чтобы дать возможность исправиться. Публика потешается, шумит, голосует.
        Это развлекательная часть.
        Юные поэты, почти исключительно опять-таки мужского пола, не очень переживали. Только остроумие и ораторское искусство Маяковского склонило аудиторию проголосовать за Алексея Крученых, который тоже выступил здесь на предмет «чистки».
        После Крученых на эстраду вышли три резко дисгармонирующие с демократической аудиторией зала фигуры поэтов-ничевоков. Все трое в высоких крахмальных воротничках и белых накрахмаленных манишках, в элегантных черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосы сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки красный платок, заткнутый за крахмальный воротничок.
        «В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди читал манифест... вой и шум в зале стихал. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право «чистить» поэтов. Но когда ничевоки предложили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой части публики объединились против ничевоков. Одна часть была возмущена выступлением ничевоков против Маяковского, другая тем, что они посмели назвать памятник Пушкину «Пампушкой».
        О ничевоках было принято предложение Маяковского: «Запретить им в течение трех месяцев писать стихи, а вместо этого бегать за папиросами для Маяковского».
        Не всех подряд чистил Маяковский на вечерах «чистки». Несмотря на взаимные полемические наскоки, исключение, конечно же, составил Есенин. Был похвален Николай Асеев. Из всех сподвижников Маяковского по футуризму Асеев в своем творчестве, без всякого сомнения, был наиболее близок современности.
        Вся творческая деятельность Маяковского в это время (1921-1922) опрокидывает футуристические и пролеткультовские доктрины о независимости искусства от политики. А отказаться от футуризма словесно он не может. Встретив на лестнице в «Известиях» художника П. Радимова, который в то время был занят организацией АХРР (Ассоциация художников революционной России), Маяковский, поздоровавшись, предложил:
        - Радимов! Делайтесь футуристом!
        Вербовал сторонников.
        В выступлении Маяковского на диспуте о «Живописи быта» присутствовавший там Ф. Богородский почувствовал какое-то сожаление о том, что он бросил заниматься живописью. Живопись жила в Маяковском неугасающей страстью. Плакаты и реклама не могли ее утолить. Смешные фигурки собачек, кошек и слоников говорили, иногда кричали о том же, о чем говорилось или не договаривалось в письмах, где поэт рисовал их.
        А по поводу футуризма шло наступление на Луначарского. Его зазвали на квартиру к Брикам 1 мая 1922 года. Тут были Маяковский, Хлебников, Пастернак, Крученых, Асеев, Каменский... Всем Комфутом «нападали на Луначарского... он только откусывался» (Н. Асеев).
        Как ни дружны были Маяковский с Луначарским, - и дома у Анатолия Васильевича встречались, и сражались на зеленом поле бильярда: для старшего из них, Луначарского, в домашней или клубной обстановке младший был просто Володя, - но ни тот, ни другой не отказывали себе в «удовольствии» поспорить друг с другом, когда дело касалось искусства, литературы, принципов понимания и подхода к ним.
        На обсуждении спектакля «Великодушный рогоносец» Кроммелинка, поставленного Мейерхольдом, чрезвычайно резко оцененного в печати Луначарским, Маяковский выступал против Анатолия Васильевича и защищал спектакль настолько эффектно, что «каждая реплика... вызывала бурю в зале». Г. Крыжицкий вспоминает, что «это была блестящая расправа - как первоклассный борец он положил противника несколькими ударами на обе лопатки».
        Это Луначарского, выдающегося полемиста! Но и от Луначарского Маяковскому доставалось...
        А в критике между тем продолжались споры о Маяковском. И поводов к этому было немало.
        «Маяковский до сих пор продолжает называть себя футуристом... - писал один из критиков, - значит, он исчадие буржуазного гниения, значит, он «непонятен»... И хотя в «Мистерии-буфф» он не только не «непонятен», но даже простонароден, хотя это изображение нашей эпохи клокочет революционностью, чувство личной обиды за былую желтую кофту заглушает все - даже преданность революция и охрану ее интересов».
        Возможно, подобному отношению к Маяковскому способствовало и то, что некоторые соратники поэта по футуризму, например, группа в составе А. Крученых, И. Зданевича, И. Терентьева и других, открыто выступали против содержательности, против «безносой тенденциозности и чересчур носатой, кроваво-поносной сюжетности» поэтического творчества, провозглашали школу зауми «пределом поэзии».
        С другой стороны, Маяковского и близких к нему футуристов упрекали в том, что они «взволнованно топчутся в московской передней большевизма».
        Газетные выступления Маяковского вызывали одобрение литературных соратников и резкое неудовольствие противников. Даже в «Известиях», где, казалось бы, после отзыва Ленина могли установиться благоприятные отношения, Маяковского по-прежнему недолюбливал редактор Стеклов. Впрочем, они даже не общались, так как недолюбливание было взаимным. Молва гласит, что длинные известинские передовицы «стекловицами» назвал не кто иной, как Маяковский. И он же сказал в стихотворении «Мелкая философия на глубоких местах»: «А у Стеклова вода не сходила с пера».
        Но Стеклов был поколеблен, хотя и устроил Литовскому скандал: «Кто редактор: я или вы?» Похвала Ленина заставила его иначе посмотреть на Маяковского. Обсуждая с Литовским вопрос, кому бы заказать стихи для отдела «Маленькие недостатки механизма» о борьбе с бюрократизмом, он сам назвал Маяковского:
        - Давайте попробуем вашего шарлатана... Маяковского...
        «- Только вы бы ему сказали, чтобы он не ломал так свои строчки, а то слово - строчка, слово - строчка... Кстати, товарищ Литовский, заключите с ним договор по десять копеек золотом за строчку. Хватит с него!»
        Договор был действительно заключен» (Из воспоминаний О. Литовского).
        На страницах «Известий» появились многие острые сатирические произведения Маяковского и на внутренние и на внешнеполитические темы, такие, например, как «Моя речь на Генуэзской конференции». «Речь» представляет собою отклик на проходившую в это время в Генуе (Италия) международную конференцию по экономическим и финансовым вопросам с участием представителей Советской России. Империалистические державы пытались навязать молодому истощенному войнами Советскому государству кабальные условия соглашения (в том числе - уплату царских долгов), но советская делегация отвергла эти притязания.
        Отбрасывая «дипломатическую вежливость товарища Чичерина» (руководителя советской делегации), поэт с величайшей гордостью говорит о силе и международном авторитете своей страны, о том, какою ценой за это заплачено и кто кому должен платить за разор и за смерть тысяч людей, за расстрелянных и заколотых, за зверства и голод... Обращаясь к «министерской компанийке», Маяковский гневно спрашивает:
    Вонзите в Волгу ваше зрение:
    разве этот
    голодный ад,
    разве это
    мужицкое разорение -
    не хвост от ваших войн и блокад?

        Вопрос звучит как обвинение.
        «Баллада о доблестном Эмиле» - веселая и злая сатира на Вандервельде, лидера бельгийской рабочей партии, социал-оппортуниста, одного из руководителей II Интернационала. Эмиль Вандервельде по профессии адвокат. В 1922 году он приезжал в Москву на процесс правых эсеров для защиты подсудимых. Этот факт и послужил толчком к написанию «Баллады».
        В печати и устно Маяковский не раз выступал в пользу голодающих Поволжья. Об одном из выступлений «Правда» (21 февраля 1922 года) писала:
        «Устроенный в Доме печати в воскресенье 19 февраля во время спектакля «американский аукцион» книг и автографов с участием В. Маяковского прошел весьма успешно. Выручено в общей сложности с аукциона и права выхода из Дома печати около 40 000 000 рублей (это было в период девальвации. - А. М.). Книга Маяковского «Все сочиненное Вл. Маяковским» прошла за 18 900 000 р., автограф присутствовавшего в зале М. Литвинова за 5 250 000 р., за выступление с чтением стихов С. Есенина было собрано 5 100 000 р. Все деньги переданы в губернскую комиссию помощи голодающим при Главполитпросвете».
        На книге «Все сочиненное Владимиром Маяковским», которая продавалась на другом аукционе, была надпись автора:
    Отдавшему все для голодных сел
    Дарит Маяковский свое «Все».

        Выходя на сцену во время выступлений, Маяковский заявлял, что прочтет новую вещь лишь в том случае, если публика хорошо пожертвует в пользу голодающих. О том же кричат плакаты с текстами Маяковского: «Товарищи! Граждане! Всех бороться с голодом зовет IX съезд Советов», «Надо помочь голодающей Волге!»
        Маяковский написал стихотворение на острейшую тему - с длинным названием - «Спросили раз меня: «Вы любите ли нэп?» - «Люблю, - ответил я, - когда он не нелеп». Курс партии на укрепление связи рабочего класса с трудовым крестьянством в переходный от капитализма к социализму период через проведение новой экономической политики не всеми был понят правильно. Некоторые увидели в нэпе сдачу революционных позиций, чуть ли не измену революции.
        Новая экономическая политика и последовавшее за ней оживление мелкобуржуазных элементов в обществе вызвали в некоторой его части упадочные и даже панические настроения. Они проникли и в среду писателей. Затосковали, всполошились поэты «Кузницы». Серой, будничной, обрастающей тиной мещанского благополучия нэповской действительности они противопоставляют пафос и героику революции, гражданской войны. Даже близкие Маяковскому поэты испугались нэпа. Хлебников незадолго перед смертью вспоминал Пугачева, готовясь поднять бунт против нэпманов: «Эй, молодчики-купчики, ветерок в голове! В Пугачевском тулупчике я иду по Москве!» Николай Асеев, в поэме «Лирическое отступление», с горькой иронией спрашивал: «Как я стану твоим поэтом, коммунизма племя, если крашено - рыжим цветом, а не красным, - время?!»
        Неприятие нэпа заходило довольно далеко, оно происходило из одностороннего взгляда на нэп, из взгляда на его оборотную сторону, что собственно и предвидел В. И. Ленин. И эта, вторая, отрицательная сторона нэпа увидена была и Маяковским. Не только увидена, но и глубоко внутренне переживалась им, что сказалось в поэме «Про это».
        Но поэт увидел и понял в нэпе главное - то, что это явление временное, что нэп дает возможность учиться, бороться за социализм не винтовкой, а знанием и опытом, ибо «так сидеть и «благородно» мучиться - из этого ровно ничего не получится».
        В противоположность Асееву, Хлебникову, Багрицкому и другим, он настроен оптимистично: «Мы еще услышим по странам миров революций радостный топот».
        Нэп не раз отзовется в творчестве Маяковского, газетная работа первых лет революции станет нормой творческого поведения поэта, разовьет сатирическую струю в его творчестве, составит значительную часть «кавалерии острот» - этого любимейшего рода оружия в его богатом арсенале.
        ...Лирическая стихия в творчестве Маяковского прорвалась поэмой «Люблю», законченной в феврале 1922 года. Поэмой о любви. Она так и называлась поначалу - «Любовь». Поэмой о себе. О детстве («Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное»). О юности («Меня вот любить учили в Бутырках»). О своих «университетах» («А я боками учил географию...»). О наступлении зрелости («Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лежа»)...
        Завязь лирического «я», обнаружившая себя в трагедии «Владимир Маяковский», разрывавшая тесноту грудной клетки в «Облаке» («И чувствую - «я» для меня мало»), здесь, в поэме «Люблю», разрослась «громадой»: «громада любовь, громада ненависть». И рядом с гиперболическими образами страсти, поднимающими любовь на недосягаемую, нечеловеческую высоту, приближающими ее к романтике абстракций, - трогательная покорность, нежность прирученного зверя, проникновенный лиризм в строках:
    Флоты - и то стекаются в гавани.
    Поезд - и то к вокзалу гонит.
    Ну, а меня к тебе и подавней
    - я же люблю! -
    тянет и клонит.
    Скупой спускается пушкинский рыцарь
    подвалом своим любоваться и рыться.
    Так я
    к тебе возвращаюсь, любимая,
    мое это сердце,
    любуюсь моим я.

        Поэма «Люблю» - раскрепощение сердца в суровое, напряженное время классовых битв, раскрепощение от плакатов и агитационных стихов и закрепощение в любви, признание в этой его закрепощенности, раскрывающее глубину натуры поэта. Такое раскрепощение не означало отказа от стихов злободневных, просто поэт окунулся в лирическую стихию, близкую его дарованию, выразил то, чем жил в это время помимо своей общественной, политической деятельности...
        Когда в стране оживилось издательское дело, Маяковский проявляет предприимчивость, организует издательство МАФ (Московская - в будущем международная - ассоциация футуристов). Для этой цели заключается договор с ВХУТЕМАСом, имевшим учебную типографию.
        В издательстве МАФ вышли двумя изданиями поэма «Люблю» и сборник «Маяковский издевается». Самое примечательное событие, связанное с издательством МАФ и ВХУТЕМАСом, - договор на издание полного собрания сочинений в четырех томах. Для первого тома собрания Маяковский написал автобиографию «Я сам», которую потом (для госиздатовского собрания сочинений) дополнил, доведя до 1928 года. Однако договорные обязательства ВХУТЕМАСом не были соблюдены, Маяковский писал заявление об аннулировании договора, издание затянулось, вышло в двух томах - сначала второй, потом - первый. Собранию сочинений Маяковский дал общее название «13 лет работы».
        Летом 1922 года Маяковский жил на даче в Пушкине, часто бывая по делам в Москве. Сюда пришла скорбная весть о кончине (28 июня) Велимира Хлебникова. Болью в сердце Владимира Владимировича отозвалась потеря учителя, поэта, прекрасного, бескорыстного товарища.
        «Во имя сохранения правильной перспективы, - писал Маяковский в статье «В. В. Хлебников», напечатанной в «Красной нови», - считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Крученых, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе».
        Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников стоял у истоков российского футуризма и был в нем одной из самых ярких и творчески самобытных фигур. Маяковский не случайно назвал его «Колумбом новых поэтических материков».
        Выходец из интеллигентной семьи, Хлебников тем не менее был абсолютно равнодушен ко всякому бытоустройству. Учился он в Казанском, а затем в Петербургском университете, но большую часть взрослой жизни провел в странствиях, принципиально считая свободу от постоянного быта необходимым условием творческого поведения.
        Утопист, мечтатель, Хлебников все-таки не был отгорожен от жизни. После Октября, и даже раньше, во время первой мировой войны, он вполне ощутил ее горячее прикосновение, которое возбудило желание высказаться. Но он по-прежнему жил неустроенно, к рукописям своим относился крайне небрежно, по-прежнему был обуреваем утопическими идеями - искренне верил, например, в переустройство Вселенной на новых началах, вообразив себя неким мессией, тайновидцем, которому открылись числовые законы времени. Например, в результате своих вычислений Хлебников спрашивал: «Не следует ли ждать в 1917 году падения государства?»
        Хлебников с его постоянными чудачествами был неудобен в быту, и люди, близкие ему, в том числе поэты, отнюдь не всегда старались прийти на помощь, когда он остро нуждался в приюте, в питании.
        Как-то уже после революции один московский врач и его жена поселили поэта у себя - напротив своей квартиры, в пустовавшей лечебнице. Выдали ему стол для работы, нашли книги (даже книги самого Хлебникова, которых он никогда не имел). Обеспечили полный пансион. Начали «приручать».
        Но чрезмерные заботы хозяйки, хоть и искренние, хоть и исполненные доброжелательства, в конце концов вызвали внутреннее сопротивление Хлебникова, и он, вечный пилигрим, замыслил побег. И осуществил его.
        Бытом Хлебникова была безбытность, он мог ночевать у дорожных знакомых, в сарае, в стогу сена, где угодно, он мог не есть сутками и при этом не терять оптимизма.
        В Харькове, после революции, он жил в какой-то полутемной комнате, куда влезал через разрушенную, без ступенек, террасу. Звал своих друзей в гости к знакомым на дачу («Должно быть, накормят»). Дачные знакомые не радовались его приходу, не покормивши, отправляли спать на сеновал. Хлебников и тут не унывал: «Пойдем по лесу. Вскипятим воду на костре, из болота... Будет суп... из микроорганизмов». Об этом вспоминает Рита Райт.
        Таков он был в жизни, этот повелитель мира (Велимир), «председатель земного шара», на тридцать седьмом году закончивший свою жизнь в деревне Санталово Новгородской губернии.
        Таким его знал Маяковский.
        В январе 1922 года он сообщает в письме к Л. Ю. Брик: «Приехал Витя Хлебников: в одной рубашке! Одели его и обули. У него длинная борода - хороший вид, только чересчур интеллигентный». Маяковскому однажды удалось устроить платное печатание его рукописи (Хлебников сам никогда этим не занимался). «Накануне сообщенного ему дня получения разрешения и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком, - пишет Маяковский.
        «Куда вы?» - «На юг, весна!..» - и уехал.
        Уехал на крыше вагона; ездил два года, отступал и наступал с нашей армией в Персии, получал за тифом тиф. Приехал обратно этой зимой, в вагоне эпилептиков, надорванный и ободранный, в одном больничном халате».
        Кстати говоря, он и в Персию поехал, чтобы найти новые слова, новые звуки. Этот «Урус-дервиш» мог пойти за пролетающей вороной, оказаться в деревушке и лечить там маленьких рахитиков, бедных кривоногих уродцев, больных волчанкой, стригущим лишаем, сифилисом, малярией... Ему верили, его принимали везде, его благодарили, кормили, благословляли. После этой поездки он и сам заболел и уже - неизлечимо.
        «Поэт для производителя», поэт для поэтов - эта характеристика Маяковского, может быть, излишне замкнута, при всей высокой оценке творчества Хлебникова, она все же неполна, ибо в наследии поэта, особенно послеоктябрьском, есть произведения, которые привлекают не только словесным экспериментом, но и серьезным содержанием и которые находят своего читателя не только среди «производителей». Но Маяковский видел в нем прежде всего поэтического учителя, мастера-экспериментатора, создателя «периодической системы слова».
        Хлебников был близок Маяковскому исследовательской страстью к слову, вдохновенными фантазиями о будущем, просто человеческой талантливостью. Кроме серьезного увлечения наукой, он еще неплохо рисовал. А рисование, живопись, можно сказать, были характерным отличием поэтов-футуристов. Бурлюк, Маяковский, Хлебников, Каменский, Крученых, прозаик Елена Гуро - все они в разной степени были одарены талантом изобразительности. Не связывается ли отчасти и с этим футуристическое пристрастие к предметности слова...
        Маяковский видел в Хлебникове (и таким воспринимал его) поэта и человека - нераздельно, высоко ценил в нем бескорыстие, подвижничество, образованность, творческий дух, полет фантазии... Хлебников, старший по возрасту почти на десять лет («Между мной и Маяковским 2809 дней...» - вычислил он), признанный Маяковским своим поэтическим учителем, со временем и сам испытал заметное влияние «ученика». Он был потрясен «неслыханной вещью» - «Облаком в штанах». И с того времени в его стихах появляются реминисценции из Маяковского, упоминания имени поэта. Хлебникову даже хотелось быть похожим на Маяковского, близостью с ним он гордился. Бывая в Москве, специально ходил к Брикам в Водопьяный переулок, надеясь встретиться там «с Володичкой». Очень искренне и как-то по-детски непосредственно выразил поэт свою любовь к Маяковскому в таких стихах:
    Кто меня кличет из Млечного пути?
    А? Вова!
    В звезды стучится
    Друг! Дай пожму твое благородное копытце!

        Хлебникова пытались поссорить с Маяковским уже на пороге смерти. А в августе 1922 года, вскоре же после смерти поэта, близкий ему человек обратился к Маяковскому с письмом, в котором обвинял его в присвоении рукописей покойного. Это вздорное, бездоказательное письмо попало в руки ничевоков и было опубликовано в их издании «Собачий ящик».
        Маяковский не унизился до полемики, хотя на протяжении нескольких лет разные окололитературные людишки пытались отравлять его вечера и выступления оскорбительными вопросами насчет хлебниковских рукописей.
        А дело обстояло так. Весной 1919 года Маяковский поручил Р. Якобсону редактировать Собрание сочинений Хлебникова и передал ему ряд рукописей поэта. Издание это не состоялось, и Якобсон все материалы передал на хранение в архив Московского лингвистического кружка, о чем есть письменное свидетельство секретаря кружка Г. О. Винокура. До 1924 года рукописи хранились в сейфе архива и затем были переданы Г. О. Винокуру и В. Силлову, автору первой библиографии Хлебникова, который доказал беспочвенность обвинений, предъявленных Маяковскому. Точка в этой истории была поставлена, но понадобилось проявить и силу характера и достоинство, чтобы, располагая неопровержимыми доказательствами своей «невиновности», выжидать, когда истина помимо него откроется людям.
        В памяти потомков живет статья Маяковского о Хлебникове - благодарная дань памяти поэта и человека, оставившего заметный след в его жизни, в творчестве. Маяковский никогда не оставался должником, это было противно его натуре. Может быть, щедростью своей души, заботливым и нежным отношением к своим близким - маме, сестрам, - товарищам, соратникам он заполнял пустоту от полупонимания, полусочувствия, а иногда лишь подлаживания под понимание и сочувствие самого ближайшего окружения.
        Впрочем, сочувствие - не точное слово, оно не подходит к Маяковскому. Не в сочувствии он нуждался, а в полной чистоте и искренности взаимоотношений, в полной отдаче себя - в любви, в дружбе, в товариществе, в общем деле. Верно кто-то сказал: великие люди ничего не делают наполовину. Далеко не все, кто окружал Маяковского, были способны на это. Некоторых из них как раз «половина» вполне устраивала как принцип взаимоотношений.

    «Я ВЫХОЖУ НА PLACE DE LA CONCORDE»9

        К 1922 году, когда Маяковский впервые выехал за границу, послереволюционное размежевание художественной интеллигенции практически уже завершилось. Кто-то в Советской России еще выжидал момента или хлопотал о выезде, не успев это сделать вовремя, кто-то, окунувшись в болото эмиграции, ощутив его затхлое дыхание, добивался возможности вернуться на родину.
        Поначалу эмигрантов на Западе привечали. Еще бы: из Советской России бегут лучшие люди, цвет интеллигенции, остаются одни лапотники, гибнет культура, цивилизация, а без культуры, без цивилизации - какое же государство!
        В 1922 году на Западе эмиграцию уже больше для видимости держали в чести. И когда Маяковский пришел во французское консульство в Берлине за визой на поездку в Париж, то сотрудница консульства его спросила:
        - Неужели вы вернетесь опять туда? - Она имела в виду Советскую Россию.
        - Обязательно, - ответил он.
        Всего Маяковский девять раз выезжал за границы Советской страны. Наиболее длительной была его поездка в Америку - в Мексику и Соединенные Штаты, по шесть раз он побывал в Германии и во Франции. Собирался совершить кругосветное путешествие...
        Путешествия не были страстью Маяковского, хотя он, помимо заграницы, совершал множество поездок по стране. Он очень скучал вдалеке от дома, особенно за границей, где его общение с людьми сковывало еще и незнание языков. Но Владимир Владимирович сознавал, что поездки ему необходимы, и даже утверждал, что общение с новыми людьми, с живым миром почти заменяет ему чтение книг.
        Первая поездка Маяковского за границу состоялась в мае 1922 года. Это была поездка в Латвию, в Ригу, где осела часть русской эмиграции. Буржуазная Латвия настороженно встретила советского поэта. Сразу после прибытия Маяковский попал под непрерывную слежку опытных филеров.
        Маяковскому не разрешено было выступать с публичной лекцией, часть двухсполовинойтысячного тиража его поэмы «Люблю» (издательство «Арбейтер-хейм»), которую не успели развести по киоскам, была конфискована и уничтожена полицией. Только через пять месяце